58600.fb2
В то время знал я одно: уезжаю в Москву, в дом моего отца.
Далеко я не заглядывал.
И вот еду я верхом на Белочке, время от времени искорки вылетают из-под копыт, и только начинаю размышлять о ждущей меня впереди московской жизни, как вдруг — всегда появляется это «вдруг»! — лошадь моя спотыкается на ровном месте и падает на передние ноги, да так, что искры ярким снопом взлетают над брусчаткой. Сердце мое сжалось: лошадь, упавшая на повороте судьбы, — дурная примета!
Но что бы я ни чувствовал, прежде должен был поднять лошадь, ободрить ее, погладить по шее и сказать спокойным голосом: «Вставай, Белочка, вставай, пошли!» И мы снова зарысили по брусчатке как ни в чем не бывало, и искорки время от времени снова сыпались из-под копыт.
Но под сердцем начало ныть, и я старался отвлечься чем-то, чтобы забыть о случившемся. Очень кстати из-за поворота показалась троица чертей, в бархатных курточках, черных штанах и башмаках. Черные цилиндры украшали их головы. Это были стройные, гибкие и ловкие черти с закопченными лицами, на которых сверкали белые подглазья. Их догонял четвертый чертенок, меньше всех ростом, но, может быть, самый ловкий. В руках у одного был смотанный жгут проволоки, у других — гирьки на цепочках, а малый чертенок нес длинные скрученные щетки для чистки дымоходов, потому что это были цеховые ребята — трубочисты, печные и каминные трубочисты. Не впервые я видел этих людей исчезающей профессии, всегда заносчивых и веселых.
Цок-цок, звонко звучали подковки…
Не спеша обогнали мы с Белкой средневековых чертей, а они и глазом не повели в нашу сторону. Трубочисты обошли трех девиц, оживленно о чем-то болтавших. С ними они перекинулись парой веселых фраз. Девчонки засмеялись, и было отчего: для них началась новая жизнь — русским офицерам разрешили жениться на местных красавицах. А до этого немало белобрысых ребят бегало по дворам, не имея законных отцов.
Ни одному человеку не рассказал я о падении лошади, кроме Вали Коновалова, моего друга по училищу и армии. Позже, по законам дружбы, я перетащил его во ВГИК, в кино, где он проработал художником-постановщиком на многих картинах у режиссера Петра Тодоровского начиная с «Верности».
В Мукачеве были у меня двое знакомцев-портных. Проезжая мимо, мысленно послал им привет. Сшил я недавно у них светло-серый костюм, темно-синее пальто и долго любовался собою перед зеркалом в их мастерской. Прощайте, ребята!
…Коновалов проводил меня до поезда, поезд загудел. Мы хлопали друг друга по плечам. Со ступеньки вагона я махал Вальке рукой. В купе уже веселились ребята — славная компания виноделов. Пили шампанское, потом на столе появился спирт… Наутро, проснувшись в опустевшем купе, я приподнял полку, на которой спал, и обнаружил под нею пустоту. А где пальто, где мой новый костюм и моя гордость — велюровая шляпа? Нету!
Цок-цок, лошадка… Может быть, об этом и было предупреждение? Может, мне следовало даже обрадоваться — так легко отделался? Хорошо, что мои мукачевские портные никогда не узнали о случившемся…
Я вышел в тамбур и устроился у окна. Косые струи дождя почти закрывали проносящиеся мягкие горы, лысые половины. И даже под дождем на одной из этих лысых гор я заметил и стадо овец, и пастуха, одетого в гуню — длинную вывороченную овечью шкуру, спасавшую от дождя.
Я стоял у окна, дождь под ветром рывками катился по стеклу, Закарпатье оставалось позади. Под вагоном мерно стучали колеса…
Цок-цок, копыта, цок-цок, лошадка, жизнь — загадка.
С армией, где я ни шатко ни валко отслужил семь лет, если считать годы учебы в военных училищах, покончено.
В армию уходил из Москвы, в Москву же и вернулся. Шел март 1954 года. Не оглушила меня столица ни шумом трамваев, ни миллионным многолюдьем, ни, так и хочется сказать, державным шагом. Меня не это волновало. Голова моя уже давно болела, душа стремилась разобраться в потоке желаний: какую профессию выбрать, чего ей, душе, полной страхов и надежд, хочется?
Я приехал жить в квартиру своего отца и деда на Таганку. У матери, Марии Макаровны Поповой, которая жила под Москвой, поселиться я не мог. И не хотелось. Там было тесно: отчим, брат с сестрой.
Отца моего, Виталия Гордона, уже давно не было в живых — пропал без вести под Могилевом в середине июля сорок первого, месяца не прошло после начала войны. Дед и бабушка как раз перед войной умерли. Дедушка работал до войны главврачом Яузской больницы, а до этого имел частную практику на дому и, как вспоминали старожилы, бесплатно лечил таганскую бедноту. Жить на Таганку пригласила меня вторая жена отца — Мария Николаевна Козурина, домашнее имя Мара. А мою мать, тоже Марию, называли Мурой — такова была мода двадцатых годов. Мара Николаевна Козурина — женщина сердечная, долгие годы проработала в системе детского воспитания: дворцы пионеров, городские летние детские площадки. Была она ответственной в работе и всегда болела за дело всей своей простой крестьянской душой. Очень была советской женщиной. Красной косынкой. Искренне и горячо верила в идею построения социализма в отдельно взятой стране.
От большой довоенной семьи осталось мало народу. Младшая сестра отца, военврач, тоже погибла на фронте, еще одна моя тетка рано умерла, оставив сиротой тринадцатилетнюю дочь Алену, мою двоюродную сестру. Был у меня и брат по отцу — Виктор, позже оператор «Мосфильма». Я поселился в комнате, где жил дядя — трясущийся инвалид. На фронт по болезни его не взяли. Он смотрел на меня грустными глазами бывшего поэта и весельчака.
А по-всякому бывает. Честно признаюсь, у меня были разные варианты. Как потом выяснилось, не у меня одного.
Я подумывал, не поступить ли мне на философский факультет МГУ. Незаметно, как разведчик, проник я в самое логово заветного факультета и, заняв удобную для наблюдений позицию, стал рассматривать выходящих после защиты дипломированных философов. Их лица мне не понравились — снулые, серые, с невыразительными глазами. У меня они вызвали какие-то скорбные чувства и отбили желание быть философом.
Уже после поступления во ВГИК я узнал от своих ребят-сокурсников, что у многих из них пути на режиссерский факультет были совсем не прямыми.
Андрей Тарковский, например, учился понемногу музыке, рисовал, пытался писать маслом. Мать хотела видеть его дирижером. А он об этом мечтал как-то туманно, просто любил музыку. После окончания школы неожиданно поступил в Институт востоковедения изучать арабский язык. Потом бросил, понял, что не его это дело. Побывал в геологической экспедиции, далеко-далеко на Енисее, на его притоке Курейке. На самом севере Туруханского края встретил любовь. И лишь весной 1954-го решил поступать во ВГИК.
Другой мой однокурсник вначале окончил строительный институт, архитектурное отделение, и все равно оказался во ВГИКе. Это Александр Митта.
А отслуживший на флоте три года Вася Шукшин приехал в Москву с мечтою стать актером. И лишь нечаянная встреча на скамейке московского бульвара изменила его судьбу. Соседом по скамейке оказался не кто иной, как знаменитый кинорежиссер Иван Александрович Пырьев. Поговорил Иван Александрович с провинциалом о том о сем, откуда и зачем тот оказался в Москве. Подробности Вася мало кому рассказывал. Да и рассказывал неохотно и по-разному. По-моему, у них была еще вторая, более длительная и содержательная встреча. Она-то, видимо, и привела Шукшина к мысли попытать счастья на режиссерском факультете Института кинематографии.
До экзаменов было еще месяца четыре. Все (ну, я так думаю, что все) вели серьезную подготовку: сидели в библиотеках, читали классику, учили наизусть стихи, их ведь на экзамене нужно было читать «с выражением», из последних сил таскали ноги по музеям, выставкам, обязательно смотрели новые фильмы. Вдруг узнаю: во ВГИКе — День открытых дверей…
Молодежи пришло много, стульев всем не хватило, сидели на подоконниках, на полу. Педагоги рассказывали о той или иной профессии, о том, как нужно готовиться к экзаменам. И мы с утроенной силой снова бежали по тому же знакомому маршруту: Ленинка, в смысле библиотека, музеи, консерватория, кинотеатры — только как в немом кино, в ускоренном темпе.
А для меня все яснее прорисовывался режиссерский факультет. В школе я играл в драмкружках, да все гоголевских героев: Хлестакова, Кочкарева. Мечтал стать актером, читал по праздникам стихи со сцены. В военном училище тоже читал стихи и руководил батарейным хором, что выражалось в ритмичном и однообразном до тупости размахивании руками. Еще я одними губами подсказывал начало следующего куплета. В общем, режиссер, как понимает читатель, во мне дремал, только я об этом не догадывался. А почему склонялся к режиссуре, понятно: после армии на актерский поступать поздно, мне не семнадцать лет. И напрасно, как я сейчас понимаю: актерский талант во мне жил.
А если говорить серьезно, в тот момент жизни я вспоминал отца…
Вспоминались мои с ним короткие встречи, его добрая улыбка. Как раз перед самой войной отец с согласия матери взял меня в Москву к себе, в свою новую семью. Отец служил на «Мосфильме» с 1937 года, работал с разными режиссерами, с Эйзенштейном в том числе. На картине «Александр Невский» был администратором, обеспечивал нафталинным льдом съемку эпизода «Битва на Чудском озере». «Лед» вагонами привозили с химического завода — съемка происходила летом, напротив «Мосфильма».
Перед самой войной отца слегка повысили: назначили начальником пошивочного цеха. Фильмов тогда запускалось много, и почти все военные, на современную, но больше на военно-историческую тему. Помню, был уже снят «Суворов», и отец сказал, что в воскресенье 22 июня пойдем с ним на съемку нового фильма «Штурм Измаила». Как раз будут снимать сам штурм, саму крепость, будет очень интересно. От волнения я долго не мог уснуть. Уже видел, как храбрые русские солдаты бегут к стенам крепости, приставляют лестницы к каменным бастионам и бесстрашно карабкаются вверх, а свирепые янычары сбрасывают их со стены.
Она и началась, и на многом поставила крест. Отец погиб, мать едва успела вытащить меня из Москвы к себе в Казань, куда до войны перевели отчима.
Когда я уволился из армии, мне в руки попала старая записная книжка отца с телефонами С. М. Эйзенштейна и В. И. Пудовкина, Н. А. Крючкова, Л. П. Орловой и Г. В. Александрова, оператора Э. К. Тиссэ. Был там и телефон Михаила Ильича Ромма — нашего будущего учителя. Может быть, тогда, бережно листая эту потрепанную записную книжку, я и решил попробовать поступить во ВГИК.
Готовиться к экзаменам я стал уже на второй день после приезда в Москву. Моя троюродная тетка Маруся активно взялась за мою подготовку — все-таки десятилетку я закончил пять лет назад и многое подзабыл. На третий день я поехал заниматься литературой по адресу: 2-й Щиповский переулок, дом 11-а.
От Таганского метро — одна станция. Вышел из «Павелецкой» на Зацепу, сел в трамвай и сошел на остановке «Жуков проезд». Прошел направо до угла, повернул налево, в 1-й Щиповский переулок, а пройдя немного, вышел ко 2-му Щиповскому переулку. И повернул НАПРАВО, как и было мне сказано. А если бы спутал, то повернул бы НАЛЕВО. Но ведь не повернул, рано мне было поворачивать к дому, который стоял налево, не пришло еще время быть мне в этом доме.
Итак, повернув направо, сразу увидел старый, в три обхвата, тополь. Высокий, покрытый желтой дымкой готовых распуститься почек, он был добрым посланцем давно ушедших времен и тихой гордостью этих замоскворецких мест. А теперь столетний красавец спилен безжалостной пилой по воле администрации, казалось бы, гуманного учреждения — женской клиники. У Тарковского в «Жертвоприношении» за кадром часто возникает неприятный звук циркулярной пилы. Режет он душу героя.
Подойдя к тополю, я быстро вычислил дом своей учительницы, вошел в калитку, и вскоре мы уже составляли план подготовки к экзаменам по литературе и русскому. С этого дня я несколько раз приходил в дом возле тополя со своими сочинениями…
Стремительно надвигался и вот-вот должен был обрушиться на меня вал вступительных экзаменов.
В дни экзаменов даже подходить к дверям института было опасно для здоровья. С каждым шагом учащалось сердцебиение, поднималась температура. И если тебе удалось переступить порог святилища и остаться живым, не вызывая «скорой помощи», гордись своей волей: ты победил первую человеческую слабость — трусость, и ты теперь не один. Сотни молодых людей жаждали попасть во ВГИК, горели желанием стать кинорежиссерами, актерами, операторами. Прославиться. На худой конец, просто вырваться из обыденной жизни. Тут были люди разного сорта: те, кому повезло сразу или не повезло никогда, быстро выдыхавшиеся и упорные, много лет подряд, из года в год сдававшие экзамены во ВГИК, параллельно и в театральные вузы, благо их в Москве немало. Не пройдя по конкурсу в одном году, в следующем они продолжали снова запойно играть в эту лотерею. Обучение было бесплатным, и абитуриент мог жертвовать лишь годами своей жизни, если при этом ему удавалось увернуться от службы в армии, предъявить справку о трудовой деятельности.
Формально все абитуриенты равны в своих правах, сдай только на «отлично» экзамены! И что же, нет никаких предпочтений, ну хотя бы маленьких? Разумеется, есть. Если ты сын известных родителей из мира кино, литературы или партийной номенклатуры — твои шансы намного выше. Если ты ярко талантлив, тоже имеешь шанс. И совсем хорошо, если ты направлен по разнарядке из национальной республики — считай себя уже зачисленным в студенты…
Жарким летом пятьдесят четвертого года Михаил Ильич Ромм набирал режиссерский курс во ВГИКе.
Народу в коридорах очень много. Неизбежная суета, мелькание лиц, лестничных маршей, хлопающих дверей, пропускающих бледных абитуриентов самой разной выделки: и девочек с осиной талией, и видавших виды моряков в полосатых тельняшках, и провинциалов только что с поезда, усталых, но настоящих пассионариев, лидеров, и многоопытных ветеранов экзаменов, штурмующих ВГИК по второму и третьему разу. Не сразу выделился для меня в этой толпе молодой человек в желтом пиджаке с толстой книжкой под мышкой. Пиджак был явно из комиссионки (про комиссионный магазин кто-то уверенно бросил реплику, я-то в комиссионных магазинах не разбирался вообще), красивый и сидел на молодом человеке элегантно. Книга, что была под мышкой, называлась «Война и мир», а владельца книги звали Андрей Тарковский. Парень сильно волновался, хотя всячески старался волнение скрыть. Ожидая вызова экзаменационной комиссии, закрывал глаза, как будто молился. Услышав свою фамилию, резко открыл дверь. Мы, абитуриенты, на минуту замолкли: каждого ждала такая же участь — участь кролика, зачарованного удавом. Только так мы и воспринимали дверь, за которой решалась наша судьба.
Наконец дверь открылась, Андрей вышел с каким-то неопределенным выражением лица, на котором нельзя было прочесть ни победы, ни поражения. Он не кинулся, как многие, в группу поддержки делиться впечатлениями и на вопросы отвечал кратко и невнятно. Потом быстро ушел.
Через три недели, когда на стенде вывесили список принятых, среди других я прочитал фамилию: «Тарковский Андрей».
Прошло больше тридцати лет со дня смерти и более ста лет со дня рождения М. И. Ромма — нашего главного «шлифовальщика и гранильщика», да простится мне это банальное сравнение. В 2001 году по случаю столетнего юбилея кинематографисты дважды торжественно и с любовью, искренно и нежно вспоминали Михаила Ильича.
Атмосфера роммовских вечеров была замечательной… Ромма помнят все ученики, сами ставшие мастерами, любят сильно постаревшие преподаватели института, любят и благодарят судьбу за встречу с Мастером, который нес из теперь уже далекого прошлого высочайший дух Искусства, презрение к ремесленничеству.
Личность Ромма — это целый художественный и духовный мир, своеобразная «цивилизация Ромма», как сказал один из выступавших на вечере его памяти.
Когда на лекциях Ромм говорил об искусстве, о том, что художник должен быть принципиальным и отстаивать эту принципиальность, свои взгляды, свой замысел фильма, свое призвание до конца всегда и во всем, Андрей весь напрягался. Он с наивностью ребенка и новообращенного внимал каждому слову. Его лицо застывало, душа превращалась в мембрану, улавливающую все, даже не высказанное. Поток энергии перетекал из души в душу. Вот такой Учитель Андрею нравился, такого он желал, такой был ему нужен.
В конце жизни Ромм отказывался делать картины «правильные», с несложным сюжетом и обозначенной «проблемой», далекими и от реальной жизни, и от вымысла. «Искусство, — учил он нас, — должно быть или горячим, или холодным. Теплым бывает только г…но».