58870.fb2
Когда ему присвоили звание народного артиста, Николай Павлович пригласил товарищей по работе на дружеский ужин. За столом сидели М. Гаркави, И. Набатов, Л. Миров, А. Безыменский, Л. Ленч… Среди приглашенных был и я.
Мы поздравляли его — кто стихами, кто рисунками. А он дарил нам свою, только что вышедшую книгу о литературных альманахах XIX века.
На моем экземпляре Николай Павлович написал о себе:
Зарисовку я сделал, как говорится, из-за угла.
Столовая ленинградского Дома писателей. За столиком напротив — Виссарион Михайлович Саянов с молодыми поэтами. Его темно-рыжие усы торчат как у актеров-трансформаторов. Кажется, сейчас он проведет рукой по лицу, и усы исчезнут; а потом проведет опять, и под большим, веселым носом снова возникнут ершистые усы. Столько обаяния в его небритом лице, и в не так сидящем пиджаке и в папиросе, которую он прикуривает, обратив табаком в рот и мундштуком к спичке, что рука моя невольно тянется за карандашом.
Рядом со мной сидит художник Борис Семенов. Он протягивает мой набросок Саянову.
Виссарион Михайлович хохочет, показывает рисунок то одному, то другому собеседнику и, как бы требуя одобрения, проговаривает:
— Правда, хорош, а?! До чего смешон, а похож! Представляю, как будет смеяться Прокофьев!
Мне было приятно, что Саянов так хорошо принял шарж. Но я не понял, почему он при этом упомянул Прокофьева.
Заседало правление Ленинградского отделения Союза писателей: Гранин, Герман, Дудин, Орлов и другие известные писатели. Не помню, о чем шла речь, но спор был жаркий, и казалось, конца ему не будет. И вдруг все почувствовали, что обсуждаемый вопрос не заслуживает серьезного отношения.
Председательствующий Александр Прокофьев, подводя итоги спора, заявил, что вопрос-то, в сущности, пустячный а, может быть, вообще никакого вопроса нет.
Все облегченно вздохнули.
— А теперь давайте посмотрим,— и Прокофьев потянулся к моему альбому.
Благополучный конец заседания смягчил требовательность зрителей. Рисунки были одобрены. Больше других Прокофьеву понравился шарж на Саянова. Он смеялся, захлебываясь и вытирая платком глаза.
Вдруг он ахнул.
— Что это? — воскликнул он. — Смотри! Смотри, что он из меня сделал!
— Ничего особенного, — улыбнулся Дудин, — обыкновенный шарж.
— Очень похож,— сказал Орлов.
Все поддержали.
Александр Андреевич успокоился и сказал:
— Конечно, шарж есть шарж, но, черт возьми, представляю, сколько удовольствия этот рисунок доставит Саянову.
Роль человека в жизни всегда сложнее любой роли, которую можно только себе вообразить на театре.
Николая Павловича Охлопкова я рисовал дважды.
Над первым рисунком я работал у него в театре.
Со стен смотрели глянцевитые фотографии актеров. Ретушер сделал все, чтобы лишить их признаков жизни. Морщины убраны, реснички подведены, прически — из-под руки парикмахера. Казалось, от них пахнет тройным одеколоном.
— Нет такой статьи,— сказал Охлопков.
Я не понял.
— В смете нет такой статьи. Я бы развесил в фойе серию шаржей, а чем платить? Придешь в Комитет по делам искусств — скажут: «Не предусмотрено». А как в искусстве все предусмотреть? А статьи нет…
Оба мы огорчались по этому поводу. Но смета есть смета, и статья есть статья, и, как говорится, лбом смету не прошибешь.
На том разговор и закончился.
Спустя несколько лет я работал над книгой театральных шаржей. Захотелось проверить старый рисунок по натуре.
Встреча состоялась на ходу в перерыве какого-то заседания. Охлопков был уже не только худруком театра, но и занимал большую должность в Министерстве культуры. Он заметно изменился — стал шире, я бы сказал, монументальнее.
В памяти воскресла давнишняя беседа о рисунках для театрального фойе и не предусмотренной в смете любви зрителя к юмору. Но лицо Николая Павловича выражало озабоченность. В том, как он поглядывал на часы, чувствовалось, что он торопится. Мне показалось, что сейчас не время возвращаться к старому разговору о веселом театральном фойе.
Впрочем, может быть, мне это только показалось. Позднее кто-то рассказывал, что после назначения Охлопкова на высокий пост один из его близких знакомых спросил:
— Скажи, пожалуйста, Коля, как ты справляешься с ролью замминистра?
— Чудак, — ответил Охлопков, — я королей играл!
Это было в 1948 году. Я работал над серией театральных шаржей. Мне надо было рисовать Михаила Михайловича Тарханова. Мы условились встретиться в ЦДРИ.
Я пришел несколько раньше, чтобы найти удобное для работы место. Директор дома Б. М. Филиппов предложил расположиться у него в кабинете. В ожидании Тарханова Филиппов и находившийся тут же Борис Лавренев рассматривали шаржи в моем альбоме.
В условленное время пришел Тарханов. Прежде чем приступить к работе, он тоже захотел посмотреть рисунки. Живо и весело узнавал знакомых. Некоторых по-своему, по-актерски, показывал, пародируя характерные позы и мимику.
Мы с удовольствием наблюдали, сколько легкости и изящества было в этом коренастом, неуклюжем на первый взгляд человеке.
Но вот лицо его стало хмурым. Брови сдвинулись и нависли над глазами. Глядя на рисунок, он отрывисто произнес:
— Это Москвин. Я его знаю. Мы с ним вместе в Художественном театре служим.
На лбу Лавренева взметнулось много поперечных морщин.
— Как же? — сказал он. — Как же так? Ведь это ваш родной брат?!.
Тарханов, будто не расслышав этой фразы, спросил, как ему надо позировать. Я сказал, что позировать не надо. Пусть чувствует себя свободно, продолжает беседу, а я в это время буду делать наброски.
Разговорить его не удалось. Он сел в кресло и просидел молча минут тридцать, пока я рисовал. Затем встал, посмотрел на рисунок, сказал, что узнает себя, и, заторопившись, стал прощаться.
Грузно, носками внутрь, дошел до двери, приоткрыл ее, переступил порог, повернулся и долгим, колючим взглядом задержался на Лавреневе…
Вдруг подмигнул, хитровато улыбнулся и, как бы продолжая прерванную фразу, сказал:
— Все люди братья! — и закрыл дверь.