58600.fb2
В случае с «Зеркалом» я был невольно приобщен к замыслу фильма раньше других в силу все тех же родственных связей. Подчеркиваю: совершенно невольно, в силу связей и обстоятельств. Может быть, поэтому и воспринимал его по-особому.
Четыре года мы снимали дачу для нашего сына и Марии Ивановны в деревне Игнатьево, там, где жили Тарковские до войны, у того же хозяина — Павла Петровича Горчакова.
Я занимался фотографией, показывал Андрею снимки. Некоторые случайно были сделаны с двойной экспозицией: на один и тот же негатив нал ожил ись два снимка. В результате такой случайности на отдельных фотографиях создавался странный эффект: одни и те же люди фигурируют на снимке и на переднем плане, и на дальнем, словно одновременно находятся и в этом времени, и в каком-то другом.
Андрей с большим интересом рассматривал фотографии, на которых были сняты Мария Ивановна, Марина с Мишей. Суховато одобрял, но я почувствовал в нем настороженность и скрытое волнение, как будто заглянул в запретное или прочел нечаянно чужое письмо. Вдруг Андрей сказал: «Никому не показывай эти фотографии. В Игнатьеве я хочу снимать фильм». Было это в 1963 году.
Второй случай, позже. Я готовился писать сценарий по повести Михаила Алексеева «Дивизионка». Хотел построить фильм в двух планах — художественном и документальном. Художественная часть снимается по мотивам повести, а документальная — в виде интервью с живыми персонажами этой повести, уцелевшими после войны. Они должны были комментировать события, отраженные в художественной части фильма. Этот прием был не мною придуман, он уже в эти годы носился в воздухе, в замыслах кинематографистов. Когда Андрей спросил меня, чем я сейчас занимаюсь, я рассказал о плане своего сценария. Выслушав меня с чрезвычайной внимательностью, он жестко сказал: «Этого ты делать не будешь, этот прием мой, я записал его в „Белом-белом дне“, и тебе этого делать нельзя».
Но конфликта у нас не вышло, так как фильм мой не состоялся — по разным причинам, в том числе из-за интриг писателя-«почвенника». Да и смешно мне конфликтовать с Андреем, слишком большим авторитетом он был для меня.
Я выше писал о своих игнатьевских фотографиях. Снимки эти — конечно, очень отдаленно — напомнили мне другие, те, что снимал старинный друг Арсения Александровича и Марии Ивановны, поэт Лев Владимирович Горнунг. Я тоже был знаком со Львом Владимировичем и много раз водил и возил его по Москве — он был слеп и нуждался в поводыре. Помню его калоши, в задники которых с внутренней стороны были воткнуты кнопки, благодаря которым он на ощупь отыскивал среди других калош свои в передней.
Несмотря на то что Лев Владимирович не был профессиональным фотографом, у него были замечательные работы. В последние годы фотографии Ахматовой, Пастернака, Шервинских его работы широко публикуются. Но, пожалуй, больше и подробнее он снимал семью Тарковских.
Андрей знал эти фотографии с раннего детства. Приступая к работе над «Зеркалом», он помнил о них. Как-то ко Льву Владимировичу пришел человек с «Мосфильма» и принес договор на приобретение студией двухсот его негативов. Лев Владимирович согласился продать их, зная, что об этом просил Андрей. Горнунг поставил только одно условие — «сделайте мне по снимку с каждого моего негатива». Так «Мосфильм» за 30 рублей стал владельцем негативов слепого фотографа. Отпечатков ему, конечно, помощники Андрея не сделали, а негативы через несколько лет после смерти Андрея обнаружились в Париже. Все многочисленные западные издания «Запечатленного времени» и «Дневников» Тарковского были богато иллюстрированы фотографиями Льва Владимировича без указания его фамилии и тем более без выплаты вознаграждения ему, а после его смерти — наследнику.
А работа над фильмом началась, и стало ясно, что роль этих снимков Горнунга для «Зеркала» значительна. По ним Андрей воссоздал декорации хутора Горчаковых и построил ряд мизансцен, где буквально и совершенно сознательно повторил в кадре их композиции. Например, сидящая на заборе с папиросой Маргарита Терехова повторяет подобную фотографию Марии Ивановны, сделанную Горнунгом, повторены фото с ведром у колодца-журавля и другие. Разумеется, в фильме «Зеркало» отразился весь художественный и новаторский опыт Тарковского, но очевидно и то, что снимки Льва Владимировича вдохновляли режиссера при работе над фильмом.
Однако фотографии, как бы ни были они интересны для Тарковского, были лишь одной из составных частей общего замысла. Авторы сценария, Александр Мишарин и Тарковский, с самого начала задумали фильм, выстроенный простым и одновременно сложным образом: через детство, через воспоминания рассказать о многом: о сложнейших переплетениях жизни человека, истории и времени.
Снять «Белый, белый день» — будущее «Зеркало» — сразу не удалось, пришлось ждать три года. Но настолько важным считал для себя Тарковский этот фильм, что, снимая «Солярис», думал о «Белом дне». Говорил мне: «Саша, у меня еще такого не было. Это будет замечательная картина, на моем собственном опыте».
Я все еще был безработным, так что свободного времени у меня было достаточно. И как раз перед, «Зеркалом» я встретился с Андреем уже на новой квартире и весь долгий вечер просидел у него. Вечер случился особенным, с чтением стихов, питьем коньяка и умными разговорами.
Он сказал, что на днях «Белый, белый день» запускается в режиссерскую разработку. Сказал, что фильм будет сниматься в Тучкове, на месте бывшего хутора Горчаковых.
Мы вспомнили и мои тучковские фотографии, и фотографии Льва Владимировича Горнунга. Я спросил его: «Без Левиных фотографий была бы картина или нет? Только ты скажи прямо». Он ответил: «Ну, Саша, глупо так спрашивать. Была бы все равно. Ты не можешь говорить это серьезно. Только снимки эти… ну, сам понимаешь… Без них чего-то не хватало. Да нет, почему — замечательные фотографии». И он неожиданно вышел из комнаты. Вернулся с коричневой бутылкой, но открывать не стал, а поставил бутылку у ножки кресла.
Я сказал, что рад за него, только еще не читал сценария. «Как ты его мог читать, когда его толком нет? Он в процессе создания. — Андрей рассмеялся. — В постоянном процессе… это очень трудный сценарий. Да и вряд ли его и сценарием можно назвать в традиционном смысле слова. Это что-то другое. Я даже удивляюсь, что меня запускают с таким неопределенным замыслом. То есть определенным, но в каком-то смысле… бесконечным, во многом неуточненным. Я знаю — они хотят проявить ко мне уважение, которого я долгие годы был лишен и кровью его добивался. В каком-то смысле извиниться за „Рублева“». Я уточнил: «Госкино?» — «Конечно».
— Что ты сейчас читаешь? — неожиданно спросил Андрей.
— Лескова, «Чертогон».
— А-а, того, что я подарил тебе в день рождения? Был такой факт отмечен в нашей жизни, — говорил он, уверенным жестом открывая бутылку.
— Помню…
— Это наша книга, со Щипка.
— Старое издание…
— Серия «Академия»? — вспоминал он, разливая жидкость по рюмкам, которые достал из тайника в книжной полке. — Да. Давно это было.
Он поднял рюмку на свет, вгляделся и перевел взгляд на меня.
— Давай выпьем. Я думаю, что Лариса уже спит. Я просто не хочу ее беспокоить, — лукаво улыбнулся он про себя.
— Чем угощаешь?
— Коньяк французский «Курвуазье» пил?
— Нет, не доводилось. Хотя нет, когда-то в Париже рюмкой угостили. Нет, даже не в Париже, в Алжире. И то потому, что самолет опоздал из Марокко. Кажется, был «Наполеон».
— О! Это совсэм другое дэло, месье, — сказал Андрей с иностранным акцентом. — Эту конияк, — опять с акцентом повторил Андрей, он, смотрю, развеселился, — привез американец и сильно удивил — обычно они виски привозят. Ну, давай! Со свиданьицем!
— Пью за твой запуск.
— Спасибо. Придет время — и за твой выпьем.
— Не будем о грустном. Сегодня твой день. Коньяк приятно обжег, как всегда, толкнул куда-то в глубину, и мы оказались в тишине позднего вечера. Выпили еще. Стали не спеша и потихоньку возвращаться к разговору.
— А что читаешь ты? — спросил я в свою очередь. — Хотя тебе сейчас наверняка не до чтения?
— Нет, отчего ж, читаю Томаса Манна. Я вопросительно смотрел на него.
— «Доктора Фаустуса». Я знаю, что ты читал.
— А я знаю, что ты читаешь «Доктора Фаустуса» не в первый раз. Хочешь его поставить?
— Может быть. Тут наперед ничего нельзя сказать с нашими властями. А как тебе «Чертогон»? — вдруг неожиданно и придирчиво спросил он.
— Да очень интересно. И язык, и…
— Тут идея главное, — перебил Андрей. — Идея русского человека: страсти давят, разгул этих страстей и моление перед Богом. Согрешил и хочет отмолиться, получить прощение. Но самое интересное в другом: придет в лавку и будет скопидомничать, копейку выгадывать, а в гульбе тысячи просадит. Вот ведь какая штука — русская душа. А можно сказать и по-другому, стихами:
Дальше… б-б-б… забыл… так… ага…
Ну, что же ты, помогай!
— Так я… многое… и… не помню из этого…
— …а воротясь домой… не вспомню…
Андрей встал и, деловито оглядев книжную полку, достал синий том Блока. Отлистал страницы, милостиво посмотрел на меня и прочел:
Я сидел и думал: какой-то Андрей сегодня на себя непохожий. Обычно, когда заходил разговор о книгах, о чтении, вообще о том, как это полезно, интересно или важно для человека, Андрей не очень включался в разговор. Тут для него даже и обсуждать нечего: еда — пища телесная, книги — пища духовная. Так у них всегда в семье было, считалось нормой жизни — постоянное чтение, обильное чтение. В последнее время Андрей многое перечитывал, и Толстого, и особенно Достоевского. Потому что собирался делать «Идиота», очень волновал его и «Подросток». А людей, мало читающих, он презирал откровенно: «Невежды!»
Потом заговорили о Германе Гессе. Я признался, что ничего, кроме «Игры в бисер», не читал, и Андрей стал стыдить меня: в мое счастливое безработное время только и читать. «Бери пример с меня. Когда я был без работы, то очень много прочел. Куда смотрит Марина, я сделаю ей замечание». Я оправдывался, что читаю не мало, а медленно. Но готов поговорить о Гессе в другой раз. И такой разговор состоялся. Но о нем скажу позже…
Однажды узнал от Андрея, что назавтра будет обсуждение режиссерского сценария «Зеркала» в художественном объединении. Я проник туда нелегально. Андрей знал, в случае чего прикрыл бы. Как обычно, собрались режиссеры, редакторы, руководство. Общая атмосфера — взволнованная, нервная, но в общем доброжелательная. Поразили меня эмоциональные перепады Андрея: то он чувствовал себя совсем беззащитным, о чем открыто заявил критикующим, то справлялся со своими нервами, волнением и становился совсем другим — убежденным и твердым в отстаивании своего замысла. Ну, это у него было всегда.
Сам сценарий вызывал много размышлений. Михаилу Абрамовичу Швейцеру была дорога исповедальная интонация будущего фильма, он даже, помню, говорил, что по идее все искусство должно состоять из таких исповедей. Марлен Мартынович Хуциев сомневался в том, что Тарковскому нужно сниматься в роли Автора. Хуциев убеждал Тарковского, что слово «Я» и слово «Автор» в художественном произведении неоднозначны: «За „Я“ в художественном произведении стоит нечто иное, чем тот человек, который его написал… нечто большее, чем конкретный автор». Владимир Наумович Наумов по поводу съемок Марии Ивановны в роли Матери говорил, что совершенно невозможно снимать скрытой камерой так, «чтобы она не знала об этом. Будет знать, и тогда невольно разрушится сам прием и эстетические и этические вопросы, тесно с этим связанные. Но если все это преодолеть, то может вырасти серьезная философская картина».
Поначалу Тарковский сильно разволновался. И ответное слово начал так: «Я ничего не понял из сегодняшнего разговора, кроме того, что самое дорогое мне в этой работе не понято никем». Ну, это он разгорячился тогда и был не прав.