58741.fb2
Гумилёв отвечает ему:
Блок погружается в мистику призраков:
Гумилёв иначе реагирует на ночную мистику страха и мрака:
Город у Гумилёва не во мраке «гробов-гондол», а в «призрачно-светлом былом…». На соборе поэт замечает «голубиный хор». Ночь Гумилёва — полная противоположность ночи Блока. Она светла, хотя и ее окружают «зыбкие, бледные дали / Венецианских зеркал».
Правда, в первоначальном варианте у Гумилёва после третьей строфы стояли строки о смерти:
Но, видимо, потом он понял, что в системе образов его «Венеции» эта строфа — инородное вкрапление, и он ее безжалостно вычеркивает.
На Анну Венеция тоже произвела большое впечатление, и, вернувшись в Россию, она в том же 1912 году написала свою «Венецию»:
Как бы ни было приятно путешествие, но оно имеет свойство заканчиваться. 17 мая 1912 года Гумилёвы через Вену и потом Краков возвращаются в Киев. Анна Андреевна уезжает в имение Литки Подольской губернии своей кузины, художницы М. А. Змунчилло.
Гумилёв из Киева поехал в Москву, но, видимо, Брюсова там не застал. Вернувшись домой, 22 мая он пишет ему письмо: «Дорогой Валерий Яковлевич, я уже вернулся и получил Ваше письмо. Для меня было большой радостью узнать, что мои итальянские стихи Вам понравились. Что же касается Ваших сомнений, то у меня были те же самые, так что я охотно пойду на исправления. <…> А на неверные рифмы меня подбили стихи Блока. Очень они заманчиво звучат…»
Не получив ответа, он пишет ему через некоторое время из Слепнева: «Дорогой Валерий Яковлевич, около месяца назад я послал Вам исправленными „Пизу“ и „Рим“. И не получая до сих пор ответа, я очень беспокоюсь, дошло ли до Вас это письмо с исправлениями. Если нет, не откажите написать мне открытку, я вышлю их вновь. Искренне Ваш Н. Гумилёв».
Брюсов откликнулся на просьбу своего ученика и напечатал в седьмом номере журнала «Русская мысль» (1912 год) три стихотворения Гумилёва из его итальянского цикла: «Рим», «Пиза», «Генуя».
У Анны Андреевны итальянские впечатления в цикл стихотворений не сложились. Но пройдет много лет, умрет эпоха, перевернется мир, и в красном Ленинграде 17 августа (месяц убийства Гумилёва) 1936 года загнанная в тупик непечатания Ахматова, отправившись в Разлив, вдруг вспомнит Италию, Флоренцию, Данте и его, того сияющего поэта, которого она так недооценила при жизни, и родится стихотворение «Данте»:
В этих строках, ничем внешне не связанных с Гумилёвым, тайнопись Ахматовой. Ведь это он, Гумилёв, ушел от нее на казнь не оглянувшись… Прощай, Италия! Великая и древняя страна поэтов и художников, вождей и воинов.
Путешествия поэта по античному миру и древним цивилизациям, рискованные африканские странствия отнюдь не отдалили его от петербургской литературной жизни, а, как это ни странно, поставили Гумилёва в начале 1910-х годов в центр литературных процессов.
Вернувшись в 1908 году в Санкт-Петербург из Франции, Гумилёв сумел собрать группу молодых единомышленников-поэтов, которые и подтолкнули Вячеслава Иванова на создание Академии поэзии, со временем преобразованной в Общество ревнителей художественного слова. Признанным императором этой академии стал мэтр символизма Вячеслав Иванов. Все остальные были его подданными, его учениками, не считая Александра Блока, посещавшего эти заседания. Блок не во всем соглашался с Вячеславом Ивановым. Правда, наметившиеся между ними разногласия носили тактический характер и отнюдь не касались главного — заповедей символизма, несмотря на то, что символизм переживал период упадка. Выступления мэтров символизма Вячеслава Иванова и Александра Блока со своими поэтическими программами весной 1910 года не только не укрепили его позиции, но, наоборот, вызвали бунт в самом стане этого направления. Против Вячеслава Иванова и Александра Блока восстал патриарх русского символизма Валерий Брюсов в своей убийственно язвительной статье «„О речи рабской“ в защиту поэзии». Тогда, на первоапрельском собрании общества, против Вячеслава Иванова и Блока выступила группа молодых поэтов, среди которых выделялся Гумилёв. Тот факт, что молодых поддержал Михаил Кузмин, привел мэтров символизма в замешательство. Объективно наметилось два лагеря на литературном Парнасе Северной столицы. Лагерь молодежи еще не определился, его главные герои только выразили недоверие вчерашним непререкаемым мэтрам, но своей школы пока не создали. Нужен был лидер, вождь, и он не замедлил явиться.
Кузмин произвел большой эффект своим «кларизмом», изложенным в статье «О прекрасной ясности», но вождем он никогда не был. Михаил Алексеевич всегда был ведомым. Выступление в печати М. Кузмина хотя и произвело эффект разорвавшейся бомбы, но за взрывом последовала пауза осмысления. В расходящемся дыму и появился лидер, уже хорошо известный литературному миру Санкт-Петербурга, — Николай Степанович Гумилёв.
Он был лидером от природы, рыцарем с открытым забралом. Именно такие и нужны были в том хаосе. Спокойное развитие русского символизма ушло в прошлое, и прекрасные по своему языку и благородству манифесты Вячеслава Иванова, Александра Блока не могли уже ни на что влиять. Парнас русской литературы кинулись штурмовать вчерашние символисты под новыми знаменами. Первыми начали осаждать баррикады символизма футуристы.
Русский футуризм появился на рубеже 1910-х годов и вряд ли его можно считать самостоятельным. Нашумевший эпатажный манифест русских футуристов «Пощечина общественному вкусу» родился под влиянием другого манифеста, от 20 февраля 1909 года, напечатанного в парижской газете «Фигаро» в разделе платных объявлений как «Обоснование и манифест футуризма». Подписал этот уникальный документ не менее скандальный человек — Филиппо Томмазо Маринетти. О Маринетти через год-два в России будут слагать легенды, и, когда он объявится в Санкт-Петербурге, его будут чествовать как знатного гостя. Это был тоже рыцарь, но итальянской действительности.
Томмазо Маринетти был на десять лет старше Гумилёва. Его отец, крупный финансовый деятель, сколотил на берегах древнего Нила огромное состояние, поэтому Маринетти-младший был окружен блеском сказочного богатства. С одиннадцати лет он начал искать развлечений. Первый биограф Маринетти Туллио Пантеа откровенно описал жизнь юного поэта, его приключения и дуэли. Но последние не принесли ему шумного успеха, какового недоставало юному миллионеру. Тогда он и публикует свой манифест. После этого он оставляет Париж и уезжает в Милан, где тут же открывает свой салон в богатом палаццо. Вот как описывает журнал «Современный мир»[39] обстановку и деятельность «штаба» итальянского футуризма: «…И вот, в роскошных салонах этого египетского дворца Маринэтти днем перебывало все мыслящее в Италии, все выдающееся в ней, а ночью… — А ночью в убранной с поразительным изяществом и безумною роскошью спальне Маринэтти — все красивейшие женщины Италии и Европы… Маринэтти повторил издание этой гениально написанной руками синьора Пантэа биографии… И та струя эротического аромата, которая, грубо выражаясь, шибанула в нос читателю в 1908–1909 году со страниц первых печатных произведений футуристов, она не иссякла, она неизменно льется с тех пор в их книгах, брошюрах, в их манифестах… Эротизм, проповедуемый Маринэтти и его соратниками, это эротизм из „Сада Пыток“… <…> В первом футуристском манифесте, выпущенном Маринэтти в Париже 20 февраля 1909 года, в числе прочих тезисов „новой религии“… имелись следующие многозначительные пункты: Мы желаем воспевать наступательное движение, лихорадочную бессонницу, беглый марш, сальто-морталэ, пощечину и кулак. — Мы хотим прославлять войну, единственную очистительницу мира, милитаризм, патриотизм, разрушительный жест анархистов… и презрение к женщине. — Мы хотим уничтожить музеи, библиотеки, академии всех родов и бороться против морализма и феминизма… Маринэтти отправился на театр военных действий и оттуда присылал поэмы в честь человекоистребления, гимны рвущим в клочья человеческое мясо фанатам и роющимся в кишках штыкам. Кончилась эта война, — загорелась балканская свара, — и снова Маринэтти поет свои гимны штыку, пуле, гранате, и снова слагает поэмы в честь Великой Оздоровительницы… Вот главная часть текста избирательной программы футуристов, выпущенной ими ко дню политических выборов осени 1913 года: „Избиратели-футуристы! Добивайтесь при помощи ваших голосов осуществить нижеследующую программу: Италия — владыка самодержавный. Слово Италия должно доминировать над словом Свобода! Да здравствуют всяческия свободы; но за исключением свободы быть трусом, пасифистом и анти-итальянцем! Да здравствует увеличение военного флота и увеличение войска! Да здравствует народ, гордящийся быть итальянским. Да здравствует война, единственная гиена мира!..“ В беседах с русскими журналистами в Риме Маринэтти заявил, что русские футуристы не имеют понятия о настоящем, то есть об истинном, то есть об итальянском футуризме… Футуризм — родное дитя политической реакции. Футуризм — регресс».
Да, можно согласиться с Маринетти в одном, что русские футуристы, появившиеся через год после его парижского манифеста, не имели понятия о настоящем футуризме. Они ринулись шуметь и ниспровергать. Они, вслед за Маринетти, хотели сбросить всю старую русскую культуру с корабля современности. Вначале появились московские кубофутуристы или «будетляне», сложившиеся в группу «Гилея». Отыскал это название для новоявленных ниспровергателей киевский знакомый Гумилёва Бенедикт Лившиц, порывшись в «Истории» Геродота. Там он и узнал, что так называлась местность Скифии за Днепром. Членами этой группы стали Велимир (Виктор) Хлебников, Давид Бурлюк, Василий Каменский, Алексей Крученых и примкнувший к ним Владимир Маяковский, который тогда ходил на мероприятия в своей знаменитой желтой футуристской кофте. Вначале к этой группе будут близки «Бубновый валет» и «Ослиный хвост», вождем которых станет один из близких (в будущем) друзей Гумилёва художник Михаил Ларионов, как и его жена Наталья Гончарова.
В другую футуристическую группу, возникшую в 1911 году, вошли Константин Олимпов (сын прекрасного поэта Константина Фофанова), Василиск Гнедов, Грааль Арельский, Иван Игнатьев. Петербургские футуристы создали свое издательство «Петербургский глашатай». Возглавил их знаменитый Игорь Северянин. В стихотворении «Эпилог» (1912), признанном поэтическим манифестом эгофутуризма, он скромно писал о себе:
В 1913 году появилась статья об эгофутуристах, подписанная И. Игнатьевым. Предтечами эгофутуризма Игнатьев называл Константина Фофанова и Мирру Лохвицкую, о которой сам Северянин написал:
Так начинался пролог манифеста самопровозглашенного гения. И. Северянин тоже создал академию — Академию эгопоэзии. В ректорат Академии эгофутуризма были записаны Игорь Северянин, Константин Олимпов (К. К. Фофанов), Георгий Иванов и Грааль Арельский.
Георгий Иванов был самым юным в этом ректорате. Родился он в 1894 году в Ковенской губернии в семье потомственных дворян. Отец будущего поэта был флигель-адъютантом болгарского Царя Александра Баттенбергского, а мать — урожденная баронесса Вера Бир Браурер ван Бренштейн, выпускница Института благородных девиц. Отец, выйдя в отставку в чине полковника, вскоре умер.
Георгий Иванов надел мундир с золотым галуном на красном воротнике — Петербургского кадетского корпуса (куда попал после Ярославского корпуса). На литературную арену он вышел в 1910 году, когда ему было немногим больше пятнадцати лет. Тут-то его и заметил военный врач Николай Иванович Кульбин. Юрий Анненков в своих воспоминаниях так описывал эти первые шаги Иванова: «Без всякой надежды на положительный ответ Иванов послал Кульбину… десять стихотворений. Но ответ пришел сразу же: „Дорогой друг. Присланное — шедевр. Пойдет в ближайшей книге. Приветствую и обнимаю“». И Кульбин пригласил Иванова заехать в редакцию журнала «Студия импрессионистов». Однако Георгий стеснялся своего юного возраста и военного мундира. Он решил дождаться, когда старший брат уедет в деревню и появится возможность облачиться в его гражданский костюм. Не дождавшись юного дарования, Кульбин сам пожаловал в гости. Можно себе представить, как был удивлен кадет, когда к нему пришел офицер. Старший брат попросту перепугался, увидев генерала, а тот, улыбнувшись, представился. Так завязалась их дружба. Но дебют кадета состоялся в первом номере журнала «Все новости литературы, искусства, театра, техники, промышленности и гипноза».
Свела судьба Георгия Иванова и с основателем мистического анархизма в литературе. Ему тоже понравились стихи Иванова. Впрочем, кадет был замечен и Игорем Северяниным, и тот включил его в ректорат своей поэзоакадемии. Именно под его влиянием Иванов выпустит в 1912 году свою первую книгу поэз «Отплытье на о. Цитеру» в издательстве эгофутуристов «Эго».
В 1913 году возникнет еще одна группа московских футуристов «Центрифуга» при символистском кружке «Лирика», куда войдут Борис Пастернак, Николай Асеев и Сергей Бобров. Последний из них, Бобров, останется в литературе не столько своими стихами, сколько критическими статьями против нового литературного течения, создаваемого в эти годы Гумилёвым.
Наиболее одиозной можно считать группу «Гилея». То, что Гумилёв следил за развитием всех групп, видно из его письма жене, отправленного по дороге в Абиссинию, где он упоминал о «Гилее».
Футуристы волновали Гумилёва уже в 1910 году. О своем несогласии с ними он заявлял, например, Михаилу Кузмину еще 4 августа в редакции «Аполлона». Возможно, он вспомнил и книжечку самого Маринетти, которую недавно купил в Париже.
Николая Степановича не могли привлекать идеи русских футуристов, возжелавших сбросить Пушкина с корабля современности, требовавших, как и итальянские, покончить с прошлой культурой.
Как известно, в 1912 году они написали свой нашумевший манифест «Пощечина общественному вкусу»: «Читающим наше Новое Первое Неожиданное. Только мы — лицо нашего Времени. Рог времени трубит нами в словесном искусстве. Прошлое тесно. Академия и Пушкин — непонятнее гиероглифов. Бросить Пушкина, Достоевского, Толстого и проч., и проч. с парохода современности. Кто не забудет своей первой любви, не узнает последней. Кто же, доверчивый, обратит последнюю Любовь к парфюмерному блуду Бальмонта? В ней ли отражение мужественной души сегодняшнего дня? Кто же, трусливый, устрашится стащить бумажные латы с черного фрака воина Брюсова? Или на них зори неведомых красот? Вымойте ваши руки, прикасавшиеся к грязной слизи книг, написанных этими бесчисленными Леонидами Андреевыми. Всем этим Максимам Горьким, Куприным, Блокам, Сологубам, Ремизовым, Аверченкам, Черным, Кузминым, Буниным и проч., и проч. — нужна лишь дача на реке. Такую награду дает судьба портным. С высоты небоскребов мы взираем на их ничтожество!.. Мы приказываем чтить права поэтов: 1. На увеличение словаря в его объеме произвольными и производными словами. (Слово — новшество). 2. На непреодолимую ненависть к существовавшему до них языку. 3. С ужасом отстранять от гордого чела своего из банных веников сделанный вами венок грошовой славы. 4. Стоять на глыбе слова „мы“ среди моря свиста и негодования. И если пока еще и в наших строках остались грязные клейма ваших „здравого смысла“ и „хорошего вкуса“, то все же на них уже трепещут впервые Зарницы Новой Грядущей Красоты Самоценного (самовитого) Слова. Д. Бурлюк. Александр Крученых. В. Маяковский. Виктор Хлебников».
Этого эпатажа Гумилёв не понимал и не мог понять. Он в эти годы искал свой путь, свое направление в литературе. В 1910 году после доклада Блока Николай Степанович таил даже надежду отдалить его от Вячеслава Иванова.
В 1910 году Гумилёв активно работает в «Аполлоне», ведет большую работу с поэтами, присылавшими свои произведения в журнал. Особое внимание он обращает на молодых и подающих надежды. Об этом периоде сохранились довольно интересные воспоминания поэтессы-эмигрантки Софьи Дубновой-Эрлих, которая отослала весной 1910 года стихи в журнал и получила приглашение посетить редакцию. Через много-много лет она напишет о своем посещении: «Когда я вошла в просторный кабинет с лепным потолком, навстречу мне поднялся высокий, статный человек. Запомнилось мне ощущение твердости: твердость чувствовалась в рукопожатии, в почти военной выправке, в зорком, внимательном взгляде слегка косящих светлых глаз, в чуть глуховатом голосе. Почти с первых слов я ощутила себя ученицей, которой предстоит экзамен. Гумилёву явно хотелось выяснить, что представляет собой молодой, начинающий автор. Внешние данные (студентка, член „Кружка Молодых“) мало обо мне говорили. Моего собеседника, сразу же вошедшего в роль ментора, интересовало мое литературное прошлое. Когда на вопрос о моих любимых поэтах я назвала Фета и Тютчева, Гумилёв одобрительно кивнул. Он сказал: „Это хорошая школа“. Хуже обстояло дело с иноязычной литературой. Меня поставил в тупик вопрос о Теофиле Готье: пришлось признаться, что о нем почти ничего не знаю. Гумилёв нахмурился, посоветовал пополнить этот пробел в моем литературном образовании и спросил, кого я люблю из французов. Я собралась с духом и с решимостью пловца, бросающегося в пучину, назвала имя, которое не могло прийтись по вкусу моему собеседнику: я чувствовала, что не могла изменить любимцу юных лет, автору „93 года“, „Отверженных“, стихов о революции. Услышав имя Виктора Гюго, Гумилёв в горьком раздумье забарабанил пальцами по стеклу: мои литературные вкусы показались ему подозрительными. Мы заговорили об акмеизме, и мой собеседник принялся ясно и уверенно излагать программу нового поэтического мировоззрения. Беседу прервал угрюмый сторож, появившийся со связкой ключей и заявивший, что должен запереть квартиру. Гумилёв предложил продолжить нашу беседу в находящемся неподалеку ресторане. Я была удивлена, когда он ввел меня не в общий зал, а в отдельный кабинет, и сразу почувствовала, как изменился тон разговора. Приглушенный свет лампы под темно-красным абажуром, вино в бокалах… <…>
Он рассказал мне, что недавно, мучаясь потребностью писать, он прижал к ладони зажженную папиросу и заставил себя терпеть боль, а потом сел к столу и написал стихи. Поэтическое творчество требует преодоления. Поэтому девушка, которая хочет стать поэтом, должна научиться преодолевать девичью стыдливость». Все это похоже на Гумилёва, и единственное, с чем нельзя согласиться, это то, что тогда еще никакой программы акмеизма не было и говорить о ней поэт не мог. Видимо, время сделало свое дело: Софья Семеновна сместила в памяти некоторые события.
Гумилёв не только активно работает с авторами журнала, но и ведет в журнале отдел «Письма о русской поэзии», где позволяет себе делать довольно смелые критические разборы новых поэтических книг, невзирая на былые заслуги авторов и их титулы. Может быть, поэтому Вячеслав Иванов был против, когда Сергей Маковский доверил эту работу Гумилёву. Он сам был мэтром, и ему хотелось, чтобы возобладала в новом журнале символистская точка зрения.
Николай Степанович брал для разбора наиболее характерные для времени новые книги известных поэтов и заслуживающие внимание книги неизвестных или малоизвестных авторов. Так, с первых же номеров «Аполлона» там стали появляться рецензии Гумилёва на книги маститых поэтов Константина Фофанова, Иннокентия Анненского («Кипарисовый ларец»), Федора Сологуба (первый том собрания сочинений) и других. В рецензии на книгу тогда уже мэтра символизма Федора Сологуба поэт писал о нем, как о равном, и оценивал его творчество с точки зрения классики поэзии: «Много написал Сологуб, но, пожалуй, еще больше написано о нем. Так, что, может быть, лишний труд писать о нем еще. Но у меня при чтении критик на Сологуба всегда возникают странные вопросы, неуместные простотой своей постановки. Как же так? Преемник Гоголя — а не создал никакой особой школы; утонченный стилист, а большинство его стихотворений почти ничем не отличается одно от другого; могучий фантаст — а только Недотыкомку, Собаку да звезду Маир мы и помним из его видений! Отчего это происходит, не знаю и не берусь ответить, но попробую рассмотреть поэзию Сологуба с точки зрения общих требований, предъявляемых к поэтам…» Последний гумилёвский принцип как раз и был неприемлем для мэтров — в свои времена достигшие сияющих вершин, они хотели солнечных красок в оценке своих достижений. Гумилёв же видел перед собой не просто знаменитость, а результат творчества — Поэзию. Конечно, смелые разборы независимого поэта не могли не взбудоражить литературное «болото». Так, стихотворец Сергей Соколов (известный под псевдонимом Кречетов) с возмущением писал 28 августа 1910 года Сологубу, явно желая угодить мэтру: «Весьма негодовал, прочтя в последнем № „Аполлона“ гумилёвскую на тебя хулу. Знаешь, Федор Кузьмич, подобало бы привести мальчишек к должному решпекту. Конечно, в твоих глазах, как и в глазах зрителей, Гумилёв — моська, и притом не особо породистая, но ведь, бывает, и мосек бьют, когда они лезут под ноги. В Москве все очень поражены выходкой Гумилёва и еще более тем, что она — не в случайном месте, а в „Аполлоне“, руководители коего не могли его просмотреть». Так и проглядывает за этими строками желание автора «поддать» от имени мэтров новоявленному критику, чтобы знал, о ком и что писать! Другой символист из окружения Андрея Белого и Сергея Соловьева, Лев Кобылянский (известный больше под псевдонимом Эллис), прямо обвинял в своем письме от 17 мая 1910 года Вячеслава Иванова в том, что он поощряет Гумилёва: «Нельзя полагаться ни на одно Ваше слово… в то время, когда все дело в великой и беспощадной борьбе за рыцарство, когда Вы термины последнего применяете к Гумилёву, который Венеру смешивает с Мадонной… „Жемчуга“ Гумилёва произвели смехотворное впечатление на всех. Вы — первый и единственный их поклонник».
Что ж, Гумилёв сознательно вызывал огонь на себя. Он хотел быть равным среди равных, он пришел как конквистадор в литературу и не собирался преклоняться ни перед чьими знаменами.
Вернувшись с молодой женой из Парижа, Гумилёв не прячет ее, как писали позже Маковский и другие мемуаристы, а начинает вводить Анну Андреевну в литературное общество. Уже 10 июня 1910 года супруги отправляются на прогулку с Евгением Зноско-Боровским и Михаилом Кузминым в Павловский парк и здесь, среди роскоши тихой природы, Анна Андреевна впервые читает свои стихи друзьям поэта.
13 июня Николай Степанович посещает с супругой «башню» Вячеслава Иванова. Иванов иронически отнесся к стихам неизвестной поэтессы. Сама Ахматова вспоминала об этом: «Н. С. Гумилёв… повез меня к Вяч. Иванову. Он действительно спросил меня, не пишу ли я стихи (мы были в комнате втроем), и я прочла: „И когда друг друга проклинали…“… и Вяч<еслав> очень равнодушно и насмешливо произнес: „Какой густой романтизм!“ Я тогда до конца не поняла его иронии». Не воспринял серьезно стихи Анны Андреевны поначалу и Михаил Кузмин. Он записал в своем дневнике: «Вечером визитировали Гумилёвы. Она ничего — обойдется и будет мила».
Уже и в то время, когда отношения между Вячеславом Ивановичем и Николаем Степановичем еще не обострились, у них периодически возникали споры. Каждый отстаивал свою точку зрения. 3 июля 1910 года М. Кузмин записывает в дневнике: «Вяч. ругал последними словами Гумми, да и меня…»
Остаток лета 1910 года, как я уже писал, Гумилёв проводил в Царском Селе и Санкт-Петербурге. Он время от времени приезжал на «башню», иногда всю компанию забирал к себе в Царское Село. Так, 13 июля, когда было выпито много вина и еще больше прочитано стихотворений, все, кто находился в гостях у Вячеслава Иванова, включая жившего у него М. Кузмина, отправились с последним поездом в Царское Село. На другой день у себя дома Николай Степанович прочел Кузмину первую песнь «Открытия Америки».
Однажды Анна Андреевна рассказала Николаю Степановичу сон, который увидела после просмотра оперы Ш. Гуно «Фауст». Ей приснился чей-то голос, который сказал, что Фауста не было, а были только Мефистофель и Маргарита. Николай Степанович обрадовался такому удачному сюжету и тут же написал стихотворение «Маргарита», заканчивающееся словами Ахматовой:
31 июля 1910 года «Маргарита» была опубликована в журнале «Сатирикон».
В середине августа Анна Андреевна уехала к матери в Киев. Видимо, у молодых произошла размолвка. Об этом можно судить по меланхолии, в которой пребывал тогда поэт. Сергей Ауслендер так вспоминал об этом: «Я поехал в Царское Село приглашать его… мы с невестой предполагали, что одним из шаферов у нас будет Гумилёв… Он был один в садике, был нежен. Но чувствовалось, что у него огромная тоска. — „Ну, ты вот счастлив. Ты не боишься жениться?“ — „Конечно, боюсь. Все изменится. И люди изменятся“. И я сказал, что он тоже изменился. Он провожал меня парком, и мы холодно и твердо решили, что все изменится, что надо себя побороть. И это было для нас отнюдь не литературной фразой. Гумилёв сразу повеселел и ожил: „Ну женился, ну разведусь, буду драться на дуэли, что ж особенного!“» Женился Ауслендер на сестре Евгения Зноско-Боровского.
В то время когда Николай Степанович охотился на леопардов и львов в Абиссинии, его брат Дмитрий уволился из армии. 3 октября 1910 года он Высочайшим приказом зачислен в запас армейской пехоты по Петроградскому уезду, а 24 октября того же года подпоручик Д. С. Гумилёв исключен из списков полка.
В отсутствие поэта 5 февраля 1911 года в газете «Утро России» появилась статья М. Волошина, где он писал с чувством былой обиды: «Типом, пошедшим от Брюсова, может служить поэт Гумилёв, сосредоточивший в себе настолько все черты брюсовской школы, что все остальные представители ее кажутся лишь ослабленными Гумилёвыми…»
1911 год был особенным и для Гумилёва и для истории русского серебряного века. На другой день после возвращения, 26 марта, не успев стряхнуть дорожную африканскую пыль, Николай Степанович отправляется в редакцию «Аполлона». Он встречается со своими друзьями Е. Зноско-Боровским и М. Кузминым, узнает новости, отправляется в этот же вечер на заседание Общества ревнителей художественного слова, где читал свой доклад «Ритм, метр и их взаимоотношение» будущий близкий друг его жены и его недоброжелатель Н. В. Недоброво.
Поэт навещает своих друзей и обсуждает с ними волнующие его вопросы развития современной литературы в свете кризиса русской символистской школы. 27 марта Гумилёв принимает у себя в Царском Селе группу близких ему литераторов В. Князева, М. Кузмина, В. Чудовского. 2 апреля он снова встречается с Кузминым и Князевым, и они отправляются в Царское Село, куда затем приехал и Осип Мандельштам. По-видимому, именно в это время Гумилёву нужен был Кузмин, открыто выступивший против символизма и Вячеслава Иванова. У Гумилёва зрел план собственной «Академии стиха» в противовес ивановскому Обществу ревнителей художественного слова. Нужны были сторонники серьезные и несогласные со старыми доктринами.
4 апреля Николай Степанович вместе с женой отправляется на «башню» к Кузмину, где застают А. Толстого, Е. Аничкова, О. Мандельштама, Г. Чулкова. Позже к ним присоединилась падчерица Вячеслава Иванова — Вера Шварсалон. Читали допоздна стихи и обсуждали текущие литературные события. Гумилёвы остались ночевать на «башне», так как последний поезд на Царское Село уже ушел.