58600.fb2 Не утоливший жажды (об Андрее Тарковском) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Не утоливший жажды (об Андрее Тарковском) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Теперь и дорога в институт стала веселее. Обычно мы встречались в метро на «Павелецкой» у второго вагона и по дороге много говорили — то о чем-то серьезном, а то просто трепались.

Вскоре я снова пришел на Щипок к Андрею и тут уж поближе разглядел и дом, и семью.

Двухэтажный замоскворецкий дом — низ каменный, верх деревянный — напоминал барак из-за длинного коридора, делившего его на две части. Дом стоял в отдалении от шумной Серпуховки, Садового кольца и Дубининской улицы с трамвайной линией. Постройки конца двадцатых — начала тридцатых годов двадцатого века, кирпичные, эпохи конструктивизма, зажали переулок. От былых времен здесь остались уже знакомый мне тополь в три обхвата и колонка, питавшая водой жителей одноэтажных домиков 2-го Щиповского переулка, идеально тихого места для выгуливания младенцев.

В книге «Названия московских улиц» я вычитал, что когда-то, в XVIII веке, вблизи Зацепского вала за таможенной цепью стояла изба сторожа. Он длинным железным прутом-щупом проверял въезжавшие в город возы с сеном, чтобы не пропустить беспошлинного товара. Это место получило название «Щупок», а позже — «Щипок». Странным и нелепым кажется мне теперь новое название стариннейших Щиповских переулков — «Щипковские». В прошлом веке к переулку приблизились корпуса завода Михельсона, где в июле 1918 года эсэрка Каплан ранила Ленина. Рядом с заводом — Чернышевские казармы, дальше — Свято-Данилов монастырь, в котором долгие годы были детский приемник и фабрика зонтов. В этом монастыре, во время перестройки возвращенном церкви, торжественно отмечалось тысячелетие Крещения Руси.

Тарковские живут в коммуналке

Коммуналки, многими хваленные, бывают разными. Это жилье на три семьи было очень тесным. На кухне с окошком, выходящим в коридор, постоянно светит лампочка, во время стирок она почти не видна. Горит газовая плита, воздух спертый, от полов дует. Я позже жил в этом доме шесть лет и курил вместе с Марией Ивановной на кухне — в комнате было не принято.

Живет семья в двух смежных комнатах (всего двадцать метров) вчетвером — мать, бабушка, брат, сестра. Помещение полуподвальное, небольшие окна выходят во двор всего в полуметре от земли. Изредка мелькают проходящие за окном валенки и сапоги, гуляющие во дворе дети, укутанные шарфами, — шарфики видны, а головы срезаны. Напоминает квартиру Мастера из булгаковского «Мастера и Маргариты». Только камина в квартире никогда не было. Думалось после прочтения романа, что гении в России только и живут в подвалах.

Зимой длинный металлический крюк в тамбуре покрывался инеем. «Заложить дверь на крюк» — значит обрести покой на ночь, защититься.

Дом заселен в основном рабочим людом — выходцами из подмосковных деревень. В правой части длинного коридора — общежитие. Оттуда по праздникам слышатся звуки пьяных песен, патефона. Иногда приезжает милиция. Наверху живет интеллигентная семья Гоппиусов — совсем другой мир: домработница, тишина, уют, в столовой — пианино. Маленький Андрей ходил к ним заниматься музыкой, своего инструмента у Тарковских не было. Сестра Марина — существо тихое и нежное, часто сидит с бабушкой, та любит держать ее за руку и поглаживать.

Мать Марины и Андрея зовут Мария Ивановна. Она невысокая, стройная, с мягкими манерами, тихим голосом. Ее стойкий и волевой характер известен близким. Курит дешевые папиросы.

Человек она только внешне как бы не оцененный, но все близкие люди, те, с которыми она училась еще на Литературных курсах или работала корректором в Первой Образцовой типографии, ее обожают: человек это необыкновенный. Жизнь не дала ей выбора. Ушел муж, дети остались с ней, и она одна их растила. Не будь у Марии Ивановны этой миссии — не было бы режиссера Тарковского, не было бы и его фильмов.

В доме, в семье царил негласный культ Андрея. Он проявлялся не в баловстве любимого сына (Мария Ивановна была, пожалуй, слишком строгим воспитателем), а в каком-то особом отношении к Андрею, к его делам, знакомым. Это началось, видимо, с рождения первенца — бесспорно талантливого мальчика. Подростком Андрей заболел туберкулезом, время было послевоенное, голодное. Мария Ивановна работала в две смены, чтобы носить в больницу масло, клюквенный кисель, сметану. Мальчик был непростым, трудным. Музыку бросил, хотя проявлял явные способности — музыкальный слух у него был абсолютный. Поступил в художественную школу, проучился два месяца, заболел, а после больницы учиться там больше не захотел. Гораздо позже, уже за границей, давая интервью, он говорил, что окончил музыкальную школу и училище, но говорил, не вдаваясь в подробности.

После окончания школы вдруг сделал неожиданный разворот от искусства и блестяще сдал экзамены в Институт востоковедения, хотя в школе учился кое-как, больше увлекался художественной самодеятельностью. В институте проучился всего полтора года и тоже бросил. Каждый день уходил из дома, болтался по приятелям, гулял по «Бродвею» — улице Горького, дружил со стилягами-джазистами.

Естественно, от Марии Ивановны не скроешься. И Андрей был «сослан» матерью на Курейку с геологической партией, подальше от сомнительных друзей. Каждое его увлечение сотрясало домашних, и весьма относительный покой начался только после поступления во ВГИК.

…Сегодня 4 апреля 1955 года, день рождения Андрея. В ожидании скромного застолья, которое готовит Марина, играем с Андреем в пристеночек по мелочи на заднем дворе у брандмауэра (их полно было в старой, наполовину деревянной Москве). Правила игры такие: играют двое, трое, хоть пятеро. У каждого в руках монеты. Монеткой ударяют по стене, и она рикошетом отскакивает, падая на землю. Следующий игрок делает то же самое, но уже рассчитывает траекторию полета так, чтобы накрыть своей монеткой чужую. Задел монету первого — выиграл, не задел — игра продолжается. Игра простая, но, как всякая игра на деньги, азартная. И требует набитой, точной руки. Играл Андрей лихо, я бы сказал, профессионально, мне не хотелось ему уступать. У меня тоже был меткий глаз. Подошел Валя Виноградов, наш студент, подарил Андрею в день рождения футбольный мяч. А мы продолжали играть в пристеночек.

Во всем этом проглядывалась дворовая закваска. Но маску дворового парня Андрей никогда не носил. Он юноша из интеллигентной семьи: рисует, музыкален, сейчас студент ВГИКа, и вернулись мы с лекций о Лопе де Вега и Кальдероне.

Сели за стол. Отметили. Андрей не любил семейных посиделок, не любил тесную коммуналку, рвался на улицу. Извинился и нас увел.

…Раз в год, может и реже, подхожу я к щиповским развалинам, и рука невольно тянется к той кирпичной стенке. Погладишь, вспомнишь… А сегодня и подойти не к чему — нет ни дома, ни стены.

Андрей раскрывался постепенно

После дня рождения Андрея начала устанавливаться наша дружба. Андрей раскрывался для меня постепенно, день за днем, как постепенно, день за днем, меняются времена года. До сих пор мне не приходилось встречаться с человеком таким доверчивым и одновременно закрытым. Была в Андрее какая-то тайна, недоступная сразу, но предполагающая будущую разгадку.

Как-то после занятий шли к троллейбусной остановке. Элегантный всегда Андрей в хорошем настроении насвистывал джазовую мелодию. Подошедший троллейбус прервал ее, мы прыгнули внутрь, и уже там, в троллейбусе, Андрей с оборванного места продолжил свист. Пассажиры стали оборачиваться, удивленные, возмущенные, кто с интересом, кто с безразличием. Один из них остро взглянул на Андрея, и ему не понравились ни его прическа — кок на голове, ни небрежно перекинутый через плечо клетчатый шарф. Но более всего — свист. «А ну, кончай, — сказал он, — стиляга!» Андрей продолжал насвистывать. «Слышь, ты! — громче прикрикнул парень. — Оглох, что ли?» Андрей вдруг резко повернул голову и кинул ему: «Не твое дело! И помолчи, а то сейчас так понесу!..» Парень аж задохнулся, услышав жаргон подворотни. Он недобро сверкнул глазом и что-то пробурчал — мол, на остановке потолкуем. Но на следующей остановке троллейбус наполнился народом, так что парня не стало и видно. Когда мы вышли на конечной, я ждал продолжения, на всякий случай готовился к драке, но парень сделал вид, что ему не до нас, и поспешил к метро. Андрей безразлично посмотрел ему вслед.

Вспоминаю среди его уличных знакомых одноногого, на костыле, Вальку Лохмана, опустившегося пьяницу, с фиолетовым лицом и растрепанной гривой волос, под стать фамилии. Андрей приветливо кивнет ему головой и вдет дальше. Быть независимым в семье и особенно на улице тех лет — задачка непростая, но он с ней справлялся.

Мария Ивановна вела себя мудро, будто не замечала опасности с этой стороны, и последовательно гнула свою линию: вот, Андрей, абонементы, сходи в консерваторию, вот билет в Большой, вот книга нужная…

У Андрея был близкий друг — Юра Кочеврин. Именно к нему мы и держали путь, когда встретили Лохмана, ковылявшего за водкой к «Ильичу» — так назывался ближайший продовольственный магазин.

Дружба Андрея и Юры — особая тема, сам Юрий Бенцианович прекрасно об этом пишет и рассказывает. Юра не мог танцевать — здоровье не позволяло, — но все остальное он мог, без исключения, так что дружба их была гармонична. И женщины, и книги — все глубоко занимало их. У Юры, с которым меня познакомил Андрей, я брал редкие сборники поэтов, книги о живописи, о музыке.

Я уже не удивлялся начитанности Андрея, его непривычному для меня отношению к официозной литературе. И совсем не случайно, что на третьем курсе Хемингуэй стал темой нашего совместного с Андреем фильма. (В доме Тарковских был сборник рассказов Хемингуэя, изданный в 30-х годах в переводе Ивана Кашкина.) И произошло это задолго до той повальной моды на «старика Хэма», когда все как один вешали на стенку портрет бородатого писателя в толстом свитере.

Но до нашей совместной работы над «Убийцами» по рассказу Хемингуэя было еще далеко.

Общежитие на «Яузе»

На первых порах в институтское общежитие, что находилось на платформе «Яуза», ездили часто, иногда всем курсом и вместе с преподавателями. Чинно, но сердечно отмечали праздники. Однажды на такой праздник приехал и Ромм. Было это зимой, морозы стояли страшные. Все, конечно, заметили отсутствие Тарковского. И одни про себя удивились тому, что Ира Рауш здесь, а Андрея нет, а другие, кто был в курсе их отношений, совсем не удивились. Ромм спросил, не болен ли Тарковский. «Здоров, здоров!» — откликнулся кто-то с некоторым напряжением в голосе.

Михаил Ильич осмотрелся. Обстановка была необычной. В зале темнота. Несколько горящих свечей стояло на длинном столе, выразительно освещая лица, — композиция напоминала «Тайную вечерю». Михаил Ильич усмехнулся — много перевидал он за свою жизнь разных молодежных причуд — и с улыбкой опытного авангардиста сказал, что испытательный срок закончился, отчислены шесть человек по профессиональной непригодности, и теперь самое время начать учиться и работать по-настоящему, засучив рукава… Он не успел закончить свою речь — ее прервал резкий стук в дверь. Мы затихли: у всех было налито вино, что не очень поощрялось в советской педагогике. Возникла напряженная пауза… В дверь опять настойчиво постучали. Не помню, кто подошел к двери и тихо спросил: «Кого надо?» — «Ира у вас? Ира здесь?» — «Здесь». — «А, господи, это же Тарковский», — раздались голоса. «Сейчас, сейчас, открою! Ребята, у кого ключи?» — «Так она здесь? — раздался еще раз голос Андрея. — Мне ничего больше не надо». За дверью послышались шаги уходящего Тарковского. Когда двери наконец открыли, за ними никого не было. Кто-то сострил: «Так был ли мальчик?», но никто не засмеялся: экзальтированное поведение Андрея породило смешанные чувства. Не остался с друзьями, ушел на улицу, на электричку, в жуткий мороз. Мы все-таки выпили: не каждый день Ромм приходит в студенческое общежитие. Он хочет знать, как живет новое поколение, а видит все те же любовные драмы.

А новое поколение еще как себя показывало. В обычные дни в общежитии дым стоял коромыслом — так бушевали студенческие страсти. Лихая мода тех лет снесла спинки от кроватей и выкинула их во двор, теперь кровати покоились на кирпичах, взятых с соседней стройки. Вся активная интеллектуальная, застольная, да и иная, так сказать, естественная часть жизни — все сместилось на пол, и музыка из проигрывателей неслась к потолку, смешиваясь с густым табачным дымом. На какое-то время отошла в сторону национальная привычка пить водку стаканами и пришла другая мода — со вкусом потягивать вина, налитые из тонкогорлых бутылок. И все это — в неверном пламени свечей. Свечи тоже стали модой.

Незабываемая пора! Казалось, в общежитии шел вечный праздник. По коридорам тянуло острым запахом жареного чеснока и лука — это Китай и Вьетнам вместе с Кавказом колдовали на кухне. Человек со стороны мог бы подумать, что в такой обстановке трудно найти место и время для творчества. Но Володе Китайскому именно такая атмосфера нравилась и совсем не мешала писать стихи, а Вася Шукшин приноровился писать в любой обстановке. Это сдружило обоих.

Однако старый обычай скоро вернулся. Водку пили частенько, иногда теряя чувство меры. Режиссер Алексей Сахаров рассказал мне как-то о таком эпизоде из этой зловредной серии: по коридору общежития, как по деревенской улице, раскачиваясь из стороны в сторону, шли обнявшись Шукшин и Гордон и очень «музыкально» горланили: «Бывали дни веселые…»

Учеба и немного политики

При желании во ВГИКе можно было получить приличное образование не только по основной профессии, но и по русской и зарубежной литературе, изобразительному искусству. «Зарубежку» читала у нас, как я уже писал, Нина Александровна Аносова, читала увлекательно и глубоко, изобразительное искусство, европейское, от древних греков и до авангарда — Илья Иоканоанович Цирлин, русское искусство — Сергей Сергеевич Третьяков. Историю зарубежного кино преподавала Валентина Сергеевна Колодяжная, русского и советского — Сергей Васильевич Комаров, и этот список прекрасных специалистов очень длинный.

Естественно, на первом месте — занятия по мастерству, тут уж не было «больных», проспавших и прогулявших. С первых занятий мы не переставали удивляться Ромму. Для начала он огорошил нас заявлением, что нельзя научить студента быть режиссером. Можно научить строить мизансцену, монтировать, научить кинематографу вообще, то есть его основным законам и приемам, но это, оказывается, не главное. Ромм сказал, что его задача — помочь нам думать или хотя бы не мешать этому. Надо было видеть в этот момент лицо Андрея: на нем было написано самое глубокое удовлетворение.

Как-то сами собой в институте, в общежитии, по дороге домой завязывались разговоры на серьезные темы: что есть искусство, для кого оно — для широких масс или в первую очередь для самого творца?.. Вопросы ставились вечные, обсуждались, может быть, наивно, но горячо. От абстрактных споров переходили к тогдашнему кино и со свойственной молодости нетерпимостью, беспощадностью иногда чужой фильм рвали на клочки. Еще на вступительных экзаменах раскритиковали вышедшие в ту пору на экран фильмы — «Верные друзья» М. Калатозова и «Анну на шее» И. Анненского.

Вот пишу о нетерпимости. В чем же были ее корни, отчего мы так поднимались на дыбы? Да оттого, что слишком много было лжи, вранья, официального, лакировочного вранья, которым были заполнены эфир, экран, театральные постановки. И литература тоже. Нелегко было из этой паутины выпутываться. Выступление Н. С. Хрущева на XX съезде партии ошарашило, сбило с толку всю страну, хотя очень многим, особенно наверху, было не по нраву разоблачение культа Сталина. А вскоре обстановка осложнилась венгерскими событиями осени 1956 года. В Будапеште лилась кровь, и во многих вузах вспыхнули стихийные митинги. Во ВГИКе тоже — в актовом зале два дня шли дебаты. На сцене защищали ввод советских танков в Будапешт, а из зала кричали «Позор!», раздавались требования перемен. А к переменам никто не был готов. Дирекция хотела все сохранить по-прежнему, по крайней мере внешне, призывала дебатировать «в рамках приличия», «без выкриков и демагогии».

Комитет комсомола объявил строгий выговор студенту Медовому за антипартийную статью в институтской газете, хотя вскоре выяснилось, что вся она была составлена из фрагментов работ А. В. Луначарского. А кто мог сказать, что Луначарский — антипартийный человек?!

День за днем разгорались споры и дискуссии. Как-то обсуждался новый роман В. Дудинцева «Не хлебом единым», в котором была сделана попытка рассказать правду о времени. Меня поразило, что ярым противником романа оказался оператор Анатолий Дмитриевич Головня, один из создателей революционного кино двадцатых годов. Вот пример того, как молодые революционеры к старости нередко становятся заурядными консерваторами.

Горячились не все. Тарковский и Шукшин не участвовали в этих шумных словесных боях. Не потому, что это их не волновало. Просто Шукшина никакими силами нельзя было затащить на трибуну, он был не говорун. Тарковский же кипел и негодовал и был готов выступить «в защиту обновления», но быстро глушил свои эмоции: происходящая говорильня была бестолково-бездарна.

Роль старого князя

Заканчивался первый курс, приближались экзамены по мастерству. До глубокой ночи репетировались отрывки из Льва Толстого и Чехова, Шолохова и Серафимовича.

В отрывке из «Войны и мира» Андрей играл старого князя Болконского. Это был эпизод сватовства Анатоля Курагина к княжне Марье. Гневливый князь, нежно любящий дочь, оскорблен за нее, да и терять ее не хочет. Отец расставил дочери силки — дал возможность самой решать свою судьбу. Сцену эту Тарковский играл, стоя у станка, на котором вытачивал табакерку.

«Мне сделали пропозицию насчет вас, — растягивая слова, почти нараспев, едко улыбаясь, начинал Тарковский. — А так как вы знаете мои правила, я отнесся к вам». Княжну Марью играла студентка Ариадна Шпринк, будущая прекрасная актриса Ариадна Шенгелая. «Как мне понимать, mon pere?» — спрашивала она в полном соответствии с указаниями Толстого, краснея и бледнея. «Как понимать! Князь Василий находит тебя по своему вкусу для невестки и делает тебе пропозицию за своего воспитанника. Вот как понимать. Как понимать?! А я у тебя спрашиваю».

Дальше в сцене Андрей не шел за ремарками Толстого, не сердился, не кричал, а продолжал в том же сдержанно-едком, кротко-ироничном ключе. Иногда голос у него дрожал, он приподнимал голову от станка. Отправив дочь думать, он остался со своей болью. Во время сватовства, слушая отказ княжны Марьи, князь Болконский — двадцатитрехлетний Тарковский — был как бы в тени, на втором плане, по-прежнему склонившись над станком. И лишь в кульминации сцены, после слов дочери: «Мое желание, mon pere, никогда не покидать вас, никогда не разделять своей жизни с вашей. Я не хочу выходить замуж», — Андрей поднимал голос. «Вздор, глупости! Вздор, вздор, вздор!» — почти кричал он, и мы чувствовали, как отошла от его сердца тревога, видели, как заблестели и увлажнились глаза. Он пригнул к себе дочь, поцеловал ее в лоб, оттолкнул и прямо без перехода, без паузы подошел к князю Василию, обнял его и так же нараспев продолжал: «О-очень рад тебя видеть, о-очень рад тебя видеть».

Оба старых князя — и Болконский, и Курагин — были молоды и играли без грима, и тем не менее роль старика-крепости была выстроена Андреем удивительно точно. Убедительность состояла в том, что его личные черты — категоричность, повышенная щепетильность, закрытость чувств — абсолютно ложились на характер старого князя. Изысканная старомодность манер неожиданно сочеталась в роли Тарковского с легкостью и неподражаемой самоуверенностью, словно какие-то фамильные гены управляли его поведением.

Удачно сыгранная роль окрылила Андрея, укрепила веру в свои силы. А это так важно в годы учебы! Теперь он стремился больше играть на площадке, и его занимали в разных постановках. Самое главное, ему становилась понятна сама суть актерского искусства.

Лето 55-го года

Первый курс окончен. После экзаменов Ромм собрал нас и сказал: «Кто хочет принять участие в „Убийстве“, может это сделать. При этом даром прокатиться в Ригу». Видя удивленные лица, объяснил, что начинает снимать новый фильм «Убийство на улице Данте», и что для желающих поработать на этой его картине могут найтись места. Для этого нужно только подойти на «Мосфильме» к директору картины Игорю Владимировичу Вакару. На удивление, желающих оказалось всего двое: Юра Перов и я.

Остальные соскучились по дому и разлетелись кто куда: Шукшин в родную деревню Сростки, Китайский в Новочеркасск, Сааков в Ялту, Салимов — в Ташкент… Андрей уехал в Ладыжино, под Тарусу — после туберкулеза сорок восьмого года Мария Ивановна всегда старалась отправлять его на свежий воздух. Он уехал с мольбертом и красками — в Ладыжине летом работал известный художник Николай Борисович Терпсихоров, а Мария Ивановна дружила с женой художника.

У Терпсихорова, работавшего в те годы на продажу, было много картин традиционной реалистической школы. Андрей еще с тех времен помнил его пейзаж с гречишным полем. И не случайно он снял в «Рублеве» гречишное поле, такое теплое, бесконечное, гудящее пчелами, на фоне которого разыгрывались драматические сцены фильма. И в «Зеркале», когда строилась натурная декорация хутора Горчаковых, прямо за окном дома по указанию Андрея была посеяна гречиха. Он следил за ее ростом так же внимательно и взволнованно, как за работой актрисы в кадре. В дневнике фильма отметил: «Гречиха уже взошла».

Мы с Юрой Перовым не хотели упустить такой сладкий кусок, как работа на фильме Мастера, это было бы просто неразумно. Наша первая работа на «Мосфильме» началась весьма прозаично: мы с Перовым сопровождали груз по железной дороге. Груз состоял из директорской «Волги», тонвагена — машины для записи звука — и еще какой-то съемочной техники, насмерть прикрученной проволокой к открытой железнодорожной платформе. На большой скорости холодный ветер пробирал нас до костей, и мы пошли на преступление — вскрыли директорскую «Волгу» и с комфортом передвигались по земному шарику от Москвы до Риги.

Теперь уж нужно сказать хоть несколько слов о Юре Перове. Рослый, красивый, с густой длинной шевелюрой, он представлял подлинную угрозу для женского пола. Аккуратист он был выдающийся. Тщательно следил за своей внешностью и, чтобы иметь всегда элегантный вид, даже в дороге стирал свои рубашки. Как сейчас вижу: Юра, высунув руку с мокрой рубашкой из окна машины, сушит ее на встречном ветру, потом тщательно расправляет складки — гладить не надо.

Еще один эпизод из той поры.

Съемки фильма «Убийство на улице Данте» начались в Риге. Для эпизода «Вход немцев в Париж» наших солдат переодели в немецкую военную форму, выдали оружие и заставили маршировать по старинным рижским улицам. О съемке знали не все, многие рижане думали, что немцы снова возвращаются в Ригу. У некоторых людей, толпившихся на тротуарах, были взволнованные и даже счастливые лица.