58741.fb2 Николай Гумилев: жизнь расстрелянного поэта - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 18

Николай Гумилев: жизнь расстрелянного поэта - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 18

Гумилёв начал учиться в университете на новом факультете. В то время на историко-филологическом факультете преподавали ученые с мировыми именами. Введение в языкознание вел И. А. Бодуэн де Куртенэ — языковед и крупнейший представитель общего и сравнительно-исторического языкознания, курс логики — замечательный русский философ А. И. Введенский, профессор логики и психологии, преподававший историю древней филологии. Студенты факультета изучали русскую историю и историю литературы Петровской эпохи, логику, психологию, проводились семинары по русской литературе, по латинскому и греческому языкам. Общий курс античной словесности вел известный профессор Ф. Ф. Зелинский.

Пока готовился первый номер журнала «Аполлон», Маковский решил заказать для него портреты ближайших сотрудников. Он нашел молодую художницу, близкую ему предпочтением европейской школы в искусстве. Надежда Савельевна Войтинская, чей талант оценил художник В. А. Серов, училась вначале в известной тогда студии М. Д. Бернштейна, потом уехала в Европу продолжать образование. Жила и работала во Франции, Германии, Швейцарии, Италии. В 1907 году вернулась в Санкт-Петербург и сделалась известным портретистом. Она очаровала Маковского, европейца в душе и по образу жизни, и он пригласил молодую художницу в художественный отдел. Ей он и поручил написать портреты сотрудников «Аполлона».

5 сентября Николай Гумилёв и Михаил Кузмин отправляются в мастерскую Войтинской, которая располагалась на Фонтанке у Египетского моста. Незадолго до этого художница заказала литографический камень, на котором начала, без черновых вариантов, делать портреты. Но, увы, в журнале они не появились. Когда серия была почти закончена, Войтинская поинтересовалась у Маковского о вознаграждении. Папа Мако считал, что для молодой художницы сам факт публикации в его журнале является наградой. Но художница думала по-другому и прекратила сотрудничество с Маковским. Только портрет Н. Гумилёва был опубликован в журнале.

Общение поэта и художницы было довольно своеобразным. Когда она закончила работу над портретом, он подарил ей живую ящерицу, а она ему — металлическую. Воспоминания Войтинской интересны тем, что довольно метко отражают черты характера и манеру поведения Гумилёва. Войтинская писала: «Я встречалась с ним осенью 1909 и весной 1910 г… Я бывала с ним на разных вечерах. На Галерной улице Зноско-Боровский устраивал что-то, шла какая-то его пьеса. Кажется, „Коломбина“ или „Смерть Коломбины“. Были там Кузмин, Ауслендер… Салонный жанр в редакции был от трех до пяти часов. Люди приходили, встречались, развлекались, иногда заходили в кабинет к Маковскому, с ним разговаривали. Установка в „Аполлоне“ была на французское искусство, и это поручено было Николаю Степановичу — насаждать и теоретически и практически французских лириков, группу „Abbaye“ (молодые французские поэты начала века — Ж. Ромен, Вильдрак, Мерсеро и др.). Днем он позировал один. А по вечерам у нас бывали гости. Приходил он и его приятели: Кузмин, Зноско, Ауслендер… Маковский у нас не бывал. На Анненского больших надежд не возлагалось из pietete'а. Его считали патриархом. Анненскому он поклонялся очень. Гумилёв не любил болтать, беседовать, все преподносил в виде готовых сентенций, поэтических образов. Дара легкой болтовни у него не было. У него была манера живописать. Он „исчезал“ за своими впечатлениями, а не рассказывал. Он прекрасно читал стихи. Он говорил, что его всегда должна вдохновлять какая-нибудь вещь, известным образом обставленная комната и т. п. В этом смысле он был фетишистом… Ему не хватало экзотики. Он создал эту экзотику в Петербурге, сделав себе маленькое ателье на Гороховой улице. Он утверждал, что позировать нужно и для того, чтобы писать стихотворение, и просил меня позировать ему. Я удивлялась: „Как?“ Он: „Вы увидите entourage“. Я пришла в ателье, там была черепаха, разные экзотические шкуры зверей… Он мне придумал какое-то странное одеяние, и я ему позировала, а он писал стихотворение „Сегодня ты придешь ко мне…“ …Зимой 1909 г. он у нас бывал раза два в неделю. В сущности, мы не были дружны, всегда пререкались, но приходил он по инерции. Папа и мама к нему хорошо относились. Когда он бывал на собраниях где-нибудь и было поздно возвращаться в Царское Село, он приходил ночевать, спал у папы в кабинете. Часто я даже не знала, что он пришел, и только утром встречала его. Он был увлечен парнасцами, знал наизусть Леконта де Лиля, Эредиа, Теофиля Готье… Он благоговейно относился к ремеслу стихосложения… Он поражал всех тем, что придавал больше значения форме и словесным тонкостям. Он был формалистом до формалистов. Он готовился стать мэтром. Он благоговел перед поэзией Вячеслава Иванова гораздо больше, чем перед поэзией Брюсова. В смысле поэзии считал меня варваром. Живописью совершенно не интересовался, французской — немного. Он был изувер, ничем не относящимся к поэзии не интересовался, все — только для поэзии. Он любил экзотику. Я экзотики не любила, и он находил это непростительным и диким… Он проповедовал кодекс средневековой рыцарственности. Было его стихотворение о Даме, и он меня всегда называл „Дамой“. Ни капли увлечения ни с его, ни с моей стороны, но он инсценировал поклонение и увлечение. Это была чистейшая игра. Он мужественно переносил насмешки. Он приехал зимой в Териоки. Я смеялась, что он считал недостатком носить калоши. У него было странного покроя, в талию, „а-ля Пушкин“, пальто. Цилиндр. У меня подруга гостила. Мы пошли на берег моря. Я бросила что-то на лед… „Вот, рыцарь, достаньте эту штуку“. Лед подломился, и он попал в холодную воду в хороших ботинках… я никогда не видела, чтобы он когда-нибудь рассердился. Я его дразнила, изводила. Он умел сохранить торжественный вид, когда над ним смеялись. Никогда не обижался. Он был недоступен насмешке. Приходилось переставать смеяться, так как он серьезно отвечал и спокойно. Очень сильная мимика рта, глаза полузакрыты, сильно пальцами двигал, у него были длинные выразительные руки. В его репертуаре громадную роль играло самоубийство: „Вы можете потребовать, чтобы я покончил самоубийством“…»

Это были не пустые слова. Как часто Гумилёв ставил на кон свою жизнь, — сегодня известно. Он не рыцарствовал, он был рыцарем, может быть, последним рыцарем-поэтом XX столетия. Но превыше всего для него была поэзия, и когда он говорил о стихах, для него не существовало своих и чужих, он был до самоотречения объективен.

25 сентября Николай Гумилёв участвовал в очередном организационном собрании редакции «Аполлона». На это собрание Маковский пригласил Д. Философова, Е. Зноско-Боровского, М. Кузмина, В. Князева, К. Сюннерберга, Н. Войтинскую и других ближайших сотрудников издания.

Осенью Николай Степанович принялся за организацию Академии стиха. Академия, действовавшая у Вячеслава Иванова на «башне», прекратила свое существование. 30 сентября в редакции «Аполлона» встретились Н. Гумилёв, П. Потемкин, С. Ауслендер, М. Кузмин. Идея создания Академии стиха всем понравилась, все вместе после беседы отправились к Вяч. Иванову. Видимо, на «башне» снова шла речь о создании новой Академии стиха, и Вячеслав Иванов согласился, что такое общество необходимо. Поначалу возникли трудности с регистрацией ОРХС — Общества ревнителей художественного слова. Но тут молодых энтузиастов выручил Сергей Маковский, который хорошо знал петербургского градоначальника. Он взял с собой Иннокентия Анненского и Вячеслава Иванова, и втроем они уговорили его дать разрешение. Первое занятие ОРХС Маковский провел с чаепитием. В дальнейшем это стало традицией. В первых числах октября Н. Гумилёв вместе с Вяч. Ивановым, И. Анненским, С. Маковским, А. Блоком и М. Кузминым вошел в руководящий комитет нового общества. Занятия в ОРХС проводили Иннокентий Анненский и Вячеслав Иванов. На одно из заседаний осенью 1909 года приехал из Москвы Андрей Белый вместе со своей объемной рукописью по метрике русского стиха (будущей книгой «Символизм»), Он попытался донести до молодежи свои идеи, но сложные выкладки с математическим уклоном доходили до аудитории с трудом. Зато когда выступал профессор Франц Францевич Зелинский[9] с лекцией о передаче русским стихом размеров античного стихосложения, все молодые поэты слушали его с особым вниманием.

Наконец наступил день 16 октября, когда в редакцию принесли из типографии корректуру первого номера. Гумилёв вместе с М. Кузминым и другими сотрудниками редакции вычитывал гранки. После окончания работы Николай Степанович вместе с Кузминым уехали на «башню». Засиделись допоздна. Гумилёв беседовал с падчерицей Иванова Верой Шварсалон, и они договорились основать «Теософическое общество». Конечно, эта затея с обществом не была серьезной, Николай Степанович в очередной раз увлекся милой девушкой и, чтобы заинтересовать ее и продолжить отношения, готов был вступить в любое общество.

На следующий день в редакции было заседание, на котором присутствовал Н. Гумилёв. Маковский пригласил В. Мейерхольда, А. Бенуа, М. Добужинского, С. Судейкина и Н. Врангеля. Из Царского Села приехал И. Анненский. Гумилёв знал, что у него уже наметились разногласия с Маковским из-за того, что Сергей Константинович отложил публикацию стихов мэтра.

18 октября Гумилёв повез М. Кузмина к себе в Царское Село. Кузмин был постоянно чьей-то заботой. Самым главным его опекуном был приютивший его на «башне» Вячеслав Иванов.

19 октября они вместе едут на очередное заседание «Аполлона». Все сотрудники в напряжении, они ждут первого сигнального экземпляра журнала. Наконец радостная весть: 24–25 октября вышел первый номер «Аполлона»! В нем появилась поэма Гумилёва «Капитаны» (I. «На полярных морях и на южных…». II. «Вы все, паладины Зеленого храма…». III. «Только глянет сквозь утесы…». IV. «Но в мире есть иные области…»). Об этой поэме много писали и при жизни, и после смерти поэта. Поэма многопланова, но очевидно, что написать ее мог человек, который впитал романтику моря с детства. Гумилёв много раз слышал рассказы отца о его морских походах и, конечно, дяди, контр-адмирала Льва Ивановича Львова, который часто бывал у них в гостях. Романтика моря вошла в душу мальчика на всю жизнь. Известно, что Николай был неравнодушен к морской форме, мечтал стать капитаном. Он им не стал, но стал поэтом дальних странствий — «открывателем новых земель»:

Быстрокрылых ведут капитаны —Открыватели новых земель,Для кого не страшны ураганы,Кто изведал мальстремы и мель………………………………………………….Или бунт на борту обнаружив.Из-за пояса рвет пистолет,Так что сыпется золото с кружев,С розоватых брабантских манжет.

(«На полярных морях и на южных…», 1909)

О чем и о ком «Капитаны» Гумилёва? Если вглядеться в героя поэмы, мы заметим черты, присущие Гумилёву, он так же невозмутим, несмотря на все трудности:

Разве трусам даны эти руки,Этот острый, уверенный взгляд,Что умеет на вражьи фелукиНеожиданно бросить фрегат…

(«На полярных морях и на южных…», 1909)

Выход журнала «Аполлон» ознаменовался для Гумилёва еще одним важным событием. Теперь он стал постоянным критиком нового издания. Его рецензии регулярно появляются на страницах журнала в разделе «Письма о русской поэзии». В первом номере опубликованы рецензии Гумилёва на книги Сергея Городецкого, Бориса Садовского, Ивана Рукавишникова, В. Бородаевского.

Сначала книги для разбора выбирались Гумилёвым стихийно, но со временем он стал отбирать для рецензий только те, которые выражали наиболее характерные явления современной литературы. Главное отличие этих рецензий от критических разборов других авторов заключалось в том, что поэт давал оценку художественным произведениям вне зависимости от того, в какой литературный лагерь входили их авторы. Те, кому поэт дал нелицеприятную оценку, сегодня неизвестны. И наоборот, те, чьи первые литературные опыты он заметил и поддержал (Н. Клюев, Г. Иванов, В. Нарбут, B. Ходасевич и другие), оставили заметный след в истории русского серебряного века и возвратились к читателям из незаслуженного забвения. Можно только поражаться предвидению Гумилёва-критика. Но с другой стороны, вождем нового литературного направления Гумилёв стал потому, что смог отточить перо критика и подняться до осмысления происходящих в современной литературе процессов.

С выходом «Аполлона» начал угасать известный журнал русских символистов «Весы», который был и для Гумилёва первой трибуной. Один из основателей журнала, меценат и владелец московского издательства «Скорпион» С. А. Поляков, в письме М. Волошину признавался: «„Аполлон“ родился, и „Весы“ скрываются перед его лучезарным ликом во мрак». В связи с его закрытием появились разные рецензии (в том числе и необъективно-критические). «Аполлон» опубликовал рецензию на «Весы» Георгия Чулкова — статья называлась «Некролог» («Аполлон», № 7), — которая вызвала бурное неприятие бывших сотрудников этого журнала. В адрес редакции «Аполлона» поступило резкое письмо, подписанное группой писателей. Брюсов с сотрудниками «Весов» написал официальный протест редактору «Аполлона» C. Маковскому: «Многоуважаемый Сергей Константинович! Не откажите дать место на страницах вашего журнала следующему заявлению группы ближайших сотрудников „Весов“. Высоко ценя „Аполлон“ как орган серьезных исканий в области художественной жизни, мы были глубоко опечалены, прочтя в № 7 журнала критическую статью, посвященную нам всем дорогим прекратившимся „Весам“. Помешенная в первом отделе журнала, сама себя именующая „Некрологом“, статья эта имеет все признаки, которые позволяют счесть ее как бы редакционной. Между тем она подписана именем г. Г. Чулкова, авторитет которого никак не может считаться непререкаемым в литературных кругах и беспристрастие которого в оценке „Весов“ может быть заподозрено. Напомним, что за последние годы литературная деятельность г. Георгия Чулкова подвергалась на страницах „Весов“ весьма суровой и даже резкой критике, подавшей повод одному органу печати заявить, будто „Весы“ систематически травят г. Георгия Чулкова. Здесь не место обсуждать, погрешили ли „Весы“ в своей критике писаний г. Георгия Чулкова против добрых литературных нравов, но достаточно ясно, что г. Георгию Чулкову выступать, при таких условиях дела, судьей „Весов“ было по меньшей мере неудобно. Различные обвинения, в общем довольно тяжелые, выставленные в „Некрологе“ „Весов“, в значительной степени теряют свою силу, так как подписаны лицом, у которого есть свои счеты с „Весами“, и вся критика получает характер полемики, неуместный по отношению к изданию, которое уже не может защищаться… Мы надеемся, что редакция „Аполлона“ сочтет нужным (как она то и обещает) в другой статье вернуться к деятельности „Весов“, чтобы дать ей оценку менее одностороннюю…» Подписали протест Валерий Брюсов, Андрей Белый, М. Ликиардопуло, Борис Садовской, Эллис, потом — С. М. Соловьев. 19 мая 1910 года В. Я. Брюсов сообщал ответственному секретарю журнала «Аполлон» Е. Зноско-Боровскому: «…Само собой разумеется, что отказ редакции „Аполлона“ напечатать наше письмо повлечет за собою отказ всех, подписавшихся под письмом, от дальнейшего участия в „Аполлоне“». В. Иванов отказался от подписи, хотя и согласился, что статья о «Весах» необъективна.

В то же время Гумилёв простился с уходящим журналом достойно, благородно. Он публикует несколько статей, посвященных «Весам». В одной из них, названной «Поэзия в „Весах“» («Аполлон», 1910, № 8), поэт пишет: «До 1905 года, когда в „Весах“ появился беллетристический отдел, в русской символической поэзии царил хаос… За всем этим следила и злорадно хихикала критика, враждебная новым течениям в искусстве. Прежние возгласы негодования по поводу „чудачества декадентов“ сохранились только в самых захолустных изданиях, а в более видных они заменились или указаниями на то, что „декадентство“ выдохлось, или заявлениями, что „оно“ никогда и не представляло из себя ничего существенно нового. Не знаю, намеренно или нет, „Весы“, вводя литературный отдел, всей своей деятельностью опровергли оба эти мнения… Нельзя сказать, что в стихотворном отделе „Весов“ не было серьезных упущений; таково, например, замалчивание И. Ф. Анненского (за все время о нем было, кажется, всего три заметки и ни одного его стихотворения); непривлечение к сотрудничеству П. Потемкина, одного из самых своеобразных молодых поэтов современности; наконец, выдвигание за последний год Эллиса. Но, несмотря на все промахи, история „Весов“ может быть признана историей русского символизма в его главном русле».

Такую же точную и высокую оценку почившему журналу дал Гумилёв и в апрельском номере «Аполлона» за 1910 год, где он писал: «На днях прекратил свое существование журнал „Весы“, главная цитадель русского символизма. Вот несколько характерных фраз из заключительного манифеста редакции, напечатанного в № 12: „‘Весы’ были шлюзой, которая была необходима до тех пор, пока не слились два идейных уровня эпохи, и она становится бесполезной, когда это достигнуто, наконец, ее же действием. Вместе с победой идей символизма в той форме, в какой они исповедовались и должны были исповедоваться ‘Весами’, ненужным становится и сам журнал. Цель достигнута, и его ipso средство бесцельно! Растут иные цели! Мы не хотим сказать этим, что символическое движение умерло, что символизм перестал играть роль идейного лозунга нашей эпохи… Но завтра то же слово станет иным лозунгом, загорится иным пламенем, и оно уже горит по-иному над нами“. Со всем этим нельзя не согласиться, особенно если дело коснется поэзии. Русский символизм, представленный полнее всего „Весами“, независимо от того, что он явился неизбежным моментом в истории человеческого духа, имел еще назначение быть бойцом за культурные ценности, с которыми от Писарева до Горького у нас обращались очень бесцеремонно. Это назначение он выполнил блестяще и внушил дикарям русской печати если не уважение к великим именам и идеям, то, по крайней мере, страх перед ними… Теперь мы не можем не быть символистами. Это не призыв, не пожелание, это только удостоверяемый мною факт».

Вот так красиво поэт поставил точку на закрывшемся журнале. В обеих статьях он был объективен. Интересно, что даже тогда, когда Гумилёв провозгласит, что символизм изжил себя, он все равно будет относиться к предшественникам с уважением.

Выход первого номера журнала «Аполлон», заступившего на смену ушедшим «Весам», был широко отпразднован всеми сотрудниками редакции. К этому событию приурочили еще одно торжественное мероприятие — открытие выставки работ художника Г. Лукомского, где присутствовали деятели не только литературной, но и художественно-театральной богемы Санкт-Петербурга. Андрею Белому и Валерию Брюсову Гумилёв послал пригласительные телеграммы.

Пришедший после занятий в редакцию Николай Степанович увидел выставку рисунков, рукописей и свежих, пахнущих типографской краской номеров «Аполлона». Вначале был большой праздник в самой редакции. Потом веселье переместилось в знаменитый тогда петербургский ресторан Кюба под романтическим названием «Pirato». В центре внимания был главный юбиляр — Сергей Маковский. Открыл торжественную часть Иннокентий Анненский. Потом выступил профессор Ф. Ф. Зелинский. От имени «молодой редакции» и молодых поэтов выступил их вождь — Николай Гумилёв. От имени европейских поэтов Маковского приветствовал Иоганнес фон Гюнтер. К Маковскому подходили выступавшие с бокалами шампанского, коньяка, рюмками водки, и все желали выпить именно с ним. Отмечали открытие «Аполлона» и в другом известном и считавшемся дорогим ресторане «Донон». Маковский вспоминал об этом в своей книге «На Парнасе Серебряного века»: «Я никак не ожидал, что этот обед сотрудников журнала обратится, благодаря Иннокентию Федоровичу, в мое чествование по случаю десятилетия моей литературной деятельности… Анненский вспомнил и, к моему смущению, в конце обеда торжественно встал с бокалом в руке, попросил внимания и произнес речь по моему адресу… Кто-то эту речь тут же записал, и секретарь редакции порывался напечатать ее в хронике „Аполлона“. Но я не разрешил. Вообще ни словом об аполлоновском обеде журнал не обмолвился… Сколько выдающихся русских людей собралось тогда у Донона!»

Иоганнес фон Гюнтер в своей книге «Под восточным ветром» так описал окончание этого обеда: «…я должен был приветствовать „Аполлон“ от европейских поэтов. Из-за многих рюмок водки, перцовки, коньяка и прочего, я решил последовать примеру Эдуарда Шестого и составил одну замысловатую фразу, содержащую все, что надо было сказать. Я без устали повторял ее про себя и таким образом вышел из положения почти без позора. Я еще помнил, как подошел к Маковскому с бокалом шампанского, чтобы чокнуться с ним — затем занавес опускается. Очнулся я на минуту в маленькой комнате, где пили кофе; моя голова доверчиво лежала на плече Алексея Толстого, который, слегка окостенев, собирался умываться из бутылки с бенедиктином. Занавес. Потом, в шикарном ресторане Донон, мы сидели в баре и с Вячеславом Ивановым глубоко погрузились в теологический спор. Конец этому нелегкому дню пришел в моей „Риге“, где утром Гумилёв и я пили черный кофе и сельтерскую, принимая аспирин, чтобы хоть как-нибудь продрать глаза. Конечно, такие сцены были редки. Это был особый случай, когда вся молодая редакция была коллективно пьяна».

Даже после открытия «Аполлона» Гумилёв с завидным усердием продолжал формировать возле Анненского круг талантливой интеллигенции. Глубокой осенью 1909 года, когда Царское Село потеряло последнее золотое убранство своих парков и все вокруг стало черно-белым в окружении выпавшего и успевшего подтаять снега, Николай Степанович договорился с Анненским, чтобы тот разрешил молодежи навестить его. Это был последний месяц, а может быть, и последние недели жизни мэтра. Незадолго до того, 25 сентября, в Санкт-Петербургском Александринском театре была поставлена трагедия Еврипида в переводе Анненского. Уже 26 октября им было подано прошение попечителю округа об увольнении его от службы с должности инспектора Санкт-Петербургского учебного округа, которое будет удовлетворено за десять дней до его смерти — 20 ноября.

Был поздний вечер жизни мэтра, явно обделенного критикой и славой при жизни. Судя по всему, Иннокентий Федорович не совсем хорошо себя чувствовал, но тем не менее не отказался от проведения литературного вечера у себя дома. Об этом памятном вечере остались воспоминания Георгия Адамовича. Правда, им нельзя до конца верить, как и мемуарам графа Алексея Толстого, хотя Адамович старался быть более точным, но, видимо, и его подвела память. Он упоминает, что на вечере присутствовала Анна Ахматова. Но, как известно, она пока еще носила фамилию Горенко, жила в Киеве и на вечере в Царском не могла оказаться. Но все же воспоминания Георгия Адамовича представляют интерес, так как это наверняка последняя встреча с мэтром, организованная Гумилёвым для творческой молодежи, к которой тогда причисляли и самого Адамовича: «Как всегда, в первую минуту удивила тишина, и показался особенно чистым сырой, сладковатый воздух. Извозчик не торопился. Город уже наполовину спал и таинственнее, чем днем, была близость дворца… Кабинет Анненского находился рядом с передней. Ни один голос не долетал до нас, пока мы снимали пальто, приглаживали волосы, медлили войти. Казалось, Анненский у себя один… Дверь открылась. Все уже были в сборе. Но молчание продолжалось. Гумилёв оглянулся и встал нам навстречу. Анненский… протянул нам руку… Мне запомнились гладкие, тускло сиявшие в свете низкой лампы волосы. Анненский стоял в глубине комнаты, за столом, наклонив голову. Было жарко натоплено, пахло лилиями и пылью. Как я потом узнал, молчание было вызвано тем, что Анненский только что прочел свои новые стихи: „День был ранний и молочно-парный, / — Скоро в путь…“» Гости считали, что надо что-то сказать и не находили нужных слов. Кроме того, каждый сознавал, что лучше хотя бы для виду задуматься на несколько минут и замечания свои делать не сразу: им больше будет весу. С дивана в полутьме уже кто-то поднимался, уже повисал в воздухе какой-то витиеватый комплимент, уже благосклонно щурился поэт, давая понять, что ценит, и удивлен, и обезоружен глубиной анализа, — как вдруг Гумилёв нетерпеливо перебил: «Иннокентий Федорович, к кому обращены ваши стихи?» Анненский, все еще отсутствуя, улыбнулся: «Вы задаете вопрос, на который сами же хотите ответить… Мы вас слушаем». Гумилёв сказал: «Вы правы. У меня есть своя теория на этот счет. Я спросил вас, кому вы пишете стихи, не зная, думали ли вы об этом… Но мне кажется, вы их пишете самому себе. А еще можно писать стихи другим людям или Богу. Как письмо». Анненский внимательно посмотрел на него: «Я никогда об этом не думал». «Это очень важное различие… — продолжал Гумилёв. — Начинается со стиля, а дальше уходит в какие угодно глубины и высоты. Если себе, то, в сущности, ставишь только условные знаки, иероглифы: сам все разберу и пойму, знаете, будто в записной книжке. Пожалуй, и к Богу то же самое. Не совсем, впрочем. Но если вы обращаетесь к людям, вам хочется, чтобы вас поняли, и тогда многим приходится жертвовать, многим из того, что лично дорого». — «А вы, Николай Степанович, к кому обращаетесь вы в своих стихах?» И тут очень важен ответ поэта. Эта встреча — последняя из известных встреч мэтра и его ученика. Когда-то в гимназии Анненский написал на своей книге стихов гимназисту Гумилёву о том, что он смотрит на него с надеждой. И вот эта надежда осуществляется на глазах Иннокентия Федоровича. Он уходит в мир теней, а Гумилёву Богом еще отпущено время для осмысления. Анненский был традиционным символистом и писал символами. Он был выше обыденного мира, выше даже людей, которые его потом будут читать и почитать. Он жил на Олимпе. Романтик Гумилёв был страстным искателем неведомого, героического и романтического. Но между ними было большое отличие. Анненский обычное подымал до неведомого, до недосказанного, невыясненного до конца. Гумилёв неведомое, звездное старался довести до ясного и понимаемого. Потому на вопрос Анненского ученик ответил, что он пишет, обращаясь к людям. И он не покривил душой. Он доказал это всей жизнью.

Томило ли их предчувствие, что больше они не увидятся? Неизвестно. Расстались они навсегда. 30 ноября 1909 года Иннокентий Анненский внезапно скончался на ступенях Царскосельского (ныне Витебского) вокзала Санкт-Петербурга.

Последние дни этого удивительного человека были отравлены, как это ни странно, самим Маковским. Анненский надеялся, что во втором номере «Аполлона» пойдет не только его статья «О современном лиризме», но и подборка стихов. Он писал Маковскому 12 октября: «Дорогой Сергей Константинович, я был, конечно, очень огорчен тем, что мои стихи не пойдут в „Аполлоне“… Еще вы ошиблись, дорогой Сергей Константинович, что время для появления моих стихов безразлично. У меня находится издатель, и пропустить сезон, конечно, ни ему, ни мне было бы не с руки. А потому, вероятно, мне придется взять теперь из редакции мои листы, кроме пьесы „Петербург“…»

До конца своих дней Маковский сожалел, что невольно отравил последние дни мэтра и, может быть, приблизил роковую развязку нанесенной обидой. Ведь благодаря Анненскому и Гумилёву родился в конечном итоге «Аполлон», главное детище Маковского. В своих воспоминаниях «Портреты современников» Сергей Константинович писал в конце жизни, когда сам уже был готов предстать перед Богом: «Анненский торопился жить в последние месяцы 1909 года, он предчувствовал скорый конец… Он умер скоропостижно от эмболии… Его труп опознали в Обуховской больнице. Мы хоронили его на Казанском кладбище Царского Села; отпевание вышло неожиданно многолюдным, его любила учащаяся молодежь, собор был битком набит учениками и ученицами всех возрастов. Чувствовалось, что ушел человек незабываемый… Катафалк с дубовым гробом жалко подпрыгивал на ухабах. Было невероятно сознание: Анненский мертв. Сказать, что он… весь этот ужас тела… Он лежал в гробу торжественный, официальный, в генеральском сюртуке министерства народного просвещения. И это казалось последней насмешкой над ним — Поэтом».

Увы, в тот жестокий век большинство настоящих поэтов умирало не в своей постели. Такое было время!

Глава IX ПОЭТ И КОЛДУНЬЯ

Когда подходили к концу отпущенные Иннокентию Анненскому земные дни, его ученик был занят подготовкой большого выступления в Киеве.

По поводу предстоящего отъезда Гумилёв собрал у себя дома в Царском Селе 24 ноября друзей на домашние пироги со стихами. В тот раз приехали Михаил Кузмин, Юрий Бородаевский, Георгий Чулков, Евгений Зноско-Боровский, режиссер Всеволод Мейерхольд. Пришел сын Анненского Валентин Кривич. После ужина, когда друзья наговорились о предстоящей поездке, начались стихи. В центре внимания была новая поэма «Крейсер „Алмаз“» ответственного секретаря «Аполлона» Евгения Зноско-Боровского. Засиделись до глубокого вечера, пока петербуржцы не заспешили на последний поезд.

На следующий день Гумилёв отправился в редакцию «Аполлона» на Мойку, 24. Он любил здесь бывать. Журнал с первых дней своей жизни привлек большую аудиторию, здесь можно было встретить известных артистов, знаменитых художников, начинающих и маститых писателей и поэтов. Неподалеку от редакции находился в ту пору известный ресторан «Альбер». Когда были деньги, поэты отправлялись туда обедать. В этот день в редакции были сам папа Мако, Г. Лукомский, Е. Зноско-Боровский, М. Кузмин и Петров-Водкин. Вскоре пришла в «Аполлон» и падчерица Вячеслава Иванова Вера Шварсалон, которая была удивлена желанием Гумилёва ехать снова в Африку, но обещала отвечать на письма Николая Степановича. Гумилёв часто бывал на «башне» и рассказывал о своих африканских путешествиях. Он так заинтересовал семью Ивановых, что сам хозяин в начале осени поговаривал, что в следующее путешествие отправится вместе с Гумилёвым.

На сей раз поэт решил попасть в страну черных христиан — Абиссинию. Чем влекла его Африка? Возможно, своей неповторимой природой, диким непуганым животным миром, свободными, грациозными жирафами, столь отличными от того печального их собрата, какого он наблюдал в парижском зоопарке. Да и возможность испытать себя в необычных условиях дразнила воображение и нервы. Он жаждал новых ярких ощущений, хотелось забыть нелепую дуэль и все петербургские дрязги… Недавно в букинистическом магазине ему на глаза попалась тоненькая книга об Абиссинии, вышедшая в Петербурге в 1894 году. Он начал ее просматривать и зачитался: «…К югу от Египта раскинулась обширная страна, которую европейцы называют Абиссинией, сами же туземцы — Эфиопией. Абиссиния представляет собою почти сплошную возвышенность, которая круто обрывается с восточной стороны… поэтому путешествия здесь в высшей степени затруднены…» Это было как раз то, что ему надо, — и поэт углубился в чтение: «Первое место между реками Абиссинии принадлежит Голубому Нилу, который начинается в одной из горных цепей северной Абиссинии, проходит через озеро Цана, самое обширное во всей стране, с очень холодною водою, и по выходе из озера течет сперва на юг, затем в виде дуги поворачивает на север и соединяется с Белым Нилом…Южную часть Абиссинии орошает другая большая река — Хават, длиною около 750 верст. Туземцы как горную страну различают три области: знойную „колла“, теплую „война-дека“ и более или менее холодную „дека“. <…> Пребывание в знойной „колла“ гибельно действует на здоровье европейцев, которые поэтому редко заглядывают в эту полосу. <…> Особенно роскошна и разнообразна растительность в знойной „колла“: повсюду девственные леса, где на каждом шагу попадается черное дерево или исполин баобаб; растет хлопчатник и сахарный тростник. В „война-дека“ жители с успехом разводят кофейное дерево и сеют хлебные растения, снимая обильную жатву до трех раз в год. <…> Из диких животных в Абиссинии водятся львы, леопарды, слоны, носороги и некоторые породы обезьян. В реках много крокодилов и гиппопотамов, мясо гиппопотама по вкусу напоминает бычачье, только оно почти лишено жира. Главными представителями змей являются могучий удав и ядовитая рогатая змея. Птицы поражают богатством красок и чудным пением… Население Абиссинии представляет из себя смесь нескольких народов, почему арабы и назвали всю эту часть Африки именем Хабеш, что означает „разноплеменная толпа“. Европейцы же страну Хабеш стали называть Абессиниею или Абиссиниею».

Львы, леопарды, носороги — все это было так занятно, что Гумилёв всерьез задумался о путешествии в эту удивительную страну, окутанную тайнами. Об одной такой тайне, святой для всех христиан, он прочел в книге: «…Современные абиссинцы твердо веруют, что в тайниках Аксумского собора хранится подлинный кивот Завета, принесенный из Иерусалима Менеликом, сыном Соломона. Огромное здание собора построено португальцами и служит местом коронования эфиопских царей».

Гумилёв купил книгу и с тех пор периодически находил интересную для себя информацию и планировал свое будущее путешествие. Ему хотелось побывать в летней резиденции мангуса Менелика, расположенной в таинственном городе Аддис-Абебе, что в переводе с туземного языка означало «новый цветок».

Путь в Африку лежал через Киев, куда поэт 26 ноября 1909 года отправляется вместе с Михаилом Кузминым, Алексеем Толстым и Петром Потемкиным. Именно в таком составе они собирались выступить перед киевской публикой. Вечер был заранее назван «Остров искусства». В поезде Гумилёв думал о том, как его встретит Аня. Хотя многочисленные ее отказы и приучили поэта к мысли, что ожидать многого нельзя, но надежда никак не хотела умирать. Тем более что в начале года он неожиданно получил от Ани письмо. В нем не было ничего особенного, она писала о своей жизни, но после размолвки и это обычное письмо давало новую надежду. Гумилёв не мог предположить, что Аня написала ему, пожалев его, когда узнала о его попытках самоубийства.

В ответ он послал ей письмо и альманах «Италии», где был опубликован цикл его стихотворений «Беатриче». (Стихотворение «В моих садах — цветы, в твоих — печаль…» поэт послал ей в Севастополь еще в 1907 году, как только написал.) Конечно, весь цикл был о, ней. Ее присутствие ощущалось в каждом стихотворении. Прямым обращением к Анне звучали первые строфы третьего и четвертого стихотворений цикла:

Пощади, не довольно ли жалящей боли,Темной пытки отчаянья, пытки стыда!Я оставил соблазн роковых своеволий,Усмиренный, покорный, я твой навсегда.

(«Пощади, не довольно ли жалящей боли…», 1909)

И:

Я не буду тебя проклинать,Я печален печалью разлуки,Но хочу и теперь целоватьЯ твои уводящие руки.

(«Я не буду тебя проклинать…», 1909)

Окончание цикла — это гумилёвская мечта, вырвавшаяся из его души надежда. Кажется, что поэт заговаривает свою возлюбленную:

Ты подаришь мне смертную дрожь,А не бледную дрожь сладострастья,И меня навсегда уведешьК островам совершенного счастья.

Нет сомнения, что она хорошо поняла, кому обращены эти слова и призывы.

Чем же занималась Анна зимой и весной 1909 года?

Об этом времени сохранились ее воспоминания: «Я два года училась на Киевских Высших женских курсах. В это время (с довольно большими перерывами) я продолжала писать стихи, с неизвестной целью ставя под ними номера».

Гумилёв номеров не ставил, но продолжал писать стихи, в которых оживал образ Ани Горенко. В начале мая он написал стихотворение «Царица». Анна Андреевна относила эти стихи к Елизавете Дмитриевой. Но многое говорит за то, что эти строки обращены все же к ней. Позднее Ахматова, читая это стихотворение, отметила возле строфы: «Был вечер тих. Земля молчала, / Едва вздыхали цветники…» — «Ц. С.», то есть Царское Село. Один из западных исследователей творчества Гумилёва и Ахматовой М. Баскер по этому поводу писал: «Эти строки были сочинены в пору… когда Гумилёв „перечитывал Пушкина“ в сознательной попытке найти новое направление для своих стихов; и их очевидная перекличка со знаменитым местом из пушкинского „Евгения Онегина“:

Был вечер. Небо меркло. ВодыСтруились тихо. Жук жужжал…

(Гл. 7).

вероятно, подтверждает наличие в этом внешне экзотическом стихотворении интимно-русского биографического подтекста и соответственную связь его героини с будущей невестой, за которой Гумилёв до этого ухаживал в Царском». Последние две строфы — это портрет Горенко, которая так жестоко отвергла его признание во время встречи в Севастополе:

Но рот твой, вырезанный строго,Таил такую смену мук,Что я в тебе увидел БогаИ робко выронил свой лук.Толпа рабов ко мне метнулась,Теснясь, волнуясь и крича,И ты лениво улыбнуласьСтальной секире палача.

(«Царица», 1909)

Вот она — любовь-вражда Гумилёва и Горенко, которая потом их и разведет. Он ждал ее покорной своей воле, а она оказалась предвестницей палача! Какое глубокое предвидение. В самом деле, не мог же знать Гумилёв, что с ним случится в 1921 году, когда Ахматова проводила его по той железной лестнице, по которой только на казнь провожать. И написала об этом в стихах.

В мае Гумилёв пишет еще одно стихотворение — «Семирамида» (1909), посвященное памяти Анненского, но речь в нем идет все о той же лунной деве Царского Села:

И в сумрачном ужасе от лунного взгляда,             От цепких лунных сетей,Мне хочется броситься из этого сада             С высоты семисот локтей.