59001.fb2
Дорогой мой Витька,
долго я тебя искала, а когда наконец нашла, нас арестовали и не было возможности хоть немного поговорить, поэтому я и пишу тебе это письмо. Лучше бы все это рассказать, мы ведь ни разу даже не обнялись. После того как я получила письмо от Тамары Петровны — ты знаешь, это женщина, с которой ты работал на шахте «Красная звезда», — я захотела тебя увидеть. Я была так рада, когда Тамара написала, что с тобой все хорошо, что в лагере ты играешь в театре и что ты хороший парень. И вот я договорилась с Тамарой и поехала в Про-виданку в надежде повидать тебя. Ты не представляешь себе мое огорчение, когда Тамара узнала от Александра, с которым ты вместе работал, что тебя отправили в другой лагерь. Целую неделю я прожила у Тамары в их рабочем лагере, пока однажды она не узнала и не рассказала мне, что ваш эшелон ушел в Мариуполь. Это сказал ей Александр, а уехали вы оттуда в Германию или нет, этого он не знал. Я вернулась в Киев, и вот несколько дней назад приехала поездом через Одессу в Мариуполь, долго была в дороге. А здесь стала спрашивать на стройках, где работают пленные, не знает ли кто молодого рыжего немца, который выступает в театре. И мне повезло, что я встретила человека, который знает тебя и сказал тебе обо мне. Об остальном ты сам знаешь, только не знаешь, как я выбралась из милицейской комендатуры.
После долгого допроса меня заперли вместе с часовым в каком-то кабинете, и, если мне нужно было выйти в уборную, он шел туда со мной. Вечером мне принесли кружку чая и немого хлеба. Тогда я стала часто ходить в уборную, пока часовому не надоело ходить туда со мной все время. На это я и надеялась. И я выбралась через окошко в уборной в какой-то двор, никто меня не заметил, и побежала к родственнице, это совсем недалеко от металлургического завода. Я очень надеюсь, что у тебя не было из-за меня неприятностей, что ты здоров и скоро сможешь ехать в Германию. Как бы я хотела побыть с тобой подольше, но бесчеловечные законы против нас.
Обнимаю тебя и целую на прощанье, помни обо мне, несмотря ни на что! У тебя есть мой адрес, напиши мне, пожалуйста, когда будешь уже в Германии. Я тебя вспоминаю!
Слава Богу, Лидия на свободе. Но надолго ли? Не станут ли копать против нее, когда вернется в Киев? Хоть я и не виноват в том, что случилось, я боюсь за нее. Ее же могут отправить в лагеря. Или будут держать в тюрьме и обращаться так, как тогда со мной в Киеве?
Как только пришел Макс, рассказал ему новость и стал читать письмо вслух. Макс спокойно слушал мой перевод. Сказал, что мы еще дешево отделались, и он этому рад.
А репетиций в мае больше не будет, Манфред ничего нового еще не придумал…
Советский Союз, 22.5.49
Моя дорогая мама!
Прежде всего — огромное спасибо за твое письмо от 22.4, я его получил в воскресенье и очень обрадовался. Да, мама, ты уже думала, что я — в пути домой; к сожалению, этого пока не произошло. Праздник нашей встречи все еще откладывается. Надеюсь, что летом получится. У нас здесь уже несколько недель стоит чудесная солнечная погода. Солнце прямо-таки печет!
Пояснения к обеим фотографиям. Это я в роли Леночки в комедии «Испанская муха», ее ведь ставят теперь с большим успехом и в Берлине! Когда смотрю на фотографии, я и сам себе удивляюсь. Да, мамочка, и друзья мои говорят, что не у всякой женщины такие локоны. Уж наш театральный парикмахер постарался: вся прическа — это ведь мои собственные волосы. Так как же, дорогая мама, нравится тебе твоя «дочка»? Видно, скоро смогу соперничать и с невестой брата…
Пока я тут пишу письмо и покуриваю сигарету, звучат прекрасные мелодия из «Кармен», это передает, как всегда, радио из Лейпцига. Сейчас воскресенье, вечер. Как бы хорошо было побыть сейчас с вами, да только, к сожалению, встречу нашу задерживают. Сейчас, когда все вокруг зеленеет, в траве показываются первые цветы, а по улицам порхают в пестрых платьях веселые девушки, слово «родина» звучит особенно сильно. Я часто вспоминаю летние вечера, оперетту в Моравской Острове с Фрицем Альбертини. Читал недавно в берлинской газете, что он поет теперь в театре «Метрополь». Слышали ли вы что-нибудь об остальных?
У нас уже 23 часа, и кое-кто уже лег спать, но другие — торопятся послать весточку домой, на родину. Каждый занят собой. А на дворе еще совсем тепло, ярко светит луна. Когда закончу письмо, пойду немного пройдусь, еще слишком жарко, чтобы спать. Я ведь могу спать до восьми утра.
И еще об одной маленькой новости хочу тебе сообщить. Благодаря моему знанию русского языка вот уже две недели, как я работаю в должности бухгалтера кухни.
Надеюсь, что все вы здоровы, и хочу письмо заканчивать.
Нежно целую, доброй ночи!
Спустя несколько дней я написал брату:
Мой дорогой Фриц!
После дней Пасхи и нашего скромного представления нашел я время написать и тебе несколько строк.
Прежде всего, ты увидишь приложенные фотографии, так что не буду тебя мучить и поясню сразу. Я уже много писал вам о моих театральных делах, теперь ты сможешь увидеть это сам. Конечно, и ты спросишь, как это может быть, чтобы мужчина так изображал девушку. Бот на первой фотографии — я в нежных объятиях нашего первого тенора. На второй — я с нашей очаровательной субреткой. А вот — отрывок из нашей «театральной критики» последних недель:
«Убедительны были женские роли. Розмари (Вилли Бирке-майер) играла превосходно. Выражение лица, произношение, речь — все как должно…» «Вилли Биркемайер в роли молодой проказницы — это был настоящий актерский успех. Его легкая, быстрая манера исполнения женских ролей отвечает именно тому, на что втайне надеется зритель». «Вилли Биркемайер в роли Леночки вдохнул в свою героиню тепло подлинной жизни. Он превосходно исполняет девичьи роли. Невольно спрашиваешь — откуда у этого парня в его годы такой опыт?»
Все это — из нашей лагерной газеты, которую пишут сами пленные солдаты; ее вывешивают на доске объявлений и пропаганды.
Поверь, это замечательно — доставлять товарищам ощущение разрядки и радости. И самому мне игра на сцене доставляет удовольствие. Так незаметнее проходит время. А может, я и дома решусь выйти на сцену? Кто знает, ведь всё может случиться?!
Вот кем я теперь стал — кухонным бухгалтером; ведь полагалось наказать меня за ту историю с киевской Лидией и из лагеря не выпускать. Значит, на завод мне не попасть и с Ниной не увидеться. Правда, Макс обещал попросить Людмилу, чтобы она сходила к Нине и предупредила ее.
А я сижу теперь в маленькой комнате вместе с Гейнцем, он здесь самый главный — заведующий кухней. А моя обязанность — следить, чтобы «каждый грамм» муки или сахара был правильно записан в книги и чтобы на главном складе, где мы получаем (это называется «закупаем») продукты, нас не обсчитывали. Это ведь большое хозяйство, продукты там выдают и другим лагерям военнопленных, и лагерям заключенных.
Обычно за продуктами с нами ездит в город на склад и наш Starschina, Виктор Петрович. Это же немалый груз — продовольствие на две тысячи человек: с десяток мешков ржаной муки или перловой крупы, три мешка сахара, когда бывает картофель — еще 20 мешков. Иногда бывает и мясо, не очень свежее, упакованное в ящики, но вот вчера нам досталась говяжья туша, разрубленная пополам. А на прошлой неделе — две свиные туши, тоже разрубленные. Еще кислая капуста в здоровенных бочках, пшено или гречка в мешках. Мешки и бочки надо потом возвращать на склад. Гейнц знаком здесь со всеми, кто выдает продукты. Представил и меня, сказал, что я бухгалтер. Мне тут справляться легко, потому что я говорю по-русски, уже научился даже немного писать. До сих пор мало кто из пленных учит русский. Может быть, из-за ужасов первых дней плена этот язык вызывает у многих неприязнь?
Взвешивать мешки здесь не полагается, зато в кузов нашей машины может попасть на один-два мешка с продуктами больше, чем записано. Гейнц хорошо знает, как, где и когда это можно проделать. Русский заведующий все вроде бы точно записывает, мы с Гейнцем проверяем, и я должен подписать, что все получено…
А «дома», в лагере, все полученное аккуратно раскладывается по местам у нас на складе. Никогда еще не было, чтобы продукты у Гейнца кончились, всегда есть запас, заначка. А как бы иначе смог он приготовить на Первое мая пудинг?
Есть и русский офицер, который отвечает за питание пленных и за чистоту и порядок на кухне. Ему полагается утверждать меню и раскладку продуктов, но он нам, что называется, не надоедает. Зайдет в обед, заглянет в котлы с супом и кашей, бывает, что не откажется и пообедать — тем, что готовят для лазарета. Там обычно человек 30–35 больных, им готовят отдельно, по указаниям Марии Петровны, которая очень об этом заботится. Гейнц говорит, что раньше так не было. А теперь — вот только вчера она к нам приходила вместе с тем офицером, осматривала всех, кто работает при кухне. Увидела и меня, осмотрела, как всех. А когда уходила, уже в дверях, тихо сказала, чтобы завтра в шесть вечера я пришел к ней в больницу. А ведь левая голень зажила у меня после ее лечения, и шрам выглядит хорошо.
Не попасть бы мне с ней в историю. После всего, что было недавно, когда приезжала Лидия из Киева, только этого мне не хватает… Как говорил про нее Макс? Что Мария Петровна — привлекательная женщина в самом расцвете лет! Надо мне быть поосторожнее завтра вечером…
Считается, что на кухне я работаю временно, поэтому мне разрешили остаться жить в комнате со всей нашей театральной бригадой, а то пришлось бы перебираться к поварам. И тот педераст, что однажды приставал ко мне, больше не лезет. Видно, понял, что я все рассказал Максу и что тот может вступиться.
Хлеб в лагерь привозят каждый день, по две тонны в буханках-кирпичиках. Русские экспедиторы уверяют, что местные жители получают точно такой же. Это верно, меня ведь не раз угощали на заводе, и вкус хлеба был почти всегда одинаковый, такой же. Когда кладовая загружается свежим хлебом, оттуда распространяется на всю кухню такой приятный запах. И еще одно хочу обязательно сказать про хлеб. Начиная с лагеря в Киеве, где условия жизни пленных уже были более или менее упорядоченными, я получал, как и все военнопленные, не меньше шестисот граммов хлеба в день. И за ним не нужно стоять часами в очередях, какие мы видим здесь в городе перед магазинами, где продается хлеб.
Мысли все время возвращаются к Марии Петровне. Чего же она от меня хочет? Когда осматривала меня, ничего особенного я не заметил, вот только когда сказала, чтобы пришел к ней в больницу завтра в шесть, смотрела почему-то в сторону.
Вечером мы сидим с Максом и беседуем, как всегда; что было сегодня и все такое. И я сказал Максу, что завтра мне идти к Марии Петровне. Он пожал плечами и пошел за супом один — я уже поел на кухне. Сегодня у нас нет репетиции, Манфред и еще несколько наших простужены, и вечером мы с Максом прогуливаемся по лагерю. Май, веет теплый ветерок с моря. И Макс рассказывает мне — в первый раз — о своих заботах: Людмила долго скрывала от него, что беременна; она хочет родить ребенка от Макса… Он старается ее отговорить — каково будет ребенку без отца! Даже если нас еще год или два продержат в плену, Макс ведь ничем им помочь не сможет. И что же ему — оставаться в стороне? Вопросы и вопросы, и неизвестно даже, как их обсуждать, потому что ему не хватает русских слов. Я бы мог, конечно, перевести, да только захочет ли Людмила — ведь это такое интимноелело. А попробовать поговорить через Нину, да ведь с ней я теперь тоже увидеться не могу. Когда еще я освобожусь с этой кухни…
А с Ниной мы на эту тему уже беседовали, так что мой запас слов пополнился. И слово «аборт» по-русски я теперь знаю. И знаю, что немало женщин оказалось в том же положении, что Людмила, и что многие, не обязательно беременные, попали в лагеря за связь с военнопленными, теперь они заключенные. Это ужасно, что мужчина оставляет любимую женщину на произвол судьбы, и не потому, что не хочет вступиться за нее, а потому только, что он — пленный и никаких прав у него нет. Считается — не должно быть никакой любви, только и всего! Выть хочется от злости и беспомощности. Был и у нас такой случай еще в Макеевке. Военнопленный познакомился с молодой женщиной и заявил, что хочет остаться с ней в Советском Союзе навсегда. Их обоих судили и приговорили к заключению в трудовые лагеря на много лет. А женщину еще заставили сделать аборт. Хуже ничего и быть не могло. А в лагере всем об этом объявляли — для устрашения, должно быть.
Вот так мы с Максом беседовали, глядели на ночное небо, усыпанное звездами. Может, и мои отец и мама смотрят сейчас на небо, может, мы видим одни и те же звезды? Эх, не могут они мне ничего посоветовать. Так что еще хорошо, что мы с Максом вдвоем, что мы с ним здесь не одиноки. Каждый Божий день благодарю за это Бога, вот только усомниться в нем можно — столько бесчеловечности и несправедливости вокруг. Никогда я не видел Макса таким растерянным. «Всегда был уверен, что смогу найти решение, что бы ни случилось, — признается Макс. — А вот спрашиваю совета у тебя, своего подопечного!»
Ничего не поделаешь. И мы отправляемся спать, утром ведь на работу. А утром Макс торопится на первый поезд, да и моя смена начинается на кухне между пятью и шестью утра. Сегодня съел только пайку хлеба и выпил две кружки чая — пшенного супа не хочу, я не голоден. Вспоминаю только, как это было на пешем марше в плен, что значила тогда каждая, пусть хоть с грязью, крошка хлеба…
Заведующий Гейнц уже ждал меня, чтобы ехать в город — нам сегодня получать там какое-то внеплановое мясо. Приехали, оказалось — первыми. Вонь там вокруг мясокомбината стоит ужасная, никогда, наверное, такой не знал. Может быть, мы на пешем марше в плен так пахли — мочой, дерьмом, пропотевшими тряпками, грязью? Ничего не поделаешь, из люка в привезенные нами бочки льется и валится какая-то страшная масса. Я ничего не понимаю, а Гейнц явно доволен: «Ничего! Это рубец да потроха, внутренности. Их надо только хорошо отмыть да проварить, и получится даже вкусно».
Ну, разговоры вести тут некогда, за нами уже образовалась очередь. Бочки наполнены, и мы поехали. Гейнц рассудительно велит в лагерь не въезжать и сначала пригласить офицера, отвечающего за кухню. Пусть посмотрит, если согласится — тогда уж на кухню.
«Schto wy priwesli, Heinz?» — недоумевает тот, зажимая нос. А услышав про потроха, соглашается, что надо попробовать их отмыть. Лучше всего — в бане, там кафель, он не провоняет. Сразу находятся добровольцы на эту приятную работу — их за нее хорошо накормят. И дело идет полным ходом, запах в бане стоит такой, что Гейнц обещает мойщикам еще и по второй пайке хлеба.
И через два или три часа — удивительное дело, две бочки наполнены отмытыми потрохами. А третья бочка — кишками и вонючими отходами проведенной операции. Гейнц собирается промыть «продукцию» еще раз, чтобы заведомо не было никакого запаха, а офицер приводит Марию Петровну, чтобы и она убедилась, что все чисто.
«Woobsche, ne tak usz plocho!» — говорит она и объясняет Гейнцу, что во внутренностях содержатся очень полезные минеральные вещества. Мы о том понятия не имели, для нас это было просто — мясные отходы для Plennych.
И мы идем мыться — при кухне есть отдельная душевая для персонала. Когда, переодевшись, выходим к товарищам, они уверяют, что от нас совсем не пахнет. Ну ладно. Не знаю, может быть, мерзкий запах «застрял» уже у меня в носу.
Сегодня мне надо к шести вечера быть в больнице у Марии Петровны. И меня одолевает странное чувство, потому что я не знаю, зачем я туда идуг Она же сама сказала недавно, что рана хорошо зажила!
Очень неуверенно стучу в дверь…
Она сидит спиной ко мне, волнистые волосы спадают на плечи. Повернулась, встала, медленно идет ко мне и, не говоря ни слова, поворачивает ключ в двери. И… И охватывает руками мою шею, страстно целует меня в губы. Поцелуй, какого в моей жизни еще никогда не было, он словно молния пронзает все мое тело, и ничего другого мне не остается, как отозваться на него с такой же страстью. Ничего не соображая, ничего вокруг себя не замечая, прижимаемся друг к другу. И начинаем срывать с себя мешающую этим сумасшедшим объятиям одежду, приближаемся к койке. И там предаемся любви без конца, пока не выбиваемся из сил окончательно…
Голова Марии лежит у меня на груди. Стоит мне открыть рот, как она тут же залепляет его своими губами. «Ничего не говори, — шепчет Маша мне в ухо, — я хочу лежать с тобой и отдаваться любви, больше ничего!» И вот эта, такая привлекательная зрелая женщина — в моих объятиях, она отдается немцу, военнопленному, побежденному ее обаянием. И тут в моих мыслях возникает Нина…
Нина, моя первая большая любовь, за которую я был готов и готов сейчас отдать всё. А Маша молча лежит на моей груди, и я начинаю испытывать укоры совести — ведь в объятиях Маши я уже предал Нину! И я пытаюсь мою совесть успокоить и задаюсь вопросом, а нельзя ли любить сразу двух женщин. Нельзя ли поделить любовь, не раня этим ни Нину, ни Машу? Но эту мысль я прогоняю, потому что Маша начинает снова ласкать меня. И где только она находит разные места для этих ласк! И я ведь не сопротивляюсь и чувствую себя в ее объятьях просто замечательно. Глаза не открываю, представляю себе эту скромную комнату волшебным замком. А Маша не устает нежиться со мной, и мы снова и снова предаемся любви. Она так прекрасна, что лучше бы я никогда не просыпался от этого волшебного сна…
Повернувшись, я впервые обнаруживаю, что у Маши нет правой ступни. Я хочу потрогать ее ногу, она сопротивляется, но все же беру ее голень руками, нежно глажу и целую шрамы от ампутации. А Маша прижимает меня к себе, страстно целует и лепечет, что очень боялась отвратить меня от себя этим увечьем. И рассказывает, как это случилось. Она была врачом в полевом госпитале. Пьяный офицер, ухаживания которого она отвергла, наехал на нее на машине и так покалечил ей ногу, что правую ступню пришлось отнять. Он-де хотел ее напугать, а наехал нечаянно… Его судили, и Маша его никогда больше не видела. В госпитале говорили, что во время боя с немцами взрывом снаряда ему оторвало ногу; очень похоже на правду. Разговор возвращает нас к суровой действительности, и мы советуемся: как же нам быть дальше с нашей любовью. Нам нельзя рисковать, нельзя обращать на себя внимание и вообще мы должны затаиться.