59325.fb2
Другой пример относительного везения: однажды Гингер по вине автобусной компании повредил голень... И получил 6000 FF компенсации, сумма по тем временам крупная, достаточная, чтоб купить небольшой дом в предместье. Что Гингеры и сделали, они купили деревенский домик в Villenes-Sur-Seine, острове на Сене, бывшем во владении двух джентельменов "с утопическими наклонностями", или попросту сумасшедших, как думали их соседи. Теперь выходные и праздники семья могла проводить на воздухе. Впрочем, дети охотно оставались или с бабушкой46, или с мадмуазель Блюм, или с мадмуазель Карской.
С 1929 по 1932 Гингеры жили в Serquigny, небольшом городке в Нормандии, где размещалась ветвь химической фирмы, в которой работал Александр Гингер. Нормандия окликнулась в творчестве обоих поэтов, но по-разному. Меланхолическим размышлением о "душе", что "положительно готовится к праху" - у Присмановой, в стихотворении "Церковные стекла"47:
По лужайкам Нормандии яблонь идет чередою,
по витринам - сиянье, страданье небесных послов.
В сердце яблок заложено семя нежданной звездою,
в нашем сердце заложено бремя несказанных слов.
Александр же Гингер написал рассказ "Вечер на вокзале"48, наполненный совершенно нехарактерной для него, спокойного и доброго человека, неприязненной интонацией, судите сами: "О, как я ненавижу Нормандию! Их богатство, и горький сидр, и женщин, которые одновременно развратны, как женщины виноградных мест, и расчетливы, как белобрысые красавицы! Этот народ неверен своему слову. Даже мебель их я ненавижу "..." Тяжело жить среди этих людей. Иногда, правда хочется их простить: это когда находишься в компании нормандских пьяниц и во власти семидесятиградусного самогонного кальвадоса. Жуткое северное опьянение, столь несвойственное латинским частям Франции, вот что дала здешней расе скандинавская кровь; да разве еще лазурные нормандские глаза...". Рассказ заканчивался горьким признанием, каких Гингер больше не позволял себе никогда: "Одиннадцать лет я во Франции, но та страна неотступно преследует меня: случайным словом и делом, вопросом цыганенка, обращенным ко мне прямо по-русски среди толпы в самом центре Парижа...". Похоже, что подолгу жить вне столицы обоим супругам было противопоказано, они вернулись.
"А печататься нам все-таки негде было. Тогда это казалось главной препоной для нормальной писательской деятельности. Теперь ясно, что эмигрантская литература гибнет из-за отсутствия культурного читателя" - это замечание взято мною из воспоминаний Яновского49, о той же отчаянной заброшенности молодой литературы, которая даже не могла питаться воспоминанием о читательском отклике, как "старая", писал в "Числах" В.Федоров: "... никто никогда не посылал своих творений в такое безвоздушное, в такое стратосферическое путешествие, откуда ни отклика, ни звука, ни поддержки... И вся самоотверженная работа эмигрантского литератора превращается в конце концов в "исторический документ" для будущего русского приват-доцента, который, чтоб стать профессором, приготовит ученую диссертацию "О некоторых попытках литературы в изгнании"..."50.
Почти без возможности напечатать свои стихи, а следовательно, получить единственно реальный в иноязычной стране на них отклик - критическую рецензию, - жизнь для поэта трудновыносимая. Когда каждый слушатель бесценен, подлинное счастье, если рядом находится человек, способный оценить написанное, или просто поговорить о поэзии. Не случайно же, создавая в 1935 году "Круг", нечто вроде литературно-философско-религиозных бесед, соединив впервые силы нового поколения с "начинающими стареть интеллектуальными бонзами эмиграции"51, менее всего мучались с названием. Оно пришло само собой в голову не только организатору (Фондаминскому), а сразу как-то всем: с одной стороны круг - это совершенство формы, но с другой - выражение полной безысходности... Так что, можно сказать Гингерам и здесь повезло, хотя, конечно, поэтические пары в эмиграции, именно в эмиграции, - явление не столь уж и редкое. Редко "равноправие", равновесие, и единство тех самых противоположностей. Первоначально я хотела назвать книгу "Близнецы". И теперь такое название кажется мне наиболее близким содержанию. Остановило только то, что у специалистов, а такие, слава Богу, есть, из-за названия могли бы возникнуть проблемы с библиографией: вторая книга стихов Присмановой называлась именно "Близнецы". Но как велик был соблазн - они ведь близнецы, как те "существа серафические", Александр с его солнечной ленью и Анна с ее лунной деятельностью. Название книжке пришло с воспоминанием о давнишней передаче о Присмановой на радио, подготовленной Евгением Витковским. Передача та, умная и теплая называлась "Туманное звено"52, сама названная по строчке Анны Присмановой:
Пусть дождь идет, туманное звено
то снизу вверх, то сверху вниз сдвигая...
Конечно, эта жизнь идет на дно,
но, кажется, за ней встает другая...
* * *
Кажется, что в тридцатые годы Присманова и Гингер не очень спешили выходить за пределы своего домашнего круга, хотя не раз брошенные вскользь упоминания о "неисправимых чудаках", Присмановой и Гингере, которыми, однако, читатели "будут еще очарованы"53, в воспоминаниях Юрия Иваска приходятся на этот период их жизни. "Русский Монпарнас в Париже относился к Александру Гингеру и Анне Присмановой благодушно, но все же их не принимали всерьез. Но в их патетике, смешанной с комизмом, во всех их нелепицах куда больше поэзии, чем во многих очень "средних", дюжинных стихах поэтов, писавших неплохо, но очень уж аккуратно-меланхолично, как того требовала Парижская нота" - вспоминал Юрий Иваск54. О потешной "патетике" и "комизме", прочно связанными с довоенным восприятием странной четы, рассказала однажды поэту Вадиму Перельмутеру вернувшаяся из эмиграции Мария Вега. Случай этот относится к зиме 1937 года, когда в Париже, как впрочем и в Москве, шли Пушкинские дни. Мария Вега вспомнила, как на Пушкинском вечере появились слегка запоздавшие Гингеры, "прошествовали через полный зал к своим местам где-то в первых рядах, изображая Натали и Пушкина. Она, остролицая и худощавая, - со старомодно завитыми буклями и в глубоко декольтированном вечернем платье. Он, "...рядом с хрупкою женой казавшийся крупным, - с пышными бакенбардами и во фраке. Публика украдкою прыскала в кулаки. Они же хранили совершенную невозмутимость..."55. В.Перельмутер сокрушался, что никто не распознал пародии, а Мария Вега признавалась, что представляла стихотворство Присмановой куда как зауряднее тех стихотворений, что услышала уже в России.
Между тем Адамович включает стихи Присмановой в первую антологию русской зарубежной поэзии "Якорь" (1936), "Круг" печатает ее посвящение Владиславу Ходасевичу и "Потонувший колокол", стихи Присмановой не отвергают и респектабельные "Современные записки". А в 1937 году появляется на свет первая книга стихов Анны Присмановой "Тень и тело". Первая, долгожданная, а ведь поэтесса - ровесница Цветаевой и Адамовича! Насколько все-таки тяжела была поступь присмановской Музы.
Неспешность в поиске нужных слов, вдумчивое строение фраз, - порой создается ощущение, что если появилась бы хоть малейшая возможность сосредоточить весь желаемый смысл в одном слове - Присманова непременно так бы и поступила.
Обыкновенно отмечаемая рецензентами трудность ее поэзии теми же рецензентами зачастую списывалась на счет ее, Присмановой, любви эпатировать, хотя бы озадачить, читателя. Подбирая эпитет для "новизны выражения" в стихах Присмановой, Глеб Струве остановился на определении "вызывающая"56. Отчасти это верно. Стихи ее, действительно, имели необщее выражение лица; если лаконичность может быть яркой, а красота перекрученной и завязанной в узлы, то именно такова книга стихов "Тень и тело" Анны Присмановой. Она могла покоробить слух, привычный к карманной лирике "поэзии интонации". Для такого слуха отважное словотворчество (ее "танцы на канате") может послышаться неуклюжим шлепком, тогда как игра ее слов и сложна и равновесна, то есть требует и выверенности и взвешенности движения канатного плясуна, пользуясь лексикой самой поэтессы. Присманова прежде всего точна, сколь бы нелепыми ни показались поначалу употребляемые ею сочетания слов. Сказать о поэтическом даре, что он - крылат - это значит опереться на все богатство заранее известных ассоциаций, которые не могут не возникнуть у читателя. Это все равно что ничего не сказать. Не то, когда Присманова пишет о сращении крыл, о горбе, о том, что
"...нелегко домину бытия
построить на лесах стихотворений.
("Не ощущая собственного груза...", 1932)
Эффект - и вызывающий и обескураживающий. Поскольку читатель лишается разом всех (интертекстуальных, как бы теперь сказали) постромок, а в итоге только "неземное антраша" в отдельно взятом стихотвореньи.
Впрочем, Присманова старательно "держит" читателя, до предела сгущая семантику. Этого требует ее поэтическое естество.
Путь от текста к читателю - не-прям и не-прост. Знакомый с детства образ она развернет, исходя из какой-нибудь "второстепенной" потенции, вызывающе несовпадая с ожидаемым движением, как это получается с Золушкой и ее "детским локтем, небалаванным балами". Такому повороту образа послужит "шершавая", "корявая", "раздражающая" (какая еще?) метафора Присмановой. "Зерно в земле побегами лучится", "душа, ты выросла из юбки, она тебе уж до колен"... Примеры можно найти в каждом стихотворении. Не без прищура Присманова писала, что
Проза в полночь стиху полагает нижайший поклон.
Слезы служат ему, как сапожнику в деле колодка.
На такой высоте замерзает воздушный баллон,
на такой глубине умирает подводная лодка.
("Владиславу Ходасевичу").
Екатерина Таубер лучшую из существующих статей о поэзии Присмановой начала с утверждения, что стихотворение "Горб" "могло бы послужить эпиграфом ко всему ее творчеству"57. Действительно, от читателя требуется некоторое усилие, чтоб вчитаться в книги стихов Присмановой. А кроме усилия - еще и проницательность и доверие, чтобы сентенции вроде "Настоящий воитель является пушечным мясом..." не остановили и достало духа дочитать: "Золотой ореол над собой он хоронит во мгле...". Эти строчки, кстати, восхитили В.Вейдле, который разбирая первую книгу Присмановой, в небольшой по объему, но весьма содержательной статье первым дал определение присмановского слова, оказавшееся наиболее точным: "Слова у нее... отяжелевшие, набухшие, совсем не нарядные, не уверенные в своем испытанном волшебстве слова, и любит она их за их узлы и бугры, а не за приятную стертость их поверхности"58.
Узлы Присманова вязать уже умеет. Сводя подчас весьма далекие по смыслу, но по звучанию близкие слова, заставляет делиться смыслом друг с другом. В строках нередки внутренние рифмы, и - вполне естественное соседство - первые и последние строфы зачастую содержат афористическую строку.
Присманова неоднократно описывает свое стихотворство как тяжелый труд. Сам "воздух вдохновения" у нее "тяжелый". Да, трудно не согласиться с Вейдле, сказавшим, что "другие удачливей и читать их приятней"59. Как совершенно верно и то, что "чего она хочет, эти другие разучились и хотеть, в стихах ее есть та настоящая серьезность не "настроения", а творческого труда, которой сейчас столь многим не хватает. Она стремится не к простому рассказу о себе, а к тому воплощению внутреннего мира, без которого нет искусства и нет поэзии"60. Вейдле еще из гимназического курса латыни прекрасно помнит, что "творить" - это "иметь мазолистые руки", а из греческого, что "поэзия" и "творение" суть одно. И ему ли не увидеть сквозь "леса стихотворений", сквозь труд и замысел поэта нерукотворный образ бытия?
Впрочем, тот же Вейдле однажды заметил, что "слова изменяют повсюду и каждое слово на свой лад..."61. А коль не изменяют, то - выдают поэта с головой, когда заглянешь по ту сторону стихотворения, чему слова-изменники как раз и помогают: только музыка вполне может выразить себя сама, а поэзия содержится в форме, как в теле душа. Или тень.
Вот первое, что видится в книге Присмановой: она сумрачна и туманна. "Она живет в непогоду", - подмечает Ек.Таубер62. Если и появится цвет - он будет белым: белая люлька, "саван - белый эпилог", "снежный падающий цвет", побелевшие от скорби волосы ангела. Белый цвет Анна Присманова неразрывно связывает со смертью-сном-сумасшествием. По-разному варьируя эту мысль, наиболее четко она сформулировала ее в стихотворении "Путем зерна, вначале еле внятным..."(1936). Путь зерна у Присмановой - это "пути сна" и "ватные владенья". И в том же стихотворении душа стучит в стены, покрытые ватными тюфяками, как стены дома умалишенных. Присманова, точно обернув определение содержания поэзии в форме, пишет:
Душа во-всю старается руками:
ее вконец измаяли лучи.
Но стены вкруг покрыты тюфяками
по вате полоумная стучит.
Белизна и снег ("Наш дом под снегом круглый год...") у Присмановой также равны и "льду"-"стеклу" (эмиграция - это аквариум, как верно было подмечено) и, в свою очередь, несвободе, что еще получит развитие в последней ее книге:
Сидят на козлах люди в сером
- простого льда поставщики.
Но вот внезапно тянет серой
от длинной и сухой щеки...
В тридцатые годы, и не только в тридцатые, в Париже о смерти писали много, и, порой, не без блеска. Все настоящие стихи - о ней, но поверхность этого страшного слова приобрела тогда некую приятную стертость. К чести Присмановой, она лишь раз впрямую называет то, что обыкновенно обходит, бросив трезвую фразу, которая дорогого стоит: "о смерти зрело написать может тот лишь, кто смертельно болен".
"Скитальчество", "бездомность" и "болезнь" - слова в лексиконе Присмановой соседствующие, а дорога, к слову, у нее - не Богово хозяйство:
Чуть виден путь. Нас водит бес
из ниоткуда в никуда...
("Дорога", 1936)
А человек - это все-таки "Божья ловитва"...