59001.fb2
А потом мы с Максом идем на богослужение, это первый раз в плену! Наш зрительный зал полон, несмотря на все перенесенное, на все страшные мучения, многие солдаты не потеряли веру в Бога. Я помню, как на страшном пешем марше до Ченстоховой не раз усомнился в Господе Боге: как он мог допустить такую бесчеловечность?
…А пастор читает проповедь на библейский стих: «Я свет миру; кто последует за Мной, тот не будет ходить во тьме, но будет иметь свет жлзни» (Иоан. 8, 12). Я ведь, хотя и был ревностным детским фюрером в «юнгфольк», любил бывать в церкви, никогда не пропускал занятий и службу перед конфирмацией. А уж сегодня как должен благодарить Бога за такой подарок — любовь с Ниной…
Удивительно, что на богослужении много русских. Они нам не доверяют? Думают, что если собралось вместе так много народу, то здесь могут быть и какие-то тайные встречи? Да нет, идет обыкновенная служба. И проповедь (а мы до сих пор и не ведали, что читающий ее — церковнослужитель), и благословение, и церковное пение обходятся без молитвенников. Наш музыкант Вольфганг Денерт ведет на аккордеоне знакомую мелодию, а слова «Возлюбим Господа нашего!» и «Слава Тебе, Боже великий…» знают все.
А после богослужения — ужин. Часть пайки каждого порезана на маленькие кусочки, а вместо вина — холодный чай; вот и соблюден ритуал священнодействия. «Отче наш…» басами мужских голосов звучит здесь как клятва, а наш пастор заканчивает вечер словами: «…Спаси и сохрани нас, даруй нам скорое возвращение домой и единение с любимыми и счастье!»
В почти полной тишине покидаем мы превращенный на этот час в церковь зрительный зал. Во время службы я несколько раз едва не задремал; Макс каждый раз приводил меня в чувство легким тычком под ребра. А когда вернулись в нашу комнату, оказалось — я так возбужден, что и думать не могу о сне.
И я уселся писать новогоднее письмо домой. Может, напишу, тогда и засну.
Советский Союз, 1 января 1949 г.
Новый год! Я только что вернулся с богослужения. Не могу выразить словами те чувства, что меня охватывают. Ведь уже четыре года, как я был лишен новогодней трапезы. Мысли мои были там, где прошла когда-то моя конфирмация и пастор Шефер произнес Господне слово: «Я свет миру; кто последует за Мной, тот не будет ходить во тьме, но будет иметь свет жизни».
А проповедь пастора на этот раз дала нам снова надежду, мужество, силу легче перенести разочарование, постигшее нас 31 дек. 48.
…Но не будем падать духом! Я по-прежнему здоров и не теряю надежды и мужества. Все земное проходит, пройдет и плен. Бог даст, это продлится не слишком долго!
Накануне мы смотрели прекрасный фильм «Риголетто». Новогоднему настроению под стать был особенно хороший ужин. К сожалению, в 22 часа мне надо было на работу, и я не мог встретить Новый год вместе с Максом. Но я следил вместе с товарищами с часами в руках за последними минутами уходящего года, и мы приветствовали Новый год звоном колокола… Было и немного шнапса, и это тоже помогло немного забыть о настоящем в надежде на лучшее будущее в наступившем Новом 1949 году.
А когда я утром вернулся домой (в лагерь!), там был приготовлен для нас кофе и сладкий пирог. Потом богослужение…
Я часто вспоминаю детство, и только теперь, дорогая мамочка, понимаю, сколько горя и забот причинял тебе своими глупостями. Я должен тысячу раз просить у тебя прощения. Не сердись на меня, дорогая мама! Я заканчиваю это письмо в надежде скоро обнять тебя.
Дорогой мой папа, дорогой брат!
Пусть принесет вам Новый год исполнение желаний. Я желаю вам всего, всего самого доброго.
Сердечно приветствует вас и целует
Дописал, и меня сморил сон. Я уснул, хотя в комнате было по-прежнему шумно.
Проснулся только под вечер. Уже восемь часов, и я сразу вспомнил, что сегодня Нина в ночной смене. Ехать на завод, сейчас же? А если встречу товарища из нашего отдела, который должен быть сегодня в ночной смене, сказать, что ошибся? Надо только не попасться на глаза Максу, он-то знает, что я не в этой смене. А вообще-то пора идти за вечерним супом, и мы отправились на кухню вместе с Вольфгангом и Манф-редом. Поел, сполоснул миску и ложку и стал собираться на завод. Без охраны нас по-прежнему не отпускают, значит, поеду, как уже было, с бригадой силикатного цеха.
На заводе стал обходить цехи, беседовать с бригадирами. Удивительно, сегодняшнее богослужение буквально у всех на устах. Но все же есть такие, кто и раньше слышать не хотел о Боге и церкви, а уж здесь, в плену, этот «опиум для народа» им и подавно ни к чему. Конечно, я ни с кем не спорю, я для них еще слишком молод и неопытен. Напарника из отдела я не встретил и о нем не слышал. А потом сообразил, что просчитался: сегодня не воскресенье, сегодня пятница, сегодня и завтра моя очередь быть на заводе в ночной смене. Так что зря я опасался, что придется что-то выдумывать.
А теперь — скорее к Нине! Сейчас два часа ночи, до возвращения смены в лагерь еще целых четыре часа. И камень-амулет у меня в кармане, я бросаю его под самую дверь, она тут же открывается, и вот я уже опять рядом с Ниной. Долгий нежный поцелуй, полушубок прячут подальше, и вот мы опять обнимаемся в закутке; смотрят на нас только железные шкафы с аппаратурой… Когда вернулись к столу, Нелли уже приготовила горячий чай. Нелли немного старше Нины, но тоже красивая.
Нина спросила, голоден ли я. Что же тут отвечать, я молодой, съесть что-нибудь готов всегда. И Нина достала из сумки Piroschki, они наполнены мясом с капустой. Я ей объяснил, как перепутал смены, и Нина обрадовалась, что я буду на заводе и на следующую ночь. Еще я рассказал про богослужение, и как это для меня важно. Раньше, когда Нина жила с бабушкой, она часто ходила в церковь, но в последний раз — когда хоронили бабушку…
Поговорив о церкви, решили попробовать, удастся ли действительно спрятать меня в приборном шкафу, если сюда придет посторонний. Справа между железной стенкой и аппаратурой есть немного места, я пытаюсь туда втиснуться. А рядом — рубильники, они под напряжением. Боюсь пошевелиться, но ради Нины готов на все! Нелли тоже приходит глянуть, как я умещаюсь в шкафу. Она ведь тоже подвергает себя опасности, она — соучастница, как и Александра из медпункта.
А потом мы сидим за столом, пьем чай и беседуем — все трое; мы с Ниной ведь не хотим, чтобы Нелли чувствовала себя «третьей лишней». Хотя мой русский становится благодаря постоянным разговорам все лучше, Нина купила словарь — на случай, если что-то все равно будет непонятно. Мы счастливы, нежно смотрим друг на друга, время летит незаметно, но Нине пора уже позаботиться о «нашей комнате». Я пошел проводить ее и ждал в стороне.
Вот она вышла из медпункта. «Аля будет завтра в ночной смене…» А глаза у Нины светятся и в темноте, и мы договариваемся, чтобы завтра не перепутать: встретимся здесь, у медпункта, часов в одиннадцать — в полдвенадцатого. Нина перед этим зайдет к Александре. Мы рады, что это будет уже завтра, еще раз целуемся, и Нина уходит на электростанцию. Я иду по цехам. Моя последняя точка сегодня — механический цех, ночью там работают всего пять человек наших пленных, не то что в утренней смене, когда их чуть не сто. Еще раз навещать Нину поздно — всюду народ, ночная смена кончается, утренняя уже приехала и расходится по цехам. Даже Макса я не встретил. Хочу поскорее в лагерь, получить утренний суп, съесть его с хлебом — и спать, спать. Слава Богу, остальные жильцы нашей комнаты уйдут в утреннюю смену.
Проснулся только тогда, когда вернулся со смены Макс. Обед давно проспал. Рассказал Максу про путаницу с днями, он, оказывается, тоже в них запутался из-за праздников. Посмеялись и вместе пошли ужинать. Мне полагалась вторая порция за пропущенный обед, но, видно, ожидание новой встречи с Ниной совсем отбило мне аппетит; даже хлебную пайку я отдал Максу.
Ровно в половине двенадцатого, как договорились с Ниной, я стою у медпункта. Нины не видно. Еще по дороге сюда я пообщался с несколькими бригадирами, чтобы было что писать в отчете; теперь стою и жду. И вот дверь медпункта открывается, оттуда выскакивает Нина и хватает меня за руку — скорее туда! Александра, Аля, еще приветливее, чем в новогоднюю ночь. Как всегда, заваривают чай, а я беседую с ними обеими. Включен радиоприемник, и я слышу немецкую речь: Radio Wien, говорит Вена…
А после чая мы отправляемся «в нашу комнату». Только теперь, когда Нина разделась и предстала передо мной в коротких трусиках, я понял, какая у нее чудесная фигура; в зимних одежках это ведь незаметно… И опять нежные объятия, опять прекрасная ночь, только истинная любовь может дать эти чудесные чувства, которые я испытываю с моей Ниной. Прежде чем уснуть, Нина на минуту исчезает, чтобы попросить Алю разбудить нас в пять утра. И наконец мы засыпаем, голова Нины покоится на моем плече.
…Аля стучит в дверь, первой просыпается Нина. Нам надо спешить — это Нина могла бы не торопиться, а мне нельзя опоздать на поезд, везущий ночную смену в лагерь. Глоток чая, поцелуй на прощанье, и мы расстаемся.
На станцию пришел весь потный, так торопился. Но ничего, поезд запоздал. Он всегда катится медленно, наверное, паровоз уже совсем старый. В вагоне устроился в углу и сразу заснул. Проснулся, когда поезд остановился, так почти всегда. Наверное, меня продуло в вагоне, чувствую себя отвратительно. Полушубок пропотел, а пересчитывают нас на входе сегодня особенно долго. Получил утренний суп и сразу улегся. Так замерз, что завернулся в два одеяла — второе взял с кровати Макса. Когда проснулся, Макс сидел рядом. А я весь в поту, у меня, наверное, температура.
«Самое лучшее — иди сразу в лазарет», — сказал Макс и пошел за сухим бельем для меня. А верхняя одежда, на вате, слава Богу, уже высохла. Я оделся, надел шапку, и Макс повел меня в больницу.
Там дежурит молодая докторша Мария Петровна, первым делом она поставила мне градусник. Температура оказалась 39,3; доктор сказала, что я останусь здесь. Тут же сделала мне какой-то укол. Макс ждал, пока она слушала мою грудь: вдохни, еще раз, не дыши, покашляй… И решила: ставить Banki. Их обжигали, прижимали открытой стороной к моей спине, они присасывались. Восемь или десять этих «банок». Меня накрыли сверху теплым одеялом и велели лежать — с банками на спине. В палате четыре койки, я здесь один. Лежу под одеялом на животе и чувствую, как банки все сильней присасываются к моей коже. А мысли бегут к Нине. Наверное, мне теперь придется пробыть здесь несколько дней, так что послезавтра ничего не выйдет. А вдруг, если не будет температуры, меня отсюда отпустят завтра?
Пока я предавался этим мечтам, появилась Мария Петровна, спросила, как я себя чувствую, подняла одеяло и стала снимать банки с моей спины. Это здорово больно, банки ведь у меня на спине всосали в себя кожу и «мясо». Сняв последнюю, доктор намазала мне спину чем то маслянистым, пахнущим эвкалиптом. Еще раз измерила температуру, теперь было 38 с чем-то. Она осталась довольна и ушла, а я остался на попечении санитара. Его зовут Гюнтер, он из портового города Киля. Гюнтер сделал мне повязки на ногах, ниже колен, и тоже ушел. Я остался в палате один.
Стал укладываться поудобнее, чтобы спать, а тут пришел санитар ночной смены. Представился, его зовут Вальтер, и сказал, чтобы если что — не стеснялся позвать его ночью. И я крепко заснул. Проснулся только утром, когда Вальтер зашел, чтобы отвести меня в уборную. Оттуда — опять в постель, ведь Мария Петровна прописала мне строгий постельный режим. Она ведь сказала, что у меня, наверное, плеврит. Вальтер принес завтрак — мясной бульон, кусок белого хлеба. Температуру измерили, она поменьше, но все же почти 38 градусов; напрасны мои надежды, что отпустят сегодня…
Пришла с осмотром пожилая докторша, под расстегнутым белым халатом видна военная форма, на груди ордена. С ней две молодые женщины, халаты застегнуты, но все равно видно — они в военном. А Вальтер у двери ждет, что скажут врачи. Старшая подозвала его: «Perewedif» Я тут же сказал, что говорю по-русски, переводить не надо. Больничный формуляр на меня вчера, наверное, не заполнили, и пожилая докторша расспрашивает меня: что болит, какая температура, где работаю, сколько мне лет, чем болел и лежал ли раньше в больнице. Я рассказал про больницу в Киеве, где лечили раны на голенях, показал шрамы. Про лазарет после допросов у Лысенко говорить не стал.
Доктор спокойно выслушала меня и стала осматривать. Увидела, что мне уже ставили вчера банки. Велела лечь на живот, ощупала мои ягодицы и приказала помощнице принести сумку. Достала оттуда шприц и всадила мне в зад; жжет от этого укола как огнем. Спрашивать, что это, я не решился, ей виднее, я ведь не частный пациент!
Сказала только: «Budesch spat do wetscherah — и вышла из палаты. А я действительно тут же заснул. Когда проснулся, рядом с кроватью уже сидел Макс. Улыбается, радуется, что я в хороших руках; санитар Гюнтер уже рассказал ему про врачей и лечение. Макс спросил, чего бы я хотел из еды или питья. «Спасибо, Макс, — отвечаю, — ничего не надо, тут все дают. А вот если бы ты попросил Людмилу зайти к Нине на электростанцию и сказать, что я в больнице и чувствую себя хорошо…»
А как на самом деле? Вечером у меня опять 38. Ощущаю слабость, и в боку болит, может, от банок? Вот Макс тоже посмотрел и сказал, что у меня на спине красные пятна и припухлость. Интересно, а что скажет Мария Петровна? «Она уже была, — отвечает Макс. — Да ты так крепко спал, что не стали тебя будить».
Когда Макс уже собрался уходить, пришла Мария Петровна. Придвинула стул, села рядом с моей кроватью и позвала Гюнтера — переводить. Значит, вчера вечером, когда меня сюда привели, я говорил только по-немецки? И я, естественно, сказал Марии Петровне, то же, что и докторше, которая приходила утром, — что я понимаю и говорю по-русски. Она встрепенулась: «Что еще задругой доктор?» Я, разумеется, ничего не знаю, санитар Гюнтер, тоже не знает. Мария Петровна куда-то ушла, потом вернулась, чем-то недовольная. Еще я заметил, что он слегка волочит правую ногу…
Опять она осматривала меня, слушала легкие и сердце, мерила температуру — опять 38. Что-то записала в свои бумаги, пощупала спину, где следы от банок. Сказала, что нежная кожа, осторожно натерла какой-то мазью. Это было очень приятно, я ей так и сказал. Мне показалось, что она даже покраснела немного, или, может быть, это от того, что в комнате жарко. Еще я рассказал ей, как заболел в Киеве, когда работал с Алешей, как меня бил озноб и была высокая температура, и про ужасное на вкус питьё, которым меня лечила Babuschka.
«Малярия! — сказала Мария Петровна, подумав. — Но чтобы зимой…» Взяла у меня еще кровь на анализ и наконец стала заполнять историю болезни. Имя, фамилия, как зовут отца, год рождения, с какого времени в плену… И Мария Петровна произнесла едва слышно: «Takoj molodoj…» Еще спросила — в каких лагерях и лазаретах находился. Я все рассказал: и про допросы у Лысенко, и как после этого оказался в больнице, и что даже говорить не мог. В эту тему она вдаваться не захотела, велела Гюнтеру дать мне на ночь таблетки, чтобы лучше спал. Давали ужин, потом Гюнтер принес мне смену чистого белья — кальсоны с тесемками, чтоб завязывать на ногах, и рубашку с такими же завязками у ворота. Сменил влажную простыню: я потею. И меня стало клонить ко сну, таблетки действуют…
Утром разбудил меня санитар Вальтер — ставить градусник. Температура уже меньше — 37,4. На завтрак пшенный суп и белый хлеб. Пришла и Мария Петровна, она довольна, что температура упала, а что покажет анализ крови, она еще не знает. Опять слушала легкие и смотрела следы от банок на спине. Опять втирала мазь.
…Если бы это Нина трогала так мне спину, я бы, наверное, сразу выздоровел. Правда, от рук фрау доктор мне тоже очень приятно. И еще она сегодня осматривала шрамы у меня на ногах, хотя ноги давно не болят. Сказала, что они должны быть в тепле, что иначе раны могут открыться, а это опасно — такое плохо заживает. «Тебе сделают повязку!» Надо же, такое внимание, прямо как в частной клинике… И действительно, вскоре появляется Гюнтер и делает мне на обеих ногах повязки с мазью, сильно пахнущей рыбьим жиром. «Ну, Вилли, — говорит он, — здорово у тебя получается с нашим доктором. Ведь такая неприступная была, а как с тобой возится!» — «Сам видишь — может, она так заботлива, потому что я говорю по-русски?» Санитар не унимается: «Там две палаты по восемь коек, и все заняты. Могла бы кого-нибудь сюда переложить, чтоб у них было посвободнее». — «Конечно…»
Я и сам уже задумывался: почему я здесь лежу один. Но уж спрашивать об этом доктора Марию Петровну точно не буду…
День проходит за днем. Мария Петровна смотрит меня каждый день, иногда по два раза. Макс заходит каждый вечер и однажды приносит чудесную весть: приветы и поцелуй от Нины. Она уже беспокоится о моем здоровье. Больше недели в больнице — это непривычно. А Мария Петровна, бывает, приходит ко мне в палату под каким-нибудь предлогом и расспрашивает о Германии, из каких я мест и о нашей семье. Совсем не по медицинской части… И по правде говоря, эти разговоры с ней мне очень приятны. Мне велено выходить теперь каждый день по два раза на свежий воздух — привыкать к морозу.
Как-то ночью Марию Петровну вызывали по экстренному поводу в другую палату; потом она зашла и ко мне — посмотреть, все ли в порядке. И вот что сказал об этом Макс, когда я поведал ему о таком заботливом уходе: «Только не вздумай рассказывать про это Нине! В женской душе разобраться трудно, а ты, видно, нравишься докторше. Так что пользуйся ее отношением, пока оно платоническое; скоро ведь настанут суровые будни!»
Мария Петровна велела при выписке, чтобы недели через две-три я явился на повторный осмотр. Многовато чести военнопленному… И по этой причине в конце января 1949 года в моем письме маме ко дню ее рождения бьши такие строчки:
«…Вы совсем неверно представляете себе нашу жизнь здесь. Вы не поверите, какие хорошие у нас отношения с русским населением и с офицерами в лагере. Они просто чудесные».
Встретили меня в нашей комнате приветливо. Три недели пробыл я в лазарете, похудел, но чувствую себя хорошо и радуюсь, что теперь опять рядом с товарищами, рядом с Максом. Здесь, в лагере, хорошая новость: во всех помещениях появились репродукторы, играет радио. Откуда они взялись?
…По заявке из города 25 военнопленных посылали на разгрузку вагонов. В числе прочего там оказалась аппаратура с телефонной станции, из Вены. Гора телефонных аппаратов, сваленных, как попало. Известное дело — демонтаж, надо поскорее, чтоб начальство похвалило…