58600.fb2 Не утоливший жажды (об Андрее Тарковском) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 16

Не утоливший жажды (об Андрее Тарковском) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 16

— В «Националь», — кивнул он водителю.

Машина тронулась. Я взял в руки его палку. Палочка оказалась самой обыкновенной, такую можно было купить в каждой аптеке.

Тут Андрей сказал:

— А я помню твой армейский случай, когда тебе пушкой сломало ногу, и ты лежал в госпитале, и к тебе приходил Валя Коновалов.

— Хорошая у тебя память. Но что с тобой-то? С ногой что?

— Да ничего особенного. Немного на лошади поездил.

Он решительно повернулся ко мне и спросил:

— Как твои дела?

Меня-то, конечно, как бывшего конника, интересовали подробности, но Андрей явно уклонялся от ответа.

Через несколько дней в группе мне рассказали, как было дело. После съемки Андрей попросил подать ему оседланную лошадь, захотел порысить. Только что была отснята сцена штурма татарской конницей Владимира, и остальных возбужденных, потных лошадей повели на отдых. Лошадь, на которую сел Андрей, сразу поняла, что всадник неопытный, и сорвалась в галоп. Инстинкт нес ее за стадом. Остановить ее в тот момент было под силу только опытному бывалому наезднику. Андрей не удержал поводьев, начал сползать, цепляясь за луку седла, и очутился на земле. Нога застряла в стремени, лошадь волокла его по земле. Все бросились вдогонку, окружили и в конце концов остановили лошадь. Андрей высвободил ногу, встал, досадливо поморщился, улыбнулся и, прихрамывая, пошел. Боль, которую он не почувствовал сразу, усиливалась с каждым шагом. Врач, осмотрев ногу, велел Андрею лежать. Пришлось сделать перерыв в работе.

Но ничего этого, сидя в машине, Тарковский мне и не думал рассказывать. Сказал, что нет худа без добра, что только в перерыве работы и есть возможность, слава богу, внимательно отсмотреть и обдумать снятый материал.

Мы подъехали к «Националю», отпустили машину и вошли в холл знаменитого ресторана. У дверей толпилась громадная очередь, хотя можно было с уверенностью сказать, зная ресторанные порядки, что в зале будет полно свободных мест. Когда подошли к дверям, швейцар, в бороде и галунах, узнав Андрея, приоткрыл дверь так, чтобы только мы двое смогли пройти. Правой рукой он умело придерживал дверь, а левой ставил твердый заслон любителям социальной справедливости, абсолютно игнорируя их ропот и возмущение.

В зале, как мы и думали, было тихо, пусто и прохладно. Нас подвели к столику, Андрей осмотрелся, пристроил палочку на спинку кресла, и мы сели. «Националь» был ему хорошо знаком. Это было излюбленное место встреч московской элиты, и писательской, и киношной. Андрей показал: «Вот столик, где сиживал Юрий Олеша, вот столик Михаила Светлова».

Сидели, обедали. Андрей повторил, что обожает вот такие перерывы в съемках, осмыслить отснятый материал трудно в съемочном конвейере. Он показался мне уверенным в себе, увлеченным работой. О его личной жизни разговора не было, хотя я и знал, что с ним происходит, и он знал, что я знаю, и молчаливо был мне благодарен, что я не касаюсь больной темы.

Месяца через полтора я опять по делам прилетел в Москву, договорился о съемках с тем самым конным мосфильмовским полком, который обслуживал «Рублева». Вообще же полк этот был создан для съемок «Войны и мира» Сергея Федоровича Бондарчука. Закончив переговоры, я спустился вниз и снова неожиданно встретился с Андреем в центральном вестибюле «Мосфильма».

У Андрея была подозрительно веселая улыбка. Я внимательно вгляделся в него и увидел, что на этот раз у него была повреждена рука. Она была загипсована от локтя до кисти и укреплена лангеткой.

— Значит, опять перерыв в съемках? — догадался я. Андрей в ответ только пошевелил пальцами загипсованной руки.

— Как у тебя со временем, можешь подождать полчаса?

— Конечно, — ответил я.

— Тогда встретимся здесь же.

Через полчаса мы ехали в той же машине, но к другой гостинице, «Советская», что на Ленинградском проспекте. Я держал в руках завернутую в мягкую белую бумагу бутылку кьянти. Андрей расслабился, улыбался. Мы ехали в гости к его знакомой — итальянской журналистке, которая хотела взять у него интервью.

Приехали в «Советскую», поднялись в просторный и светлый номер. Итальянка оказалась пухленькой сексапильной дамочкой лет двадцати пяти, смешливой и говорливой. Она с акцентом, но свободно объяснялась по-русски. Мы посидели, выпили вина, об интервью почему-то речи не заходило, зато на столе появилось несколько новых бутылок. Через некоторое время я посчитал свою миссию выполненной и стал прощаться, к явному удовольствию веселой иностранки. Напоследок я вопросительно взглянул на Андрееву лангетку, он ответил своим паролем — пошевелил пальцами загипсованной руки.

Похороны бабушки

Андрей, говоря по правде, мало общался с родственниками. С ними ему было скучно и неинтересно. Ему казалось, что он теряет драгоценное время жизни. Мария Ивановна печенкой чувствовала характер человека, глубоко разбиралась в людях, видя даже в мелочах очень многое. Андрей был в нее, наблюдательности у него хватало, но… все равно родни бежал.

Успехи, знаменитые друзья, любовь к искусству и само творчество увлекли его, и было ему не до родных, даже самых близких. И я, и Марина оказались на обочине его интересов, вне его круга. Мешало общению с родными, конечно, и то сладкое женское добавление, без которого не обходятся интересные компании, от чего Андрей по моральным соображениям меня, как мужа своей сестры, оберегал. Да и время это совпало с моей работой в Молдавии.

У Андрея и Марины была бабушка, добрая, безответная Вера Николаевна, покорно принимавшая свою тяжкую старость. В восемьдесят шесть лет она сломала шейку бедра. «Скорая», больница, как в таких случаях водится, и смерть дома, на своей кровати, за старинным зеркальным шкафом восемнадцатого века, — все-таки Вера Николаевна — дворянка из старинного рода Дубасовых.

Семейное совещание, звонок Андрею. Приезжает. Заказываем гроб, похоронный автобус и везем бабушку в часовню Даниловского кладбища. Смерть Веры Николаевны — первая в жизни Андрея из круга близких родственников. Для меня тоже. Андрею тридцать четыре года. Сейчас он задумчив и деловит одновременно.

Темным октябрьским вечером по сырой, жирной, усыпанной желтыми осенними листьями земле похоронная машина делает вязкую круговую роспись и задом сдает к часовне. Мы вышли из машины в темноту. Тянет влажным холодом. Дверь часовни закрыта. Закурили, огонек сигарет слегка обнадежил. Слышим какой-то слишком мягкий басовитый голос приближающегося из темноты человека — церковного старосты, как выяснилось.

— Сейчас, милые! Все устроим как надо. Будьте покойны!

Староста открывает двери часовни, зажигает свет, и мы вносим гроб и ставим его на стол. Староста заботливо укрывает гроб покрывалом и останавливает свой взгляд на нас, хочет понять наше состояние душ, наверное. Какое оно? Горестное, равнодушное? Вряд ли мы по-настоящему верующие. И здесь он угадал.

— Будьте покойны, молодые люди! Все будет по-хорошему, по-божески!

Андрей тянет ко мне руку, и я передаю ему деньги, рублей тридцать. Теперь мы разглядели старосту, сытого, круглолицего, с маслянистым лицом, прямо с картины художников-передвижников. И в пушистых рыжих усах.

Взял деньги, достойно положил их в карман и опять посмотрел на нас. Он понимал, что перед ним два молодых человека, впервые столкнувшихся с тайной смерти. Наступила пауза. Сладкий хмельной аромат шел от старосты. И вдруг из него, точнее, через него, на нас полилось что-то успокаивающее, какие-то умиротворяющие волны окутывали нас. Андрей стоял опустив голову и долго ее не поднимал.

— Покойница ваша под Божьей крышей! Теперь, молодые люди, ни о чем не беспокойтесь. Завтра отпоем, Божью благодать получим!

Мы молча шли по улице. На душе была печаль, но какая-то светлая. В голове бродили мысли о смерти, о бессмысленности земной суеты, мысли, неведомые раньше, слышанные или читанные когда-то, а теперь реально переживаемые. Но главным нашим чувством было чувство облегчения, потому что этот слегка подвыпивший церковный староста взял на себя заботу об усопшей, а с этой заботой — и часть нашего горя, нашего страха перед смертью.

Нас с Андреем объединила в тот вечер наша скорбная мужская обязанность. Мы пережили это вместе и стали ближе друг другу. И эти переживания объединили нас надолго.

Был осенний холодный день, когда хоронили Веру Николаевну. Дождь то упорно поливал собравшихся на скорбное погребение, то прерывался сильным ветром. Марина стояла у гроба и, плача, гладила лицо бабушки. Они очень любили друг друга, для Марины это была первая большая потеря. Приехал на похороны Арсений Александрович. Сказать, что Маринин отец был человеком, который постоянно, изо дня в день заботился о своих близких, я не могу. Он был из тех людей, у которых любовь и внимание проявляются спонтанно, совпадая с получением гонорара или отлучкой жены. Но когда случались в семье важные события, радостные или печальные — рождения, похороны, — он обязательно принимал в них участие.

Неподвижно, как скала, стоял Арсений Александрович, по лицу потоками лилась вода, и мысли его были где-то далеко-далеко… В нем угадывался фаталист, открытый всем ветрам жизни. На лице его читалось то христианское смирение, то стойкое упорство в противостоянии ударам судьбы. В этом и состоял стержень его характера. В этом Андрей был похож на отца, хотя и по-своему.

Зима в Одессе

Тем временем подготовительный период «Сергея Лазо» заканчивался, и в феврале 1967 года я начал съемки фильма в Одессе. На мое счастье, Одессу завалило снегом, что для южного города было большой редкостью. К тому же грянули такие сильные морозы, что батальные съемки вообще остановились, так как в пулеметах замерзала оружейная смазка и они переставали стрелять. Военный консультант фильма генерал-полковник Н. С. Осликовский успокаивал меня: «У нас и во время войны зимой оружие не всегда стреляло. Железо что? Люди замерзали. Людей палками били, чтобы они не спали по ночам. Азиаты пачками замерзали. Вот их сильно лупили. Вот тогда все и застреляло, и войну мы выиграли!» Осликовский был Героем Советского Союза, во время войны командовал кавалерийским корпусом. У Бондарчука в работе над киноэпопеей «Война и мир» Осликовский работал военным консультантом. Я был в восхищении от генерала, от его военной дисциплинированности и пунктуальности. Когда между обедом и началом съемки оставалось немного времени, он ложился на постель в своем номере люкс совершенно одетым, слегка расслабив ремни, с головой накрывался плащ-палаткой, и лишь шпоры на сапогах выглядывали наружу.

Помню смешной эпизод во время зимних съемок. Съемочная группа и солдаты, участники массовых сцен, укрылись от пронизывающего ледяного ветра в каком-то дворе. Солдаты притоптывали ногами, толкались, боролись друг с другом, чтобы согреться, и, естественно, матерились. Из двери черной лестницы появилась живописная фигура — старая еврейка в каких-то невообразимых лохмотьях, с мусорным ведром в руке прошествовала через двор к помойным бакам. Проходя мимо матерящихся солдат, старуха сделала выразительный жест рукой и громко сказала: «Ша-а! Только, пожалуйста, без матушки!» После такой реплики солдаты притихли, а генерал Осликовский сказал: «Вот с этой бабкой я бы в разведку пошел!»

Полет в Кишинев

Весной я позвонил Андрею и рассказал о своих делах, о трудностях со сценарием. Я видел, что Георгэ Маларчук исчерпал свои возможности, а я ничем не мог ему помочь. Особенно меня не устраивал финал. Андрей ответил: «Вези отснятый материал в Москву, посмотрим, может быть, чем-то и помогу».

Я приехал. Андрей посмотрел материал, прочитал сценарий. Материал оценил как средний, а сценарий как «нечто ужасное», это было его любимое выражение. Еще любил выражение «чудовищное». Сказал, что со сценарием поможет, но позже, сейчас занят — занимается поправками к «Рублеву». Посоветовал доснять некоторые сцены, например ту, где Лазо, рискуя жизнью, спасает зерно из горящего склада. Еще порекомендовал подробнее снять эпизод «Поезд повешенных», основанный на подлинном факте времен Гражданской войны, убеждал не бояться будущих упреков в жестокости и натурализме — страшных ярлыков тех лет, с которыми он сам столкнулся при сдаче «Андрея Рублева».

В июле Андрей наконец освободился. В этот раз я увидел его сильно изменившимся. Он похудел, осунулся. Сказал, что Госкино замучило его поправками к «Рублеву», что он наплевал на все и даже не пришел на последнее обсуждение картины мосфильмовским худсоветом.

Мы собрались в Кишинев, взяли билет на самолет, поехали во Внуково и — опоздали: трап на наших глазах отъезжал от самолета. Мелькнула мысль о дурной примете. Вместе с нами опоздала к самолету незнакомая нам молодая женщина, прилетевшая откуда-то из Сибири. Андрей пожалел ее, и мы втроем поехали ко мне. Марина обрадовалась нашему неожиданному появлению, и мы по-домашнему провели вечер.

На другое утро снова Внуково. Самолет взлетел, набрал высоту, Андрей скоро затих в кресле… Он дремал, вздрагивал и снова погружался в дрему. Очень близко я видел его усталое и нервное лицо. Значит, верно я вчера почувствовал, как ему хочется сменить обстановку, забыться, избавиться от каких-то тревог.

Казалось бы, отчаянная борьба за «Андрея Рублева» закончилась. В декабре 1966 года состоялась премьера в Белом зале Союза кинематографистов. И все равно фильм положили на полку. Нашему зрителю его смотреть было нельзя, а между тем фильм продали французской фирме «Гомон» — немыслимая в своем лицемерии загадка.

«Рублева» видели немногие, но слух о нем пошел: фильм гениальный, режиссер — гений. Слово «гений» часто употребляется всуе, в связи с чем вспоминается Ж. П. Сартр, сказавший, что гений — это не дар, а путь, избираемый в отчаянных обстоятельствах.

Из своего кишиневского далека я и представить себе не мог того накала страстей, который сложился вокруг «Рублева». Через много лет читаю материалы того времени — стенограммы обсуждений фильма, полные непонимания и нападок на него. Некоторые партийные документы, тенденциозные и невежественные, хочется процитировать: «Идейная концепция ошибочна, порочна, носит антинародный характер. Народ не страдал, не терпел и не молчал, как в фильме, а восстания следовали за восстаниями. Фильм унижает достоинство русского человека, превращает его в дикаря, чуть ли не в животное. Разрисованный зад скомороха выглядит как символ того уровня, на котором народу была доступна культура… Фильм работает против нас, против народа, истории и партийной политики в области искусства»[4].

Начало этой кампании после просмотров в ЦК, на идеологической комиссии, в редакции газеты «Правда» положил П. Н. Демичев. Конечно, Демичев тогда и не предполагал, что через несколько лет ему придется развернуться на 180 градусов и дать команду выпустить фильм на экран. «Дать широкую рекламу, продать за границу как можно шире. Это политически выгодно»[5].

А пока картину закрыли. 7 февраля 1967 года Тарковский пишет письмо председателю комитета А. В. Романову. Он не соглашается делать очередные поправки и говорит о многолетней травле, которая началась еще со времен «Иванова детства». Пишет о том «чувстве затравленности и безысходности, причиной которого явился нелепый список поправок, призванный разрушить все, что мы сделали за два года»[6].

31 мая 1967 года снова собирается художественный совет «Мосфильма». Тарковский не приходит на обсуждение, ходят слухи, что он заболел. Дипломатичный М. И. Ромм защищает Андрея: «Я знаю Тарковского много лет, знаю его с момента приемных экзаменов. Это человек нервный, уже при поступлении во ВГИК он был в какой-то мере травмирован, и уделялось много внимания, чтобы успокоить его. Он очень ранимый, очень творческий человек. Если он услышал эту сводку требований, я понимаю, что он заболел, понимаю, что его не могут найти, потому что это для художника убийственное заявление, что все, что он в это дело вложил, это все не то и не так. За столько лет работы — это длится с 1961 года — огромный кусок жизни». Конечно, «травмированность и ранимость» Роммом педалировались, чтобы оправдать отсутствие Андрея.