59102.fb2 Одна зима моего детства - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Одна зима моего детства - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

У нас кончились запасы воды. Когда прекратился обстрел, бабушка рискнула послать меня во двор набрать снега. «Иди скорей, — сказала она, — пока еще светло». Я взяла свой бидончик, с которым ходила за водой, и детский совок, закуталась потеплей и пошла, не переставая при этом плакать. Я думала: «Если родители погибли, мне теперь придется все время ходить за снегом. На Неву за водой я одна ходить боюсь. А кто же будет ходить за хлебом?»

Хотя дом был почти не жилой, на лестнице днем не было страшно, потому что она освещалась через высокие окна на лестничных площадках. Правда, многие стекла были выбиты, а вместо них вставлены листы фанеры, но света хватало. У окон были широкие подоконники, где удобно было сесть и отдышаться, поднимаясь наверх.

Спустившись вниз, я обнаружила, что забыла дома варежки. Пришлось идти так. У нашего дома был типичный ленинградский двор-колодец. Чтобы в него попасть, нужно было выйти из подъезда на улицу и войти в арку ворот. Мороз обжег кожу и стал колоть суставы пальцев. Место, где снег был чистый, нашлось не сразу — везде были следы вылитых ведер с нечистотами. Наконец набрав в бидончик снега, я пошла обратно. А пальцев уже не чувствовала. По дороге посидела на подоконнике и подержала руки под мышками. Закоченевшие пальцы заломило. Потом, уже когда поднялась домой, боль постепенно прошла.

Родителей все не было. Когда стемнело, бабушка мне сказала: «Все. Скорее всего, их уже нет в живых. Твоя мать оставила тебя сиротой». А родители просто шли очень медленно, и мама время от времени везла папу на санках, когда идти ему было совсем невмоготу.

Как мама потом рассказывала, папа просил оставить его в каком-нибудь подъезде на ночь, а самой налегке идти домой. Но мама продолжала его тащить, понимая, что если бы он остался, то навсегда — он бы неминуемо замерз.

Не мне судить маму в этой истории, но я все же никак не могу понять, как у нее тогда могло так сильно притупиться чувство опасности. Фактически она поставила на карту жизнь всех нас пятерых (и, слава богу, выиграла). Ведь если бы они с папой не вернулись, мы с бабушкой и дедушкой наверняка бы погибли.

После войны мама не смогла отыскать могилу брата, хотя хорошо запомнила это место. Почти наверняка, как только они ушли с кладбища, эту могилу таким же образом за хлеб перепродали кому-нибудь еще. В тридцатиградусный мороз долбить мерзлую землю было очень трудно, и люди, ослабленные недоеданием, даже верующие, становились циниками и жуликами.

Смерть стала обыденностью

Следующих близких мы хоронили уже как обычно в те суровые дни — отвозили на ближайший сборный пункт. Видимо, в обстановке непрерывного стресса психика людей менялась. Следствием этого было прежде всего ослабление остроты эмоций. Действительно, горя и смертей вокруг было столько, что их просто невозможно было воспринимать как в мирное время, включались какие-то охранительные механизмы.

Вслед за Матвеем умер бабушкин брат Виктор. Свою породистую овчарку Альму они съели еще раньше. Но это не спасло. По просьбе жены Виктора Веры папа заказал для него на заводе гроб. Хотя смысла в этом не было — всех умерших свозили на грузовиках в места массового захоронения. Потом уже без гробов отвезли на сборный пункт бабушкину мать, мою прабабку Елену Ивановну, и вскоре ее сестру Феодосию Ивановну. Потом — бабушкину сестру Веру Ивановну, мужа бабушкиной сестры Марии Вениамина Смирнова и его брата. Все эти смерти следовали одна за другой в течение января-февраля.

Смерть стала неотъемлемым элементом каждодневной жизни города. Казалось бы, я, еще ребенок, должна была бы острее взрослых переживать кончины близких и хорошо знакомых мне людей, но почему-то глубже врезались в память другие картины.

Недалеко от нашего дома лежал несколько дней умерший мужчина. Сначала он оказался без шапки. На следующий день с него сняли валенки. Так он и лежал, как-то неестественно повернувшись на бок, босой, с непокрытой головой. Открытые глаза смотрели куда-то в неведомую даль. Потом его замело снегом…

Зимой 1941–1942 года оттепелей не было. Даже небольшие потепления были редкостью. Почти все время стояла ясная и очень морозная погода.

И этот контраст синего неба, яркого солнца и замерзших домов со сверкающими инеем стенами и выбитыми стеклами окон и лежащими на улице трупами изможденных людей, которых не успевали убирать, создавал ощущение мертвого города. Эту картину дополняли еле бредущие полуживые, но еще живые люди, с серыми лицами и ввалившимися глазами, закутанные в платки или одеяла поверх пальто (непонятно, мужчины или женщины), везущие саночки, иногда с ведрами воды, но чаще с завернутыми в простыни трупами (покойников заворачивали в простыни, чтобы не тратиться на гроб, да и делать их было не из чего — все дерево пошло на дрова).

Теперь я не могу приезжать в Петербург зимой. Вечером на оживленных улицах, когда празднично светится реклама, весело мелькают огни машин и светофоров, спешат люди, картины прошлого отступают. Но в яркий солнечный зимний день меня все время преследуют видения того зимнего Ленинграда. Хочется крикнуть и прогнать наваждение. И комок подступает к горлу.

Странно, но естественного детского страха при виде мертвых людей я тогда не испытывала. Ведь эти люди только что были живыми, шли куда-то, как и мы. И вдруг упали — и всё. Я знала, что в любой момент вот так же могу упасть я, или мама, или папа. Мы были такие же, как они, — все стояли на краю жизни.

Если еще недавно, ложась спать, мы надеялись, что завтра удастся что-нибудь получить по карточкам или выменять, то к середине января эта надежда исчезла. Пришло отчаяние, а затем какая-то отупелость. Из-за сосущего чувства голода я плохо засыпала. Иногда в темноте и тишине подступал страх, что вот сейчас умрет мама или папа. И я начинала их потихоньку ощупывать и прислушиваться — дышат ли? Я знала, что многие от голода умирают во сне, как дядя Матвей. Однажды ночью я услышала, что плачет бабушка, и решила, что дедушка умер (ведь он давно уже лежал, почти не вставая). Но я даже не окликнула ее, а только ощупала маму и папу, между которыми я лежала, и убедилась, что они живы. А ведь дедушку я тоже очень любила.

Утром оказалось, что живы все.

В какой-то момент мне надели на шею маленький мешочек на шнурке, в котором были адреса родственников на Большой земле и бабушкины сережки с бриллиантами, мамины колечки и золотые часы, и объяснили на случай, если все умрут, чтобы я не пугалась, не оставалась дома, а шла в милицию. Там мне помогут добраться до родных. А золото можно будет потом продать или выменять на продукты, чтобы дожить до конца войны.

Я, конечно, спросила: «А если я умру?» Мама сказала, что этого не может быть, чтобы я даже не думала об этом: «Ты еще маленькая девочка, а дети не должны умирать». Но я, конечно же, думала об этом, и мне было очень жалко маму. Я была уверена, что если умру я первая, она тоже умрет от горя, и очень быстро.

У меня уже появились признаки дистрофии и цинги. На ногах, около щиколоток, были нарывы, которые не проходили ни от каких мазей, что были в домашней аптечке (их пришлось еще долго лечить потом, в эвакуации). Не росли зубы вместо молочных, которые выпали еще перед войной. Ведь мне было 8 лет, и зубы должны были меняться. А они так и не выросли никогда, эти четыре блокадных зуба.

У папы тоже начались нарывы на ногах и очень распухла правая рука. Он было перестал бриться, но мама сказала, что нельзя начальнику приходить на завод в таком виде, и стала брить его сама. Я запомнила диагноз, который поставил папе заводской врач: миодистрофия. Тогда это звучало зловеще и непонятно, но теперь я знаю, что это общее резкое ослабление организма на почве длительного голодания.

Несколько дней мама провожала папу до завода. Пару раз даже везла его на санках. Ведь люди падали в голодные обмороки прямо на ходу и в тридцатиградусный мороз просто замерзали, не успев очнуться.

Папе предложили определиться на две недели в заводской стационар. Было при заводе такое лечебное заведение, вроде профилактория, куда помещали особенно истощенных работников. Они продолжали работать, и им делали какие-то поддерживающие уколы и чуть-чуть кормили. Кроме того, они могли не тратить силы на дорогу с работы — на работу. И люди продолжали работать. Как я недавно где-то прочла, в блокированном Ленинграде производилось столько военной техники и боеприпасов, сколько на Ленинградском фронте и не было нужно. Излишек вывозили по Ладоге на другие фронты.

Числясь в стационаре, папа чаще всего приходил ночевать домой и даже приносил мне от своего рациона немножко чего-то вроде супа, в котором плавали тоненькие волокна как будто мяса и отдельные листики капусты. Мне эта еда казалась такой вкусной, ведь я давно уже ничего, кроме своего хлебного пайка (200 гр в день), не ела. Мама же уговаривала папу не приходить и не приносить то, что ему дают.

С некоторых пор у папы появился дополнительный источник очень ходового товара, который на рынке можно было сменять на еду, — это курево. Курящим на заводе выдавали папиросы и табак, и папа стал делать вид, что он курит (потом, правда, пристрастился по-настоящему, но это уже в эвакуации).

Папа и мама старались как могли поддержать друг друга, и оба они всем, чем можно было, поддерживали мою жизнь. А у некоторых людей в психике происходили странные изменения. Например, в конце января бабушка вдруг удивила нас тем, что попросила маму, которая получала хлеб по карточкам на всю семью, приносить ее и дедушкину долю отдельно от нашей. Мы предположили, что бабушка подозревает маму в том, что она утаивает часть их хлеба.

У деда в эти дни произошел инсульт. Теперь он лежал совсем не вставая, и очень плохо говорил (почему-то его могла понять только я). Он стал меня подзывать и показывать знаками и мычаньем, что бабушка ему не дает хлеба, а съедает его порцию. Бабушка сердилась и загораживала ширмой угол, где лежал дед. Но я, как юный борец за справедливость, стала ее контролировать и следить, чтобы он получал свой кусочек полностью. Я размачивала этот хлеб в воде и кормила деда. Бабушка выразительно крутила пальцем у виска и шептала: «Лучше съешь сама».

Думаю, что, поступая так, бабушка не желала деду зла. Просто она была уверена, что он не выживет. Ведь жизнь тогда постоянно ставила людей перед жесточайшим выбором, создавая ситуации, когда любое решение могло быть либо самоубийством, либо смертным приговором кому-нибудь другому.

Женька и близнецы

После того как в наш дом попал снаряд и во многих квартирах вылетели стекла, к нам в одну из комнат перебралась семья со второго этажа, где все окна оказались разбитыми и дыры нечем было заделать. Молодую женщину звали Лида, она работала на хлебозаводе. Ее шестнадцатилетний сын Женька, щуплый парнишка небольшого роста, выглядевший младше своих лет, учился в ремесленном училище при одном из заводов. Еще были две девочки — близнецы лет примерно трех (я не помню, как их звали). Муж Лиды был на фронте.

Лида работала сутки через двое. И когда она была на работе, а Женька уходил в ремесленное, девочки оставались одни. Они почти не вставали и не разговаривали, просто лежали с закрытыми глазами. В такие дни к девочкам заходил кто-нибудь из нас, чтобы подбросить чурок в буржуйку или дать им воды и хлеба.

Я тоже приходила и старалась их занять. Я сидела около их кровати и читала вслух что-нибудь из найденных в квартире довоенных детских журналов «Еж» и «Чиж». Девочки совсем одинаковые, с беленькими кудряшками, в белых платочках на головах, лежали рядом и не всегда даже открывали глаза. Но когда я замолкала, они начинали поворачивать головки, и я понимала, что они слушают. А может быть, им просто нужно было слышать чей-то голос и чувствовать, что они не одни.

Женьке было жалко сестричек, и он, несмотря на то что его завод был далеко, каждый день через весь город приходил домой и приносил им в баночке «суп» (баланду из муки с водой) и пару ложек какой-то каши, отрывая это от своего рабочего пайка. Ремесленники, кроме того что учились, работали на заводе. Кто был мал ростом, тому подставляли под ноги ящики. Им давали за это рабочие карточки и кормили чем могли в заводской столовой.

Женька был крайне истощен. Еда в столовой ремесленного училища, эти жалкие крохи, да хлебный паек — вот и все его питание. У Лиды не было накоплений с довоенного времени и не было дорогих вещей, а потому не на что было купить или выменять еду в дополнение к пайку. А ни хлеба, ни продуктов все не выдавали — совсем ничего! Даже курево Лида не могла выменять, потому что курила сама. Дети угасали, и она ничем не могла им помочь.

Работая на хлебозаводе, Лида, видимо, могла там есть хлеб и не голодала, но вынести не могла ничего. Хлебозаводы охранялись как военные объекты. Если бы ее поймали с хлебом в то суровое время, то, наверное, могли бы и расстрелять. Лида очень переживала за сына, что он приходит каждый день и тратит силы на ходьбу, хотя мог бы ночевать в общежитии. К тому же он еще больше недоедает, принося сестричкам часть своего обеда. Лида говорила моей маме: «Хоть бы Женька остался жив! Эти уже не жилицы, у них голодный понос начался».

В Ленинграде все хорошо знали, что такое голодный, или кровавый, понос. Это последняя стадия истощения, когда желудок уже не воспринимает никакой пищи, отторгает все. Вскоре эта стадия началась и у Женьки.

К вечеру 21 февраля, судя по папиному дневнику, по радио объявили о выдаче завтра жиров и крупы. Жиров — рабочим по 150 гр и остальным по 100 г. Боясь, что всем может не хватить, мама с Лидой договорились идти в очередь в половине пятого утра, не дожидаясь окончания комендантского часа. У соседки к тому же, как работающей в смену, был специальный пропуск. В этот день Женька против обыкновения с завода не пришел, и Лида за него не так сильно переживала.

Когда назавтра еще почти ночью мама с Лидой в темноте ощупью спускались по лестнице, на площадке второго этажа они наткнулись на лежащее тело. Лида чиркнула спичкой и увидела своего сына Женьку. Он лежал у двери их бывшей квартиры, привалившись к стене. Уже холодный. В руке сжимал нитяную сумку с баночкой супа.

Лида так завыла, что проснулись все.

Потом она с маминой помощью затащила Женьку в их нежилую теперь квартиру и… пошла стоять в очередь.

Лида попросила папу отвезти Женьку на сборный пункт. За это она дала мне хлеба, полученного по Женькиной карточке.

Через несколько дней умерла одна из Женькиных сестричек. Просто незаметно уснула. Насовсем. Лида завернула ее в простыню и положила ближе к окну, где холодно, в той же комнате, где лежала вторая, еще живая девочка. Совсем отупевшая от горя, она сказала: «Подождем. Скоро умрет и вторая, сразу обеих и отвезем».

Я больше не ходила в их комнату.

Вторая девочка умерла дней через пять. Лида уже не плакала. Она опять попросила моего отца отвезти близнецов на сборный пункт, а мне отдала их хлеб за два дня.

Домой папа притащился еле-еле. Он сидел и плакал. Тридцатишестилетний мужчина, который похоронил уже многих родственников, отмечая в своем дневнике каждую следующую смерть даже с каким-то эпическим спокойствием, теперь никак не мог унять слез и все твердил: «Я многих отвозил туда, но оставлять этих двух ангелочков среди гор трупов — это невыносимо!» А я все повторяла, как моя бабушка: «Будь проклят Гитлер за наши мучения!»

Перелом

Рассказывая трагическую историю нашей соседки Лиды и ее детей, я забежала по времени несколько вперед. Если же проследить по папиному дневнику жизнь нашей семьи со дня смерти дяди Матвея, то оказывается, что следующие семь-десять дней были еще тяжелее, чем все предыдущее время, хотя казалось, что хуже быть не может:

«14/I 1942 г. Сегодня все нетерпеливо ждали вчерашней газеты, где опубликована беседа т. Попкова о продов<ольственном> положении Л<енингра>да. Много было слухов о прибавках, но в действительности утешительного мало. Видимо, мы вступаем в самую критическую фазу нашего существования».

Попков был председателем исполкома Ленгорсовета. По обязанностям и полномочиям это вроде теперешнего мэра. Конечно, все ждали от него благой вести об увеличении продовольственных норм, но надежды не оправдались.

«15/I 1942 г. Питания становится все меньше и меньше. Сегодня выходной день. Пошли с Верой на Ситный <так!> рынок что-нибудь обменять. Выменяли за 2 пачки табаку, 5 пачек папирос и 2 кор<обка> спичек около 1 кгр кислой капусты (хряпы) и около 1 кгр соленых помидор».

Хряпой назывались наружные зеленоватые капустные листья, которые обычно в пищу не идут, а скармливаются скотине. Но в той ситуации это была не просто еда, а праздничное угощение.

«16/I 1942 г. День моего рождения. Несмотря на то что я съел сравнительно много, чувствую большую слабость в ногах и руках и какую-то вялость. Продуктов не дают с начала месяца. Купил сегодня на рынке какого-то клея для студня, но боимся есть. Приходила Мария. Вениамину очень плохо. При отсутствии питания у него понос, видимо, т. н. голодный. Дело может кончиться плохо. Ложимся спать последнее время в 6–7 час вечера. Во-первых, чтобы экономить силы, во-вторых, чтобы экономить керосин».