59360.fb2
Беседа наша затянулась часов до трех, и мы прерывали ее несколько раз только для того, чтобы побороть то и дело снова надвигавшуюся опасность:-клопов. А. А. лежал ближе к стенке и самым педантичным образом уничтожал их, сползавших откуда-то сверху по свеже выбеленной стене.
Наконец, утомление взяло верх, мы пожелали друг другу покойной ночи, и А. А. скоро заснул крепким сном. Как сейчас помню эти ставшие вдруг огромными глазные впадины, слегка раскрытый рот, всю голову, запрокинутую назад с выражением бесконечной усталости и какой-то беспомощности. При отпевании в церкви лицо Блока отдаленно напоминало своим выражением тот образ, который запечатлелся у меня в ночь, когда я, переутомленный впечатлениями дня, еще долго не мог заснуть и, размышляя Бог знает о чем, вглядывался в черты этого ставшего мне на минуту столь близким человека. Все как будто спали; не спал, кроме меня, один только генерал с "старорежимным лицом".
- Товарищ Блок!
Человек во всем кожаном громко назвал имя и ждал отклика, но, "товарищ Блок" спал крепко и не откликался. Я указал агенту на А. А., а сам не без труда разбудил его.
- Вы товарищ Блок?
- Я.
- К следователю!
Блок поднялся и молча, протирая глаза, пошел вслед за ним.
Было около четырех ночи. Я не сомневался, что этот поздний вызов может означать только скорое освобождение, и мне хотелось дождаться возвращения А. А. за вещами. Я развернул книжку. Все еще не спавший "жандармский генерал" быстро спустил ноги с койки и, чуть-чуть поколебавшись, встал и направился прямо ко мне:
- Разрешите прикурить...
Я видел, что эго только предлог и вопросительно смотрел на "генерала".
- Скажите пожалуйста, - обратился он ко мне, - Ваш приятель-это ведь писатель Блок? А он по серьезному делу? Я сказал, что по всей вероятности его сейчас освободят.
- Понимаете ли, начал мой поздний гость, очевидно давно собиравшийся поделиться тем, что у него на душе,-я в совершенно таком же точно положении. С минуты на минуту жду решения участи. Ах, какая это мерзкая, низкая личность! Представьте себе только: отправляюсь вчера в моторе на Николаевский вокзал, там меня ждет салон-вагон, чтобы отвезти на Восточный фронт (я начальник всей артиллерии одной из действующих армий), и вдруг меня самым неожиданным образом задерживают и препровождают сюда. Такая мерзкая, низкая личность! Это донос! И я понимаю, если бы это еще было из каких-нибудь честных побуждений, а то просто низкая интрига и ничего больше! Не он получил назначение, а я, и вот готов потопить человека самым гнусным способом. Но я не боюсь, меня сам Лев Давидович лично знает (он имел в виду Троцкого), я потребовал, чтобы немедленно отправили телеграмму ему. С минуты на минуту должен быть ответ... (он посмотрел на часы) Уже четыре часа!... Однако, я думал, что быть может ночью уж не вызывают, но вот позвали же приятеля Вашего.
Волнение его возрастало с минуты на минуту. Было ясно, что дело для него идет действительно не больше, не меньше, как о всей его участи. Он продолжал:
- Я, понимаете ли, загадал, что если мне суждено на этот раз уйти невредимым от этой гнусной клеветы, то выйду я не позже, чем этот вот Ваш приятель. Вы удивляетесь? Я, видите ли, наслышался здесь о нем, ведь это тоже такая судьба: видный революционер-и вдруг здесь! И не то чтоб там какой-нибудь переворот, или что-нибудь такое...
- Ну, какой же он видный революционер: это писатель, и даже не писатель, а поэт.
- Ну, не говорите, такие люди самые опасные. Я всегда так рассуждал. Не будь у нас всех этих графов Толстых и тому подобных, никогда не произошло бы то, что случилось, это несомненно.
- Скажите, генерал, разве Лев Толстой не стоит какой-нибудь потерянной провинции? Вы не согласны с этим?
- Ну, да, Вы человек не русский, Вам легко так рассуждать. А посмотрите, в конце-то концов, теперь разве не то же, что и раньше было? Я, знаете, это быстро уразумел. Генерал всегда есть генерал; без генералов армии быть не может; и великая держава не может быть без сильного правительства. А раз есть правительство, то должна быть и тюрьма, и расстрелы, и все, что хотите. А такие люди, как Ваш приятель, они всегда элемент нежелательный, и каждый серьезный государственный деятель это отлично знает.
Я принужден был согласиться, и он еще долго пояснял свою мысль примерами из самого недавнего своего опыта. Наконец Блок вернулся. В глазах у генерала сверкнуло злорадство.
Блоку вернули взятую у него записную книжку, потребовали кое-каких объяснений по поводу некоторых адресов и записей, сказали, что дело его скоро решится, и отправили обратно наверх. Он сам, как и при первом допросе, ни о чем не спрашивал.
Генерал поднялся с нашей койки и сказал:
- А я, пожалуй, еще успею Вас нагнать! Вот сосед Ваш объяснит Вам, обратился он к Блоку, - а теперь желаю покойной ночи.
Я передал Блоку нашу беседу.
- Мы, очевидно, с первого взгляда узнали друг друга,- улыбнулся он.-Ну, а теперь надо попытаться снова заснуть.
Проснулись мы довольно поздно. В камере жизнь уже шла своим обычным порядком, уже начали готовиться к очередной отправке на Шпалерную, когда снова появился особый агент и, подойдя к Блоку, сказал:
- Вы-товарищ Блок? Собирайте вещи... На освобождение! Затем он с таким же сообщением направился к "генералу". Блок быстро оделся, передал оставшийся еще у него кусок хлеба, крепко пожал руку моряку Щ., матросу Д., рабочему П. и попросил передать привет неоказавшемуся по близости ,,искреннейшему почитателю". Мы расцеловались на прощание.
- А ведь мы с Вами провели ночь совсем как Шатов с Кирилловым-сказал он.
Он ушел.
Так кончилось кратковременное заключение того, кто называл себя сам в третьем лице-"торжеством свободы".
Иванов-Разумник
В воскресенье, 7-го августа, в Вольной Философской Ассоциации было обычное открытое заседание, - мы слушали доклад о Гете, - когда пришла не слишком неожиданная и все же ошеломившая весть: сегодня утром умер Блок...
Было это всего три недели тому назад - и как будто года прошли с тех пор: так смерть эта перерезала нашу эпоху на две совсем разные части - "до" и "после". Смерть эта - не рана в душах наших, которая затянется, заживет; смерть эта - не разрезала, а отрезала; не порез, но разрыв, не рана, но ампутация. Смерть Блока - символ; он умер - умерла целая полоса жизни.
И вот - всего три недели прошло, а уже можно смотреть в это прошлое историческим взглядом, нужно вспоминать, поднимая в памяти крепко залегшие, но такие близкие пласты, что, казалось бы, рано еще будить их к жизни. Вот почему, быть может, было правдиво наше первое чувство, когда мы было решили не устраивать никаких заседаний "памяти Блока", предоставив это тем, кто может теперь о Блоке говорить спокойно. Я говорю - быть может это первое чувство было правдивым, но обстоятельства заставили нас от него отказаться: не успел Блок умереть, как справа и слева - или, вернее: справа и справа - стали раздаваться всякие случайные голоса, которые хотели из Блока сделать свое знамя - даже не знамя, а какой-то боевой вымпел. Мы же - твердо верим, что Блок есть знамя целой эпохи, и знамя только самого себя;
и литературным и политическим партиям, желающим причислить его к себе, надо с самого же начала сказать - руки прочь! Руки прочь! - кто хочет из Блока сделать поэта прошлого времени; руки прочь! - кто из Блока хочет сделать поэта "будущего" в кавычках.
Но это - не моя задача сегодня; Андрей Белый в своей речи коснулся этого, дав облик цельного Блока, облик поэта-Диониса, не разорванного Менадами. Моя задача иная: вспомнить об отношении Александра Александровича к Вольной Философской Ассоциации, членом-учредителем которой он был. Но наша "Вольфила" создавалась и росла в бурном процессе кипения эпохи, и в отношениях А. А. Блока к Вольфиле мне - да и всем вам - может быть интересно лишь то, что отражало самую эпоху, начиная с семнадцатого года. Я расскажу только очень немногое, - многого не скажешь не потому, что времени мало, а потому, что время еще не пришло; это многое могло бы составить целую книгу, которая вероятно никогда не будет написана. Итак - из многого ограничиваюсь только очень немногим.
Мне придется начать несколько издалека, с года революции, чтобы рассказать об отношении Александра Александровича к Вольной Философской Ассоциации; придется быстро пройти по широким и крутым ступеням, годам революции, чтобы самому себе ответить на вопрос: как это случилось, что поэт революции не пережил революции. Мы знаем теперь: не душа Блока изменилась - изменилась душа революции; ни от чего Блок не отрекся, но он задохся, когда исторический воздух, очищенный стихийным взрывом, снова отяжелел и сгустился. Не в радостный час победы умер Блок; но смерть была его победой.
Когда после прерванного заседания нашего 7-го августа я зашел в последний раз наедине попрощаться с Александром Александровичем и увидел его уже на столе в пустой белой комнате, то хоть и не время было вспоминать стихи Блока, - не до стихов было, - но сразу вспомнилось: "Иль просто в час тоски беззвездной, в каких-то четырех стенах, с необходимостью железной усну на белых простынях?" Вот они, передо мною, эти четыре стены... И знаю я: подлинно "в тоске беззвездной" уснул навеки среди них поэт. Простор революции - и смертная тюрьма; взорванный старый мир - и четыре стены; радость достижений и беззвездная тоска. Как же могло, как могло свершиться это? Ведь не обман же памяти: "Все это было, было, было, свершился дней круговорот; какая ложь, какая сила, тебя, прошедшее, вернет?" И как могла после того буйного воздуха стихии, которым поэт и мы дышали в "Двенадцати" и в "Скифах", появиться такая беззвездная тоска, от которой и умер поэт?
Тоски беззвездной не знал он в том семнадцатом году, с которого начинаю я эти краткие воспоминания. Я поздно встретился с Александром Александровичем всего за десять лет до его смерти; но здесь я не коснусь двенадцатого, тринадцатого, четырнадцатого и пятнадцатого года, эпохи "Розы и Креста", эпохи третьего тома стихотворений Блока, когда так часто приходилось видеться с ним и вести часами и ночами затягивавшиеся разговоры. Об этом - не сегодня. Были речи с ним до войны - о войне, до революции - о революции;
были долгие беседы о символизме, в котором А. А. Блок видел (как и в войне, как и в революции) попытку прорыва омертвелых тканей хаотического Космоса или, что то же, космического Хаоса (его слова). Но, повторяю, об этом-не теперь. Теперь вспомню лишь о том, как встретились мы с Александром Александровичем уже летом семнадцатого года, после почти двухлетнего перерыва наших былых встреч. Вихрь последних лет войны и полугода "февральской революции" лежал между нами, когда в середине июля мы случайно столкнулись в трамвае и с полчаса потом вместе шли по улице.
Кто мы и где мы? не на разных ли полюсах земли? Ведь эпохи сменились за два эти года, и быть может говорим мы на совсем разных и чуждых языках? Старые годы наших бесед целыми ночами в уютном редакторском кабинете "Сирина"-подлинно уже старые годы, и все былые уюты-дела давно минувших дней. Уж не жалеть ли о них?-Я знал прекрасно, я твердо верил-хотя и ставил эти риторические вопросы,-что так "ощупывать" друг друга совсем не нужно; я шутя напомнил, говоря о современной эпохе "керенщины", что "всемирный запой" не излечивается никакими "конституциями'"-если даже они носят имя "политической революции" (стихи Блока: "А вот у поэта-всемирный запой, и мало ему конституций"...). Блок улыбнулся, но тут же согнал улыбку с лица и сказал: "Да, знаете,-душно"! В пятнадцатом, в шестнадцатом году было тоже душно, но по иному; была духота предгрозовая, была духота подвала. Но вот стены разрушились, гроза разразилась-но снова душно, хотя и по иному: душно потому, что пытаются стиснуть, оковать стихию революции, которая ворвалась в жизнь, но еще не весь сор смела с лица земли. И мы поняли, что незачем нам говорить о партиях, о направлениях, но лишь о тоне и ощущении подлинной революции; где она, там был и Блок. В "керенщине" он задыхался.
Вскоре после этого мы встретились вторично и уже не переставали видеться до последнего года. Я зашел к А. А. Блоку вскоре после первой встречи и принес ему недавно вышедший первый том сборника "Скифы". Вспоминаю об этом потому, что идея этого сборника связана не только с позднейшими "Скифами" Блока, но и с Вольной Философской Ассоциацией, зародившейся еще годом позднее. Идея духовного максимализма, катастрофизма, динамизма-была для Блока тождественна со стихийностью мирового процесса; только случайным отсутствием Александра Александровича из Петербурга и спешностью печатания сборника объяснялось отсутствие имени Блока в "Скифах". Первый сборник, посвященный войне, вышел в середине 1917 года, второй, посвященный революции, тогда уже печатался; я сказал Александру Александровичу, что не представляю себе третьего (предполагавшегося) сборника "Скифов'' без его ближайшего участия. Он был уже знаком со "Скифами" и тотчас же ответил согласием. В "Скифах'' тогда принимали то или иное участие почти все те, кто позднее так или иначе вошли в Вольную Философскую Ассоциацию.
К концу 1917 года, уже после октябрьской революции вышел второй сборник "Скифов", опять без произведений Александра Александровича; он должен был появиться впервые в третьем. Кстати рассказать: в первом сборнике было напечатано стихотворение Валерия Брюсова "Скифы", и тогда мы говорили с Александром Александровичем, насколько эти брюсовские "Скифы" мало подходят к духу сборника (настолько мало подходят, что, печатая их, мы, редакция сборника, сами переименовали их в "Древних скифов"-так и было напечатано), говорили и о том, какие ,,Скифы" должны бы были быть напечатанными, чтобы скифы были скифами, не "древними", а вечными. А. А. Блок напомнил об этом разговоре тогда, когда в начале восемнадцатого года дал мне прочесть только что написанных своих "Скифов". Вместе с тогда же написанными ,,Двенадцатью" они должны были открыть собою третий том нашего сборника.
Но времена переменились-не до "сборников" больше было. Жизнь, после Октября, кипела и бурлила, неслась бешеным темпом. Все силы наших сборников были перенесены с весны 1918 года в ежемесячный журнал "Наш Путь", а еще ранее того, с осени 1917 года, в литературный отдел газеты "Знамя Труда", где и были напечатаны, через немного дней после написания, и "Двенадцать" и "Скифы". Помню, как торопил меня с их печатанием Блок,-"а то поздно будет": ожидали наступления германцев и занятия ими Петербурга.
Кружок "Скифов", "Знамени Труда", "Нашего Пути"- тот кружок, о котором говорил А. А. Блок в своей посмертной записке о "Двенадцати". "Небольшая группа писателей,- говорит в ней Блок, - участвовавшая в этой газете и в этом журнале, была настроена революционно, что и было причиной терпимости правительства (пока оно относилось терпимо к революции). Большинство других органов печати относилось к этой группе враждебно, почитая ее даже - собранием прихвостней правительства. Сам я участвовал в этой группе, и травля, которую поддерживали против нас, мне очень памятна. Было очень мелкое и гнусное, но было и острое".
Пройдем мимо этого и мелкого, и гнусного, и острого, мимо той травли, которой подвергся из всей группы больше всех именно Блок за свои "Двенадцать". Именитые поэты наши, травившие тогда Блока, печатно сообщавшие, что отказываются выступать на одних с ним вечерах и неподававшие ему руки - уже наказаны в полной мере: их имена перейдут потомству в этой связи с именем Блока ... Глухие, они не слышали в те дни того "шума от крушения старого мира", того "слитного шума", который слышал он, того "шума", о котором двумя десятилетиями ранее сам он говорил:
"Но ясно чует слух поэта далекий гул в своем пути" ... К слову:
вся судьба Блока в этом юношеском стихотворении. Помните: "Он приклонил с вниманьем ухо, он жадно внемлет, чутко ждет; и донеслось уже до слуха: цветет, блаженствует, растет... Все ближе - чаянье сильнее, но, ах! - волненья не снести ... И вещий падает, немея, заслыша близкий гул в пути" ... Я сказал здесь вся судьба Блока; да, с той лишь разницей, что не от приближенья гула он "пал, немея", а от смертельной тишины старого мира, сменившей собою пронесшийся гул. Глухие не слышали его; другие - слышали и не слушали: ненавидели. Оставим их, и мелких, и гнусных, и острых.
Я не буду касаться и той "одной из политических партий", о которой говорит в своей записке Блок, и которой органами были и "Знамя Труда", и "Наш Путь". Или - только два слова. Наша "скифская" группа соединилась не на политической платформе, не на этом пути сошлись все мы с А. А. Блоком, и только те, которые именовали всех нас "прихвостнями правительства", говорили, что мы, дружно работавшие вместе и в газете "Знамя Труда", и в журнале "Наш Путь", состоим на иждивении партии левых социалистов-революционеров. Нет, "скифы" - не партийны, но они и не аполитичны. Правда вот в чем: левые эсеры были тогда единственной политической партией, понявшей все глубокое значение культуры вне всякой политики, партией, предоставившей нам экстерриториальность в своих органах (весь "нижний этаж" газеты, весь литературный отдел журнала были в нашем полном распоряжении); эти "политики" поняли, перед каким мировым явлением они стоят, когда впервые читали "Двенадцать" и "Скифов" Блока. И хотя с тех пор партия эта раздробилась и раскололась, хотя ей были суждены всяческие удары, хотя Александр Александрович не был, конечно, никогда членом ни этой, ни какой бы то ни было партии, но все же, поминая его, помянем добром и тех, отошедших, которые чутко отнеслись к поэту, поняв его величину и значение.