58600.fb2 Не утоливший жажды (об Андрее Тарковском) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 23

Не утоливший жажды (об Андрее Тарковском) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 23

Успех фильма «Живет такой парень» был оглушительным. За него Шукшин получил Главный приз на Ташкентском Всесоюзном фестивале. Он удивлялся своей популярности, вероятно гордился ею. Признался мне, что от обилия на фестивале влюбившихся в него женщин голова его закружилась и он нарушил одну из Божеских заповедей. Рассказывал об этом с безмерным удивлением. К тому времени у него стали выходить сборники рассказов, появились деньги.

Как-то в середине шестидесятых я встретился с Василием на улице Горького, между Госкино, куда шел я, и «Советским писателем», куда, как выяснилось, шел Вася. Был конец зимы, он предстал передо мной в солидном ратиновом пальто серого цвета. В ратиновых пальто ходили тогда партийные начальники, руководители предприятий, директора магазинов. Ратиновое пальто служило отличительным признаком высокого положения и материального благополучия. И лицо у Васи было розовое, спокойное и довольное…

Помню Васю и совсем в другом, прямо противоположном обличье, когда зимою шестьдесят пятого он заявился к нам, — а жили мы тогда в кооперативной пятиэтажке в Марьиной роще, — в расстегнутом белом нагольном тулупе, в меховой шапке. Несколько дней тому назад мы встретились с ним в автобусе, и Вася запомнил наш новый адрес. Был он навеселе, а когда мы выпили мои запасы молдавского коньяка и сходили в магазин за подкреплением, разговор забрался в такие выси, откуда мы уже выбраться не могли. И Вася остался у нас ночевать…

Недавно я разговаривал с режиссерами Ренитой и Юрием Григорьевыми, которые учились во ВГИКе курсом старше в мастерской С. А. Герасимова. Они хорошо знали и Васю, и Андрея. У Григорьевых сохранилась фотография Шукшина и Тарковского в их квартире на Комсомольском проспекте. Вот что рассказывает Григорьев: «В 1962 году Шукшин жил у нас несколько месяцев. Однажды мы собрались поужинать. С нами была Лида Александрова, актриса, недавно закончившая ВГИК. Только сели за стол, как раздался телефонный звонок. Андрей Тарковский сказал, что они с Ирой (это его первая жена) заедут в гости. Василий, узнав об этом, недовольно крякнул — видимо, у него были свои планы на вечер. Вскоре появились Андрей с Ирой, и началось веселое застолье. Бутылка водки на пятерых подняла настроение, и Лида сказала: „Ну что мы так сидим? Есть в доме какая-нибудь музыка?“ Я поставил американскую пластинку. Лида выдернула Андрея из-за стола, и они принялись отплясывать нечто в духе рок-н-ролла. Андрей недавно вернулся из Италии, где он получил венецианского „Льва“ за фильм „Иваново детство“. На нем колом стояли настоящие американские джинсы с отворотами до колен (в то время редкая заморская диковина). Василий сидел за столом угрюмый и дымил „Примой“. Неожиданно он сказал:

— А знаете, ребятки, я вас всех обойду. И тебя, Андрюха, и тебя, Рениток, и тебя, Юрка.

— Зачем обходить, — изумился Андрей, — мы посторонимся, пожалуйста, проходи.

— Нет, — Василий сжал кулаки, — вы сопротивляйтесь. Я не люблю, когда мне зажигают зеленый свет».

Герои первых фильмов Шукшина не были похожи на героев других его картин. Их отличали непосредственность, открытость, наивная вера в добро, порой нелепость поступков. Первые свои фильмы Шукшин снимал с оператором Валерием Гинзбургом — родным братом Александра Галича. Гинзбург работал в манере документального кино, чего добивался и сам Шукшин, но это делало фильмы старомодными по форме и не составляло, собственно, художественного прорыва (за исключением прекрасного на все времена и очень тонкого фильма «Живет такой парень»)…

Мои мысли прервали гудки автомобилей. Москва знала о похоронах Василия Шукшина, и десятки машин прощались с режиссером длинными гудками.

Повернул голову, что-то толкнуло — вижу Анатолия Заболоцкого, последнего оператора Шукшина, с которым он снял «Печки-лавочки» и «Калину красную». Вспомнились его рассказы о поездке с Шукшиным в Астрахань.

Что сказали архивы о Степане Разине

У Шукшина была мечта, которой он отдал много сил, — снять фильм о Стеньке Разине и сыграть в нем главную роль. Но начальство Госкино, отмечая написанный Шукшиным талантливый сценарий, всячески тормозило его запуск, и Шукшину ничего не оставалось, как снимать другие фильмы. Вскоре у него произошла знаменательная встреча с Анатолием Заболоцким — человеком для Шукшина безгранично интересным и полезным, оператором зрелым, европейского уровня. Тогда они и сняли «Печки-лавочки». Изобразительная форма фильма сделала фильм Шукшина более гибким и эмоциональным, а главное — помогла раскрыть режиссерский замысел. Уверен, что последние фильмы Шукшина были подготовкой к съемкам «Степана Разина», и тут лучшего соавтора, чем Анатолий Заболоцкий, ему было не найти.

Закончив «Печки-лавочки», Шукшин снова упорно стал добиваться постановки «Разина». С этой несостоявшейся постановкой связана целая эпопея. Наше бессмертное Госкино СССР сознательно душило сценарий всяческими поправками, лицемерными «добрыми советами» и откровенно строгими указаниями. Оно очень боялось повторения «Андрея Рублева», жестокой правды русской истории на экране, изображения русского бунта, «бессмысленного и беспощадного».

Когда Шукшин читал в астраханских архивах о подлинных деяниях Стеньки Разина, у него волосы шевелились от ужаса — от жестокостей, казней и разгула казацкой вольницы. В каком-то смысле русский бунтарь Разин — борец за справедливость и народную волю — оказался лютым разбойником, не ведавшим ни стыда, ни страха. Среди документов Василий нашел описание гибели астраханского архиепископа, сброшенного живым с колокольни собора. Конечно, Шукшина заставляли смягчать непреложные исторические факты. Он думал, что проведет определенную саморедакцию героя, которого хотел сыграть, — в этом-то и была его главная жизненная задача. Он надеялся, что сможет сделать образ Разина правдивым, глубоким и памятным для зрителя, показав победы и поражения своего героя. Но даже преодолей он эти творческие задачи, все равно железобетонное начальство Госкино стояло бы насмерть и замучило бы Шукшина бесконечными придирками.

Шукшин устал от этой борьбы и решил сделать перерыв. Он ушел на «Мосфильм» делать «Калину красную» — как оказалось, свой последний фильм. Тут я отступлю от воспоминаний и дам слово киноведу Валерию Фомину:

«Весной 1974 г. он напрямую атакует дирекцию „Мосфильма“ — на столе директора „Мосфильма“ Н. Сизова оказывается заявка на двухсерийный фильм о Разине. Отношение руководства по виду вполне благосклонное. Начинает брезжить надежда, что к осени фильм запустят в производство. Надо бы к этому времени серьезно подлечиться, отдохнуть — работа адская! — начать подготовку к решающему штурму. Но…

С. Бондарчук, руководитель объединения, в котором должен сниматься фильм о Разине, просит Шукшина об ответном одолжении — сняться в фильме „Они сражались за родину“. Я оказался невольным свидетелем этого довольно продолжительного и настойчивого „сватовства“. Утверждаю: Шукшин сниматься у Бондарчука не хотел. Не лежала душа. А самое главное — предложение пришлось абсолютно не ко времени. Шукшину нужно было готовиться к своему фильму. Но как откажешь руководителю объединения, который уже „облагодетельствовал“ и дальше сулит помощь по разинской картине? Оказаться неблагодарным? Шукшин колебался, не знал, как поступить. И в конце концов уступил домоганиям мэтра. Догадывался ли сам Бондарчук о том? Вряд ли. Еще не совсем отошедшего от „Калины красной“, толком не долечившегося Шукшина потащили в многомесячную экспедицию…

И все-таки что-то сдвинулось в небесной канцелярии. Летом пришло официальное разрешение о запуске „Разина“»[15].

Василий Шукшин стал сниматься в этой картине, но силы его были на исходе, и он умер во время съемок, не доиграв нескольких сцен, так что озвучивать его роль пришлось другому актеру.

«Зря он пошел сниматься к Бондарчуку. Ведь предупреждал его, только время потеряешь, а потерял жизнь». — И Андрей снова надолго замолчал.

Автобус медленно двигался к Новодевичьему кладбищу.

Вспомнились мне и их отношения. Шукшин очень нравился всем студентам, и Андрею тоже. Матери и сестре Андрей рассказывал почти с восторгом об алтайском «самородке». В первые годы после ВГИКа хотел снимать Шукшина в своих фильмах, в «Андрее Рублеве» наметил для него роль двух князей, которую сыграл позже Юрий Назаров, но Шукшин был занят уже своей работой. Поначалу они очень симпатизировали друг другу, но с годами почувствовали разницу в понимании русского искусства, а может быть, и характера русского народа.

Выступая в Ярославском университете 6 апреля 1981 года, Тарковский, как бывало нередко, высказывал свои неординарные мысли о многих русских писателях и художниках, о «наивной» философии Льва Толстого, которого вообще-то очень ценил, о Рерихе и других. О Шукшине он сказал так: «Я не уверен, что Шукшин постиг смысл русского характера. Он создал сказочку по поводу российского характера. Очень симпатичную и умилительную… Мое мнение искренне, но это нисколько не умаляет моего уважения к этому человеку».

Тем не менее, намучившись со своим «Андреем Рублевым», Тарковский искренне сострадал Шукшину, попавшему в те же иезуитские ермашовские лапы.

О «Калине красной» Андрей после просмотра говорил сдержанно. Картина была не в Андреевом вкусе, это я понимал. «Хороши документально снятые сцены: хор зэков и эпизод со старушкой, рассказавшей о своем хорошем, но пропащем сыне», — сказал по этому поводу Тарковский.

Вообще, говоря о дарованиях Шукшина, Тарковский на первое место ставил его актерский талант, затем писательский и лишь на третье — талант собственно режиссерский. Но во всех случаях — яркий талант.

Прощание

…Дальше — кладбище. Правительственное. Почетнее не бывает. Приехала вся команда из Дома кино: автобусы, много автобусов, машины всякие, государственные, личные, тоже много. У ворот стража и толпа народа — тысячи две. По тому времени неожиданное распоряжение: впускать всех. И плотину прорвало. Нас с Андреем этот поток захватил, понес, разъединил. Люди, стараясь занять место получше, рвались вперед, по могилам, толкаясь и топча траву и цветы. Среди всей этой «ходынки» вижу неспешно идущую мать Шукшина. Лицо с выражением достоинства, только опухшее, окаменевшее, но глаза видят все, что происходит вокруг. Сын у нее был такой же зоркий. Позже прочел в публикации Лидии Шукшиной слова Васи: «А вот мать моя… Много сил, собственно, всю жизнь отдала детям. Теперь думает, что сын ее вышел в люди, большой человек в городе. Я у нее учился писать рассказы». Еще трех теток вспомнил Вася, вдов образца 1941–1945 годов. «Редкого терпения люди! Я не склонен ни к преувеличению, ни к преуменьшению национальных достоинств русского человека, но то, что видел, что привык видеть с малых лет, заставляет сказать: столько, сколько может вынести русская женщина, сколько она вынесла, вряд ли кто сможет больше, и не приведи судьба никому на земле столько вынести. Не надо».

…Попрощались, зарыли, отзвучала музыка, все честь по чести. Андрея я потерял в толпе, выходил с кладбища с Юлием Файтом.

Тысячная толпа развернулась и стала покидать кладбище. Безумие прощания и горя прошло. Теперь народ уже шел не по чужим могилам, а по дорожкам. Тихо брели к метро все живые, все продолжающие свое жизненное дело. Вот уже кто-то заспешил, кто-то рассмеялся. Милиционеры вели под белы ручки загулявшего раззяву, чуть не угодившего под машину. Сильно хотелось выпить водки.

Я пытался вспомнить, когда последний раз встречался с Васей, и вспомнил. Было это примерно месяц назад в холле «Мосфильма». Шукшин в окружении людей из созданной на «Мосфильме» группы будущего «Степана Разина» шел к выходу. Был конец рабочего дня, он был уже усталым, но, на свою беду, встретил меня. Пришлось ему знаком руки осадить сопровождение и отойти со мной в сторонку. Он почему-то разволновался и стал жаловаться, что в сценарии «Разина» не получается одна фигура, что это сильно волнует его, не получается у него, у автора, и что нужно еще напрячься. Я вглядывался в лицо Васи, уставшее, измученное и поэтому постаревшее. Кто-то деликатно стоял невдалеке и всем своим видом показывал, что разговор нужно заканчивать, даже напомнил, что машина ждет. Сквозь поток Васиной речи я не мог вставить и слова, да слова и не шли. Я чувствовал, что его задерживает со мной только чувство долга старого товарища и боязнь пренебречь этим долгом. «Вася, — говорю — иди. Ты на съемку уезжаешь?» Он прервал речь, как-то странно посмотрел на меня и, наверное, почувствовал облегчение. «Иди-иди. Счастливо тебе долететь!» — «Ну, ладно, тогда я двину, Санек! Бывай!» Группа дождалась его и уважительно стала пропускать Шукшина к выходным дверям. Больше я его живым не видел.

«Давай попьем чайку»

История с иконой Спаса, которую Вася когда-то оставил нам на хранение, имела свое продолжение. Я давно вернул ее Василию. Как-то были вместе с ним на просмотре картины Феллини «Амаркорд» в Доме кино — это было незадолго до его смерти. Фильм кончился, и Вася предложил поехать к нему домой. По дороге Шукшин очень хвалил картину — не восторженно и не взахлеб, а раздумчиво, серьезно. Сказал: «Это тебе не народное, матвеевское кино, это большое, настоящее Кино».

Приехали домой — в его новую просторную квартиру рядом с проспектом Мира, на Бочкова, 5. «Давай попьем чайку. Я теперь другого не пью», — грустно сказал он. Мы давно не виделись и разговорились о том о сем. Спрашиваю: «А где же та икона?» Он подумал, встал на стул, на котором сидел, протянул руку к шкафу, пошарил там наверху и достал — пыльную, давно не тронутую. Отер тряпкой, посмотрел на пресловутую надпись на обратной стороне, как-то отчужденно и сокрушенно помотал головой и положил икону снова на шкаф. Был он тогда весь в мыслях о работе, и о религиозности его я спросить не решился. Верующий он был человек или нет, меня в то время не интересовало. Он был очень совестливый человек — это и была его религия.

Статья Шукшина «Кляуза» в «Литературной газете», опубликованная летом 1974 года, вопиет о падении морали в обществе. Он описывает в ней случай, происшедший с ним в больнице. К Шукшину не пропускали в палату родных, а потом и друзей. Вахтерша больницы, стоявшая на посту, придирались по мелочам к больным и к посетителям, показывала ненужную власть. В больничном халате сбежал Шукшин из больницы, возмущенный таким хамством. Вспомнив этот случай, Василий с болью сказал: «Хам давно набирал силу и сейчас угрожает обществу». Это были слова пророка.

Вышел «пророк» провожать меня на улицу, сказал светским тоном, и не очень естественно это у него прозвучало, не его это был язык: «Теперь будем дружить домами». Слова-то были смешными, а рукопожатие — теплым и крепким. На том и закончилась наша последняя короткая встреча.

Как мало он пожил и как много мог бы еще сделать! Из моих однокурсников Вася ушел одним из первых. Я не был его закадычным другом, после института встречи наши были нечастыми. Остались любовь к нему и Васина надпись на его книге «Земляки»: «Саше Гордону — на память. И правда, — на память, Саня. Я многое очень живо помню. В. Шукшин. Ноябрь 1971 г.».

Новая квартира Андрея

В 1973 году Андрей переехал на новую квартиру. Собственно, это были две квартиры: трехкомнатная, которую дала ему студия, и двухкомнатная, полученная его тещей в обмен на квартиру в Орлово-Давыдовском переулке. Обе квартиры располагались на одной лестничной площадке и позже были объединены общим тамбуром.

Теперь Андрей мог позволить себе иметь отдельный кабинет, большую столовую-гостиную. Одну из комнат он хотел превратить в мастерскую.

Мечтал Андрей устроить из этих просторов нечто красивое, в европейском стиле и начал уже кое-что переделывать: снес встроенные шкафы в холле, расширил и закруглил вход-проем в большую комнату. Но велись эти преобразования медленно и так и не были доведены до конца: как раз в это время он начал работу над «Зеркалом», не до благоустройства. В коридоре не было вешалки, паркет на месте снесенной стены не уложен, и пол просто прикрыли ковриком. Единственным местом, производившим впечатление завершенности и стабильности, был кабинет Андрея. Тут все было устроено по его вкусу. Книги на полках, на столе фотографии под стеклом и лампа с зеленым абажуром начала двадцатого века — подарок Анатолия Солоницына. Видно было, с какой любовью и вкусом обустроил свое жилище Тарковский. Он и спал здесь, в кабинете, на широком диване из чешского гарнитура. Здесь всегда была тишина, свежий воздух входил через открытую лоджию.

Было заметно, что Андрей обрел чувство покоя, пережил шок запретов, и признание его творчества было лучшим лекарством.

А ведь еще совсем недавно жил он в квартире своей тещи, матери Ларисы Павловны, на последнем этаже старого кирпичного дома в Орлово-Давыдовском переулке. Та квартира была полупустая, на кухне из мебели были стол и два стула, где Андрей с Фридрихом Горенштейном работали над сценарием «Ариэль», а потом над «Солярисом». Было одно коварное свойство у той квартиры: во время дождя с потолка капала вода, поэтому по всей квартире были расставлены тазы.

Существует рассказ-легенда, что в этой «протекающей» квартире принимал Андрей высоких итальянских гостей — продюсера Карло Понти и актера Марчелло Мастроянни со свитой. Тарковский узнал, что с ним хотят встретиться в домашней обстановке. Отказать гостям он не мог, а так как в квартире почти не было мебели, придумал от безвыходности прием гостей в восточном стиле — все сидят на полу, на коврах, которые одолжили на время у друзей, с подушками за спиной. Угощение было обильное, русское — водка, икра и прочее. Андрей рассказывал, что Карло Понти смутила эта обстановка. Он говорил, что Тарковский хиппи, у него по всей квартире какие-то тазы расставлены и что иметь дело с ним не стоит.

…Новый дом в Первом Мосфильмовском переулке, где поселился Тарковский, был построен для избранных: режиссеров, операторов, актеров. Тем не менее в нем получили квартиры и несколько рядовых работников студии, давно нуждавшихся в жилье, и, конечно, какое-то количество партийных и советских номенклатурщиков, к кино не имевших никакого отношения.

По соседству, в старых домах застройки 50—60-х годов, жило много мосфильмовцев, может быть даже треть или четверть всех студийных работников (на студии работало пять тысяч человек). Близкое соседство жилья и работы не всегда удобно. На работе человек устает, ему хочется сменить «среду обитания». Но и в доме, и во дворе, и в магазинах — все те же лица. Это раздражало многих, и Андрея тоже. Конечно, ему не приходилось стоять в очередях за картошкой или водкой, но его личная жизнь оказалась теперь на виду. Разумеется, всерьез такие вещи не могли его беспокоить, но нервы уже сдавали. Многолетняя драма «Рублева», изнурительная борьба с руководством кино за право художника на свое творение измотали его. Он был признан, но партийная пресса писала о ком угодно, только не о нем, хвалила кого угодно, только не его. Зато на партсобраниях по написанным в райкоме партии текстам его ругала очередная партийная дама с модной прической (халу сменила «бабетта», или «вшивый домик»). Добавить к этому долгую неопределенность в личной жизни, ночевки по домам друзей, иногда случайных, столкновения со всякой мерзостью жизни — неудивительно, что он стал жестким, недоверчивым до подозрительности и скрытным.

Понять глубочайшие изменения его личности в то время было делом непростым. Даже в разговорах с друзьями речь шла чаще о недовольстве системой и тупости режима, чем о философии искусства, путях его развития в Советском Союзе. Разумеется, обсуждался текущий кино- и театральный репертуар, и Тарковский констатировал: одна видимость, подделка искусства, падение его уровня, общее падение нравов. Сокровенные мысли доверялись только дневнику и избранному кругу ближайших друзей. Его фундаментальные взгляды на окружающий мир становились более зрелыми, он внутренне рос, приходил к признанию иррациональности бытия и его божественности. Я понимал это не сразу, еще долгие годы с этим разбирался.

Между прочим, стал я замечать, что Андрей занимается йогой, пользуясь свободными часами, и занимается регулярно. Я терпеливо ждал окончания этих занятий, иногда по нескольку часов. А когда начиналась беседа, ее могла прервать приехавшая машина, которая увозила его к врачам-психологам. Активная внутренняя жизнь была расписана по часам. Он иногда иронизировал над своим «расписанием», но признавался, что это его бодрит.

Вообще, семидесятые годы принесли новые веяния и соблазны. В литературной и студенческой среде началось увлечение дзен-буддизмом, ходили по рукам сочинения Блаватской (Андрей презрительно отмахивался от нее). Парапсихологи «вершили чудеса», «пассы» восточной женщины над полуживым генсеком получили официальное признание. Андрея это интересовало. С одной стороны, отмахивался, но с Джуной Давиташвили встречался. И правильно делал, углублялся в материал. Помню, что еще в шестидесятые годы он рассказывал многим, и мне в том числе, о спиритическом сеансе, на котором вызывали дух поэта Бориса Пастернака. Его спросили, сколько фильмов снимет Тарковский. «Семь», — ответил Пастернак. Правда, говорить о «столоверчении» во времена марксизма-ленинизма в брежневском исполнении было не принято: могли обвинить в досужей болтовне и «возрождении декадентства». Но Тарковский в это пророчество верил.

При свете зеленой лампы

Сначала о «Зеленой лампе». Так назывался литературный кружок во времена совсем юного Пушкина. «Зеленая лампа» — это символ ученых бесед о литературе и об искусстве. Мне всячески хотелось бы упростить и разорвать цепочку подобных ассоциаций, потому что зеленую лампу, что стояла на столе у Андрея Тарковского, подарил ему Анатолий Солоницын. Была бы лампа другого цвета — и глава называлась бы по-другому. Но и при свете любой другой лампы для меня все равно говорилось бы много интересного.

Обретя вторую семью, Андрей разошелся почти со всеми старыми друзьями. Давно не было с ним Кончаловского, с некоторых пор — Ромадина, Мишарина, даже Юры Кочеврина, школьного друга, которого ценил и любил всю жизнь. И со мной он сохранил связь лишь как с родственником. Но ценил эту связь. Берег хрупкий теперь баланс отношений с матерью и сестрой. Изредка случались возвращения к студенческим, товарищеским отношениям, хотя уже без той, прежней, теплоты. Но интеллектуальные беседы были в полном ходу.

В новой квартире он, как всегда, много читал (в семье его матери вообще читали много и быстро — завидная генетическая черта). Вот и в этот мой приход я застал Андрея лежащим на диване с книгой в руках. Он перечитал еще раз всего Достоевского и всего Льва Толстого от корки до корки. Сказал мне, что с Толстым покончено, и поставил том на полку. Что это означало, я не очень понял — может быть, что девятнадцатый век для него пройден и возвращаться к нему он не будет. Но понял я его неправильно. Оказалось, что после «Соляриса» Андрею уже не хотелось снимать ни Достоевского, ни Толстого. На первый план вышло «Зеркало». Однако, судя по дневниковым записям последнего года жизни, ведшимся в больнице, Толстой оставался в числе его любимых писателей. И вообще, не нужно забывать, что уникальный русский, в то время — советский, кинорежиссер жил в русской культуре, а она, как известно, литературоцентрична. И есть какая-то странная арка в его судьбе — он пришел во ВГИК с томом «Войны и мира» под мышкой и уходил из жизни, цитируя в дневнике, даже в предсмертные дни, Льва Толстого…

Мы разговорились. Андрей недавно прилетел из Парижа. Там он узнал, что многострадальный «Андрей Рублев» по опросу авторитетных кинокритиков вошел в десятку лучших фильмов мира. Ему была приятна такая высокая оценка международной кинообщественности, и глубоко возмущало, что об этом нет ни строчки, ни слова ни в кинопрессе, ни в нашей печати, ни в докладах и отчетах киноруководителей. Более того, сетовал он, на его имя присылают в Госкино много деловых предложений, приглашений на фестивали для работы в жюри, но эти приглашения до него не доходят, сам факт их замалчивается. Иностранцы звонят, ждут ответа. Он объяснить ничего не может. За него объясняется Госкино и нагло врет, что или приглашение пришло слишком поздно и визу не успели оформить, или что Тарковский именно в это время занят. А в действительности он в Москве, свободен и, в сущности, никому не нужен. Это и впрямь не могло не вызывать возмущения, но он уж так к этому привык, что говорил мне об этом тихим, почти кротким голосом. Но то при встрече. А в дневниках ярость клокочет, Андрей проклинает все на свете и чуть ли не матом.

Я пытался вытаскивать из него рассказы о парижских встречах, он уклонялся. Меня это удивляло, я знал, что именитые критики анализировали его фильмы, восхищались, считали крупным художником. У нас после каждой его премьеры тоже появлялись, пусть и редко, какие-то аналитические статьи, причем намеренно противоположных мнений: и похвалят, и поругают. К похвалам он всегда оставался холодным: «Все это хвалебное. Ценят не за то, хвалят не за то. Главного не понимают!» Когда ругали, вот тогда он воодушевлялся, горячился и разносил всех в пух и прах.