Дом на краю ночи - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Часть третьяГород мертвых1944–1953

* * *

Жила-была одна старуха, которой взбрело в голову наложить проклятье на дочь короля. «Ты не выйдешь замуж, — объявила она, — пока не найдешь Мертвеца и не пробудешь около него один год, три месяца, одну неделю и один день».

Девушка выросла, а проклятье осталось. Хотя у нее было много ухажеров и она была очень красивой, она никак не могла встретить того, кто понравился бы ей настолько, что она согласилась бы выйти за него замуж. «Отец, — сказала принцесса в конце концов, — это неправильно. Мне ясно, что я не выйду замуж, пока не найду человека, который уготован мне судьбой. Так что я отправляюсь искать Мертвеца по всему белому свету».

Король умолял ее остаться, но девушка была непреклонна. На следующий день она оседлала коня и отправилась искать Мертвеца по всему белому свету.

Она странствовала несколько лет и однажды прибыла к большому белому дворцу. Двери дворца стояли нараспашку, свет ярких фонарей заливал его покои. В каминах пылал огонь. Принцесса двинулась по залам, и в верхнем покое рядом с очагом она нашла мертвого человека. «Вот мой жених, — сказала принцесса. — И я буду сидеть около него один год, три месяца, одну неделю и один день, пока он не проснется».

С этими словами принцесса опустилась на каменный пол и принялась ждать, когда проснется Мертвец.

История, рожденная в Венеции, также изложенная в «Декамероне» и в сборнике народных сказок синьора Кальвино, которая каким-то образом оказалась на Кастелламаре во время Второй мировой войны. Согласно моему предположению, ее рассказали ссыльные с севера. Впервые записано мной со слов синьора Риццу в 1942 году.

I

В то лето, когда Мария-Грация и Роберт стали любовниками, война подошла к концу. Следующей весной, через восемь месяцев после вторжения союзников на Сицилию, когда рыбаки начали выходить в море, на горизонте показалось чужое судно. Поднявшись на крышу дома, Кончетта и Мария-Грация разглядывали море в бинокль Флавио и обнаружили лодку. На веслах сидели незнакомые рыбаки и два американских солдата в касках.

Столь позднее появление американцев на Кастелламаре случилось по недосмотру. Остров должны были оккупировать несколько месяцев тому назад, но в хаосе, охватившем Сиракузу, сицилийцы просто забыли сообщить захватчикам, что маленький островок на горизонте вообще-то обитаем. И только значительно позже один полковник, изучавший аэрофотоснимки местности через увеличительное стекло, разглядел зернистое пятнышко к юго-востоку от Сицилии. Увеличив снимок, полковник обнаружил серые блоки, из которых была сложена пристань, и красные пятна, означавшие, что там могли быть дома. Он навел справки на рынке, который находился около его конторы. Si, si, сказали сиракузцы, на Кастелламаре живут люди, там даже устроили тюрьму для ссыльных с севера.

Следующим же утром полковник отправил туда лодку, чтобы прояснить обстановку.

Американцы — лейтенант и сержант — предложили пожилому рыбаку, владельцу лодки под названием «Господи, помилуй», один доллар за доставку на остров. Они пристали к острову в начале пятого в самый разгар весенней жары. Пришвартовавшись к пустынному причалу, рыбак указал им путь через оливковые рощи и кактусы к вершине, венчавшей остров. Затем сел в лодку, достал колоду карт и начал раскладывать пасьянс, объявив, что подождет их здесь.

— Жарковато будет подниматься, — заметил сержант.

— Остановим какую-нибудь попутку, — ответил лейтенант.

Рыбак скривил губы.

— Здесь нет автомобилей, — сказал он со всем презрением горожанина к деревне. — Ни холодильников, ни радио. Ничего здесь нет. Вы понимаете, americani?

И americani поняли, пока тащились вверх по склону холма. На полях только-только пустили побеги виноградные лозы, напомнив сержанту поля его родной Калифорнии. Вдалеке шеренга батраков двигалась как единый механизм, даже с высоты были слышны удары их мотыг по сухой земле. Рядом с крестьянами на пыльной дороге маленькой точкой неожиданно появилось авто.

— Может, спустимся и спросим тех людей? — предложил сержант.

— Сначала пойдем в город, — решил лейтенант, который не мог и подумать о том, чтобы подниматься во второй раз по такой жаре.

Они не обнаружили признаков жизни до тех пор, пока, миновав разрушенную арку, не вошли в город. Арка превратилась в тумбу для разнообразных политических лозунгов. «Viva il Duce!» и «Viva Mussolini!» совсем стерлись, поверх было написано: «Viva Badoglio! Viva Garibaldi! Viva il re!»[59]

— Фашистов здесь нет, — одобрительно кивнул лейтенант.

— По крайней мере, уже нет, — отозвался сержант.

Рыбак из Сиракузы ошибся еще в одном: радио на острове имелось. После недолгих поисков они обнаружили его в баре. Здесь собралась довольно странная компания: вдовы в черных одеяниях, древние старцы, рыбаки и британский солдат. Все пили кофе и обсуждали новости.

— Где ваш полк? — спросил лейтенант у англичанина. — Нам не сообщали, что остров уже занят британской армией.

Роберт поставил чашку с кофе и встал.

— Он и не занят. Я здесь один, — доложил он. — Меня выбросило на берег ночью девятого июля. Я попал сюда после того, как наш планер с десантной командой рухнул в море. С тех пор я никого из своих не видел.

Сержант слышал о десантах от своего зятя, пилота буксировщика. Тот рассказывал, что из-за сильного ветра и дождя буксировщики во время высадки союзников на Сицилию вынуждены были сбрасывать планеры раньше времени, что немало британских десантников разметало по горам, они падали в штормовое море и на сицилийские виноградники. Кто-то из них все же поучаствовал в сражении, кого-то выловили из воды и отправили обратно в Тунис. Иные из британцев так возмущались пилотами-янки, что даже угодили в карцер.

— Чертова неразбериха, — пробормотал сержант. — Мы наслышаны обо всем этом.

— Шестой гвардейский парашютный взвод, третий батальон, Первая воздушно-десантная дивизия, — доложил британский солдат. — Не знаете, кто-нибудь выбрался из планера? Мне это не дает покоя. Хоть кто-нибудь выжил?

— Мы прибыли на Сицилию только шесть месяцев назад, — сказал лейтенант. — Мне ничего об этом неизвестно.

Он посмотрел на стариков, сидевших за карточным столом, на вдов, которые перешептывались в углу, и двух рыбаков, отложивших в сторону газеты и взиравших на солдат с благодушным интересом.

— Я слышал, что здесь устроили лагерь, — сказал он.

Позвали Пину. Она отвела военных к группе полуразвалившихся домиков, где обитали ссыльные. Стесняясь говорить с иностранцами на английском, Пина объяснила на литературном итальянском, что лагеря больше нет.

— Она говорит, что ссыльных содержали здесь, — перевел Роберт. — Не было никакого настоящего лагеря. А когда началось вторжение, все фашистские охранники сбежали. Это было примерно в те дни, когда я появился на острове.

— А что ссыльные?

— Кое-кто остался. Университетский преподаватель. Один или два депутата-социалиста. Остальные уехали.

Среди уехавших был и Марио Ваццо, которому не терпелось отыскать жену и ребенка.

— А где местное руководство? Есть кто-нибудь, с кем мы могли бы контактировать? Мэр?

Роберт покачал головой.

К этому времени чуть не все жители острова уже прознали о появлении американских солдат. Вокруг военных собралась толпа, самые смелые хлопали их по плечам, кто-то даже начал скандировать: «Viva l ’America!» Кончетта вырвалась из рук державшей ее Марии-Грации, пробралась сквозь людское скопище и замерла, во все глаза разглядывая пришельцев.

— Все это чертовски странно, — сказал лейтенант, который представлял взятие острова как нечто куда более торжественное. — Нам сообщили, что здесь был лагерь с четырьмя или пятью охранниками.

— Так и есть, — сказал Роберт. — Она говорит, что здесь было подобие лагеря, но его больше нет.

— Пригласи americani в бар и угостите кофе, — сказал Риццу. — Предложи им поесть и выпить.

Американцев повели по улице обратно в бар как почетных гостей, что слегка смягчило лейтенанта. В «Доме на краю ночи» они отказались от предложенного Марией-Грацией caffe di guerra, но согласились сесть за столик под потолочным вентилятором, после чего потребовали, чтобы им немедленно позвали podesta.

Риццу, гордый тем, что впервые в жизни ему посчастливилось сидеть на переднем сиденье авто, привез il conte с поля. Граф скованно поклонился освободителям.

— Вы понимаете по-английски? — спросил лейтенант.

Il conte, отродясь не преуспевавший в науках, отрицательно покачал головой. Тогда на подмогу призвали Роберта и Пину. Побагровевший il conte смотрел на свои колени, пока американские солдаты объявляли, что остров переходит под их управление и отныне il conte освобождается от обязанностей главы острова. Il conte рванулся было вперед, но все-таки, подавив в себе гнев, подчинился и согласился пожать победителям руки.

Затем американцы вернулись к проблеме с Робертом.

— Мы заберем вас в Сиракузу, — объявил лейтенант. — Накормим как следует и отправим в ваш полк.

— Я не могу ехать, — сказал Роберт. — Я уже пытался уехать, но ничего не получилось. Рана моя открылась, как только я покинул остров.

— Si, si, — подтвердила одна из местных женщин, старуха с глазами, затянутыми белой пленкой. — Un miracolo di Sant’Agata[60].

— Что она говорит?

— Она сказала, что это чудо, совершенное святой Агатой.

— Ну хватит, — сказал лейтенант. — С меня довольно. Мы доставим вас в госпиталь, если вы ранены. Вас эвакуируют в Тунис или отошлют домой в Англию.

Но Роберт покачал головой.

Тогда местные жители привели Амедео, чтобы он представил медицинское заключение. Да, да, согласился тот, с раной Роберта ничего нельзя предпринять, только ждать. Ему просто нужен покой. Он настоятельно не рекомендует перевозить пациента, пока его здоровье не стабилизируется.

— Дайте-ка я взгляну на вашу рану, — сказал лейтенант.

Роберт расстегнул рубашку и показал уже побледневший шрам.

— Ну, рана совершенно затянулась, — заключил лейтенант. — Не вижу никаких проблем.

— Но как только он покинет остров, — сказала на четком английском Мария-Грация, — рана опять начнет кровоточить.

Толпа одобрительно зашумела. Лейтенант припомнил «Руководство для солдат по Сицилии», которое им раздали перед высадкой в Мессине. «Большинство жителей принадлежат Римско-католической церкви и очень почитают разных святых». Судя по всему, британец чем-то их приворожил.

— Похоже, парень немного двинулся умом, — прошептал он на ухо сержанту.

Но и сержанта явно впечатлило услышанное.

— Я не уверен в этом, — сказал он. — Я слыхал, на этой войне чудеса случались. От моего зятя Харви, а он летчик.

— Да ладно тебе. — Лейтенант снова обратился к Роберту: — Неужели вы не хотите поехать с нами на Сицилию, там вас накормят, вас осмотрят врачи, вы узнаете, что произошло с вашими товарищами.

Но Роберт покачал головой:

— Я не могу уехать. Мое плечо заживает только здесь. И только этот доктор может меня вылечить.

Тут и сержант вмешался:

— Его плечо все равно искалечено. Так что какая разница, заберем мы его или оставим здесь.

— Он дезертир, — отрезал лейтенант. — Мы не можем его здесь оставить.

Лейтенант ожидал, что англичанин станет сопротивляться, но Роберт послушно пошел с ними. Чего лейтенант никак не ожидал, так это того, что местные жители целой процессией двинутся следом, причитая и протестуя на своем варварском диалекте. Иные неприкрыто рыдали, хватали англичанина за руки. Потный лейтенант вел за локоть бледного насупленного Роберта и жалел о том, что вообще оказался на этом острове. Хуже того — его сержант, суеверный молодой парень, выросший в калифорнийской лачуге, очевидно, англичанину сочувствовал.

Дойдя до пристани, люди в молчании наблюдали, как americani уводят Роберта. Сев в лодку «Господи, помилуй», лейтенант обратился к местным:

— Мы позаботимся о вашем друге. Будьте уверены, с ним будут обращаться хорошо.

Жители острова продолжали молчать. Роберт и Мария-Грация скованно попрощались. Затем лодка отчалила, увозя americani и англичанина. Печальная толпа долго еще стояла на пристани, глядя им вслед.

— Чертово место, — произнес лейтенант.

— Плохой знак, если хотите знать мое мнение, — ответил сержант.

Когда лодка, рассекая неспокойные волны, вышла в открытое море между Кастелламаре и Сиракузой, англичанин тихо застонал. Из раны на его плече сочилась черная кровь. Лейтенант порылся в медицинской сумке и достал оттуда пакет первой помощи в пластиковой упаковке.

— Вот, — сказал он, — наложите повязку на плечо. Мы отведем вас к доктору, как только прибудем на берег.

Тем временем сержанту вспомнилось, как лет в пятнадцать или шестнадцать, собирая урожай на ранчо в Соледаде, он увидел парня, упавшего из фургона на вилы, и как тот истекал кровью, пока она не вытекла из него вся.

Он был рад, когда они наконец передали солдата в английский полевой госпиталь.

Из Шестьдесят шестого госпиталя в Катании Роберта с кровоточащей раной эвакуировали в Тунис, где погрузили на военно-медицинское судно, доставившее его в Саутгемптон. Весь путь он не вставал с койки и мог лишь пить чай. Его рана то затягивалась на несколько дней, то опять кровоточила. Температура у Роберта скакала вверх и вниз, его изводили головные боли. Ни каломель, ни сульфаниламид не могли победить инфекцию. Она ушла вглубь, словно пустила в нем свои корни.

Его полк — вернее, то, что от него осталось, — проводил учения севернее, но Роберт не мог вернуться в строй. В то время как его товарищи по шестому гвардейскому парашютному взводу летали над Арнемом, Роберт лежал на больничной койке за серыми занавесками, но ему было все равно, он беспрерывно думал о Марии-Грации. Он вспоминал жаркие дни в ее объятиях, когда весь город дремал за закрытыми ставнями, а они сдерживали дыхание, чтобы не нарушить тишину острова, вспоминал ее густые черные волосы. Думал об умиротворенном пробуждении рядом с ней в комнате, откуда были видны пальмы и синяя полоса моря. Он не мог с точностью сказать, было ли все это на самом деле или ему пригрезилось. Весь мир утонул, целые куски жизни куда-то провалились. И все же Роберт цеплялся за надежду, он ведь знает эту прекрасную девушку, он любил ее, и она его любила, и что когда-нибудь это вернется.

Он слушал радио и понимал, что война близится к своему хаотичному завершению. Последовала капитуляция. Гитлер мертв. И Муссолини мертв. Затем две большие бомбы были сброшены на Японию, уничтожив целые города. Скоро солдаты потянутся домой — на кораблях, на поездах, — начнется великий исход через страны и континенты. Мир снова придет в движение, но на этот раз забыв о противостоянии. Подобно мигрирующим птицам, люди устремятся в родные края.

Осенью 1945 года Мария-Грация получила открытку с видом кирпичного фасада английского госпиталя. Открытка каким-то образом нашла ее, несмотря на то что в адресной строке стояло только: «Марии-Грации Эспозито, “Дом на краю ночи”, остров Кастелламаре». «Sto pensando a te», — было написано на ней. «Я думаю о тебе». Так она узнала, что Роберт жив.

II

Кончетта разбудила ее до рассвета.

— Мария-Грация, выходи! — Голос эхом отдавался во дворике.

Мария-Грация очнулась от странного сна, ей снились черные пещеры, падение. Она нашарила защелку на окне и высунула голову наружу:

— Кончетта?

— Мария-Грация! — завопила еще громче Кончетта. — Просыпайся! Прошел дождь, babbaluci[61] выползли. Если пойдем сейчас, соберем самых лучших!

Мария-Грация оделась в потемках и спустилась по лестнице мимо фотографий братьев. В воздухе стояла пелена из крошечных капель. Девушка взяла два жестяных ведра, грязных с прошлого раза, когда они ходили собирать земляных улиток. Она знала, что они будут не одни, к ним присоединится семейство Маццу, которым в этом году не повезло с урожаем, крестьяне il conte, у которых не было работы.

— Пойдем к разрушенным домам, — предложила Кончетта. — Там никто не ищет. Babbaluci прячутся в стенах. Я видела. Мария-Грация, пойдем же.

Кончетта, которая никогда не уставала и всегда была в хорошем настроении, вприпрыжку бежала рядом с Марией-Грацией. На площади в сырых предрассветных сумерках уже собирались крестьяне. Кто-то ожидал агентов il conte — в надежде, что их наймут на поденную работу, но были тут и те, кто собрался по совершенно иной причине. Лица загадочные, в руках красные флаги, верховодил среди них Бепе.

— Что они делают? — удивилась Кончетта.

— Протестуют спозаранку, — ответила Мария-Грация. — Пойдем отсюда, бог с ними.

Неприятности между крестьянами и il conte начались после того, как Бепе побывал в гостях у своего кузена в Палермо. Вечером после своего возвращения он взбежал по ступенькам на веранду бара с палермской газетой в руке и праведным гневом в сердце.

— Приняты новые законы! — объявил он крестьянам и рыбакам, собравшимся за карточным столом. — Я только что узнал. Мне рассказал об этом мой кузен. Земельные реформы. Их проводят уже год или больше, а нам никто не сообщил. Но новый закон относится и к нам, как и ко всем в Италии! Отныне мы должны получать справедливую долю выращенных нами зерна и оливок, а не четверть, как нам предлагает il conte. А те из вас, кто не является арендатором, не должны стоять на площади по утрам и ждать, что им предложат работу, — с вами должны заключить договор. И любая земля, которую не используют, наша. Мы можем ее обрабатывать! Даже землю il conte, если он ее не использует!

Крестьяне окружили Бепе, загалдели недоверчиво. Но газета, привезенная с материка, действительно подтверждала слова Бепе. Более того, утверждал Бепе, если новый закон не будет исполняться, с материка прибудут carabinieri и заставят il conte подчиниться, так сказал новый министр сельского хозяйства, который из коммунистов.

— Да, — подтвердила Мария-Грация из-за барной стойки. — Об этом писали и сицилийские газеты, и другие, только в этом баре никто ничего, кроме La Gazzetta dello Sport, не читает.

— Есть еще одна важная вещь, — сказал Бепе. — Прежде чем занимать землю, мы должны создать кооператив.

— Что-что? — подозрительно спросил Маццу. — Я не буду ни с кем кооперироваться.

— У нас должна быть своя организация, — пояснил Бепе. — Только и всего. Мы должны пойти и вместе занять землю. В этом случае правительство прислушается к нашим требованиям. И… — тут Бепе развернул проворно вынутое из-под пиджака красное полотнище, — мы понесем флаг коммунистической партии, воткнем на нашей земле шест и повесим на него флаг. Если подумать, тут полно неиспользуемой земли — охотничьи угодья il conte и тот каменистый участок на юге, с которым никто никогда не пытался что-то сделать. Когда-то это была общественная земля, — добавил он, и пара пожилых крестьян подтвердили, что это чистая правда.

Постепенно Бепе обошел весь остров и каждому изложил свой план. В предыдущий год урожай выдался скудный, и половина острова оказалась в должниках у il conte и его агентов. В тот день, когда граф и его супруга уехали в свое поместье в Палермо, спасаясь от летней жары, Бепе наконец удалось уговорить крестьян выступить. В следующий понедельник мужчины в сопровождении своих жен, надевших на головы большие кастрюли, и шумной оравы ребятишек вышли требовать неиспользуемую землю il conte. Каменистое поле на юге острова, где до сих пор обитали только дикие козы и ящерицы, было поделено на полосы туго натянутой леской и засеяно озимой пшеницей.

В обед верхом на осликах прибыли агенты il conte, вооруженные охотничьими ружьями.

— Вы должны уйти с этой земли!

Крестьяне подчинились, но, когда пшеница взошла, они тайком, ночами, приходили прореживать побеги.

Никто не знал, что будет, когда жара спадет и il conte вернется из Палермо. Но сегодня крестьяне собрались снова, и нынче они потребовали неиспользуемые охотничьи угодья. Кончетта шла за ними какое-то время, привлеченная музыкой organetti, пока их пути не разошлись. Кончетта и Мария-Грация отправились вниз по голому склону, а колонна крестьян проследовала дальше по дороге, огоньки их сигарет мелькали в темноте, как светлячки. Вскоре музыка стихла, лишь шуршал сеющий в утренней мгле дождик. Продираясь через влажную траву и заросли чертополоха, Мария-Грация и Кончетта дошли до заброшенных домиков, где когда-то содержали ссыльных. И в самом деле, babbaluci тут было видимо-невидимо.

Мария-Грация каждый раз испытывала жалость, бросая улитку в ведро, в то время как Кончетта ликующе считала: «Пятьдесят одна, пятьдесят две, пятьдесят три…»

— Приготовим жаркое, — сказала Мария-Грация. — С оливковым маслом, дикой петрушкой, чесноком и чуточкой перца.

Они работали рука об руку, молча, стараясь успеть собрать полные ведра, прежде чем взойдет солнце и наступит жара.

— Мария-Грация, — сказала Кончетта, разглядывая собранных улиток, — как ты думаешь, что стало с синьором Робертом?

Мария-Грация напряглась.

— А почему ты спрашиваешь?

— Ну, так. А все же, как ты думаешь, что с ним?

— Я не знаю. Полагаю, он все еще в Англии. Я же показывала тебе открытку, которую он прислал.

— Но в той открытке, — сказала Кончетта, — немного было написано, да и пришла она больше года назад.

— Думаю, его плечо еще не зажило тогда, поэтому он так мало написал.

— Но ты сама разве не можешь ему написать?

Мария-Грация покачала головой. Год назад она уже писала в госпиталь. Ей не сообщили ничего нового. Пациент выбыл. Они не знали, куда он направился.

Кончетта наблюдала, как улитка, словно в танце, то прячет, то показывает рожки.

— А почему мы не можем поехать в Англию и найти его? На пароходе или на самолете. Мы с тобой, Мария-Грация?

— Ой, Кончетта, ты представляешь, сколько это стоит? Много-много денег. Он наверняка сам приедет, как только сможет, я уверена в этом.

Девочка вздохнула и переместилась к другой стене. Мария-Грация слышала, как она что-то бормочет себе под нос, разрывая землю. Кончетта явно собиралась поискать улиток помельче, attuppateddi, которые обитали на глубине дюйма под землей.

— Не складывай attuppateddi вместе с babbaluci, — предупредила Мария-Грация. — Они передерутся, как в прошлый раз. И к тому же attuppateddi горчат, их надо день или два вымачивать в отрубях, чтобы избавиться от дурного привкуса.

— Угу, — пробурчала Кончетта.

Они трудились, пока солнце не поднялось над головой и все оставшиеся babbaluci не попрятались в щелях и ямках, а attuppateddi не зарылись еще глубже. Кончетта, у которой руки по локоть были выпачканы землей, бросила в ведро последнюю горсть улиток.

— Можно я съем парочку прямо сейчас? — взмолилась она. — Я люблю сырых улиток.

— Кончетта, подожди, пока мы их не приготовим.

Мария-Грация распрямилась, подняла ведро и тут почувствовала, что сзади кто-то наблюдает за ними.

Может быть, из-за того, что Кончетта только что про него спрашивала, или потому что она сотни раз представляла себе эту сцену, какой-то миг она была уверена, что это Роберт. Но в тени стоял мужчина в заграничном костюме не по размеру, с потрепанным фанерным чемоданом и лицом одного из ее братьев.

— Флавио! — вскрикнула девушка. — Боже, это ты?

— Мария-Грация, — сказал мужчина, похожий на ее брата.

— Ох, Флавио. Это и вправду ты, а не твой призрак?

— Ну конечно я.

— Где же ты был? Нам сказали, что ты пропал в Северной Африке.

— Ты не хочешь поздороваться со мной?

Но когда она обняла его, он немного отстранился, не отвечая на ее объятия.

— Ты ожидала увидеть кого-то другого. Когда ты обернулась и увидела меня, ты была разочарована.

Мария-Грация вытерла слезы.

— Да нет же. Это просто от неожиданности. Пойдем домой к маме и папе.

— А где Аурелио и Туллио? Они уже вернулись?

— Мы ничего о них не знаем.

Она взяла его за руку и повела домой. Кончетта тащилась с двумя ведрами улиток позади.

Когда они вошли в город, кое-кто из жителей, признав Флавио, здоровался, но никто не подошел к нему. Мария-Грация заговорила с преувеличенным энтузиазмом:

— Я так рада — ты увидишь, здесь почти ничего не изменилось, — да, и еще у нас твоя медаль…

Кончетта, не справившись с грузом, опустила ведра и закричала:

— Эй!

Мария-Грация обернулась:

— Прости, cara, тебе тяжело. Дай-ка мне ведро.

Флавио подхватил второе.

— Что это? — спросил он, вздрогнув при виде копошащейся кучи.

— Улитки.

— Для еды?

— Для чего же еще? По правде говоря, в последнее время на острове с едой туго. Но благодаря Господу и святой Агате у нас есть рыбаки. Я уверена, на Сицилии, вдали от моря, люди и похуже живут, чем мы здесь.

Она не могла не заметить, когда он взялся за ручку ведра, что на правой кисти у него остались только большой и указательный пальцы. И почувствовала, что вот-вот расплачется.

— Что произошло с твоей рукой?

— А, это… — Он посмотрел на свою ладонь, потом повернул ее тыльной стороной, как будто видел впервые. — Отстрелили. Но тут нечего особенно рассказывать.

Всю дорогу, пока они шли по главной улице, она старалась не смотреть на его руку. Ведь эти несчастные потерянные пальцы так ловко перебирали клавиши на трубе.

Около дома Мария-Грация остановилась и опустила ведро на землю:

— Дай я зайду первой. Подготовлю их.

Флавио кивнул и замер, держа в руке ведро с улитками.

Оставшись один, он позволил себе расслабиться, наслаждаясь легким ветерком, доносившим аромат бугенвиллей, убаюкивающий шелест волн и знакомую музыку приглушенных голосов из бара. Голос отца, голос матери. Потом его сестра сказала:

— Он здесь. За дверью. Мой брат, он вернулся с войны.

Он услышал, как мать закричала:

— Туллио? Аурелио? — И только потом его имя: — Флавио?

Флавио понял, что не будет снова счастлив на Кастелламаре.

После окончания войны на остров стали возвращаться молодые парни. Одни везли в чемоданах медали, другие, в плохо сидящей гражданской одежде, прибывали из далеких стран, от них пахло заграничным мылом и дешевым оливковым маслом для волос. Сразу после Рождества, когда presepe[62] с фигурами Мадонны, младенца Христа и согбенного святого Джузеппе в натуральную величину все еще стоял перед церковью, il conte получил известие, что его сын Андреа возвращается из лагеря для военнопленных в Индиане, у сына повреждено колено. На праздник Богоявления его мать прибыла в церковь, опираясь на руку il conte. Кармела рыдала перед статуей святой Агаты, заламывала руки и в голос благодарила святую. «Перед всеми, — сказала Джезуина, — как простая женщина». После этого дня немолодая уже Кармела поддалась годам и старела, как и все другие женщины: ходила в поношенной и немодной одежде, с изможденным лицом.

Андреа еще находился в плену в Америке, хотя многие на острове получили письма и телеграммы со штампами Красного Креста и иностранными почтовыми марками, извещавшие о возвращении солдат. Но Пина и Амедео так ничего и не получили. Неожиданное возвращение Флавио стало не меньшим ударом для обитателей «Дома на краю ночи», чем известие о его исчезновении.

Вернее, измятое письмо от Красного Креста было доставлено зятем Пьерино к дверям бара, через пару дней после приезда Флавио. Крик Пины разбудил всю площадь, испуганные иволги разлетелись с ветвей дерева, Амедео и Мария-Грация сломя голову понеслись к ней. Пина подумала, что это новости о других ее сыновьях, а это было всего лишь запоздавшее известие о Флавио.

Мы рады сообщить вам, — говорилось в письме, — что ваш сын Флавио Эспозито связался с нами перед своим освобождением из лагеря для военнопленных в Лэнгдон-Прайори, Суррей, Англия. Находясь в Британии, он проходил лечение по поводу ампутации пальцев на правой руке и психологических проблем, вызванных последствиями службы в Северной Африке, в военном госпитале в Аддингтон-Парк, Кройдон, а также в военном госпитале в Бельмонте, Саттон. Лечение прошло успешно, и он находится в удовлетворительном состоянии, хотя и не может сам написать вам. Если вы пожелаете вложить обратным письмом сообщение для него, мы будем рады передать его.

Письмо было трехмесячной давности.

Флавио не рассказывал о том, что с ним произошло, и при упоминании о «психологических проблемах» замыкался, становился угрюмым и отказывался разговаривать вообще.

— Ты думаешь, его мучили? — рыдала Пина по ночам в своей спальне.

— Англичане — хорошие люди, — отвечал Амедео, который за всю жизнь встречал только одного англичанина, солдата Роберта. — Они должны были заботиться о Флавио. А сейчас он дома и поправится, вот увидишь. Здоровый морской воздух, семья, знакомые лица…

Но, по правде говоря, Флавио не находил на острове ничего знакомого. После встречи на террасе он держался отчужденно, особенно по отношению к матери, будто та была навязчивой незнакомкой. Тогда он поднялся в свою комнату и обнаружил, что портрет il duce и его труба исчезли, зато на ночном столике лежат чужая бритва и помазок для бритья. Пина поспешила убрать все эти следы пребывания другого мужчины, застелила свежие простыни и отдернула пыльные занавески, но Флавио продолжал сидеть на краю кровати и рассматривать вещи, стоявшие на полках, как будто видел их впервые.

Позже Пина вернула вещи Флавио на старые места — так, как он ставил их, уходя на войну. После того как Флавио пропал и пока не появился Роберт, бессонными ночами она множество раз заходила в спальни своих сыновей, рассматривая каждого оловянного солдатика и каждый школьный аттестат. Теперь труба Флавио в футляре покоилась на столе в ногах кровати, его любимые игрушечные солдатики и футбольные карточки заняли свои места на ночном столике, только портрет il duce остался лежать в ящике шкафа свернутым в трубочку.

— Мама, ему уже двадцать три, — сказала Мария-Грация, наблюдая за матерью.

Амедео откопал медаль Флавио из-под пальмы во дворе и вручил ее сыну.

— Я могу отчистить следы земли, — сказал он. — Я закопал ее, чтобы она была в сохранности, вот и все.

Флавио ничего не ответил. Он просто лег и заснул. И спал так крепко, что не просыпался больше недели.

Все это время они старались не шуметь, как если бы какое-то дикое существо поселилось в комнате наверху.

Пока Флавио пребывал в забытьи, Пина заняла позицию на террасе. Она не реагировала ни на гомон посетителей, ни на суету Марии-Грации, сновавшей с подносами и пытавшейся привлечь ее внимание. Просто сидела спиной ко всем и смотрела на море. В эти дни, глядя на одинокую фигуру матери, Мария-Грация начала осознавать, как Пина постарела. Ее коса, пусть все еще черная, поредела, потеряла былую густоту и блеск, плечи ссутулились, спина сгорбилась. Пина сидела, ожидая, когда ее сын проснется и спустится к ней.

Мария-Грация предполагала, что брат захочет отныне сам распоряжаться в баре, и втайне уже приценивалась по газетам к билетам до Англии — могла же она отправиться искать Роберта и оставить бар на Флавио? Но билеты были безумно дороги — столько «Дом на краю ночи» зарабатывал за целый месяц. И даже если Флавио возьмется присматривать за баром, где и как искать Роберта в этой огромной и серой, как она думала, стране? И почему он не едет к ней?

Вечерами после закрытия бара Пина неохотно отправлялась в постель, утром, еще до рассвета, вставала, умывалась холодной водой, одевалась во все лучшее и спускалась на террасу ждать, когда проснется ее сын. Иногда кот Мичетто, сделавшийся покладистым к старости, составлял ей компанию.

Во время суеты, связанной с возвращением мужчин, умерла Джезуина.

Умерла тихо, во сне, со сложенными руками, сидя на своем обычном месте в углу бара около радиоприемника, так что никто сразу и не заметил, что она не дышит. Картежники продолжали играть в scopa, буднично стучали костяшками доминошники, шипела старая кофемашина. Когда Кончетта подошла к Джезуине, хлопнула по колену и крикнула «эй!», старуха даже не пошевелилась.

— Она меня на обругала, — поразилась Кончетта и заорала во весь голос: — Что-то случилось!

Вызвали Амедео. Он сел напротив старухи:

— Синьора Джезуина.

Старуха не отозвалась, на лице ее застыла тихая улыбка. К приоткрытым в улыбке губам поднесли зеркальце, оно не запотело.

Новость разнеслась по всему острову и повергла людей в искреннюю печаль. Джезуина была первой, кто умер после волны военных смертей, и ее кончина всколыхнула горечь всех ужасных потерь. Закрылись лавки, с полок шкафов достали траурные повязки, и те, кто оплакивал своих погибших за закрытыми дверями, те, кто как безумный колотил кулаками по подушкам, рыдал на полу в своих кухнях, втирая пепел в лицо, — все они вышли на улицу и предались горю, не пряча более пропитанные слезами платки и красные глаза.

Джезуину в маленьком гробу похоронили на кладбище за виноградником Маццу. Со времен первых поселенцев-греков здесь хоронили всех жителей острова. Джезуине выделили место под единственным кладбищенским кипарисом. Там она пролежит двадцать один год, прежде чем ее выбеленные кости соберут и, сопровождая молитвой, переложат в белый альков в стене кладбища. Процессию возглавил отец Игнацио, который исполнял гимны, посвященные святой Агате. Горе жителей острова не имело границ. Под лучами закатного солнца во время похорон Джезуины они рыдали, рыдали и рыдали, и отец Игнацио знал, что они оплакивают не только Джезуину, но всех прочих умерших, всех, кто ушел навеки. Порой для горя нужен повод, и старый священник понимал это. Граф и его супруга посетили похороны и возложили красивый венок из бегоний на могилу Джезуины, которая помогла появлению на свет почти каждого из тех, кто ее теперь оплакивал, включая il conte.

III

Пока город прощался с Джезуиной, Флавио пробудился от летаргии. Он пошевелился, открыл глаза и почувствовал, что давящая военная усталость исчезла. Волосы его свалялись, во рту пересохло, мочевой пузырь ныл после слишком долгого сна. Минуло двенадцать часов с тех пор как он последний раз, очнувшись ненадолго, добрел до туалета. Он преодолел коридор и пустил струю в унитаз. Здесь он когда-то толкался со своими братьями, когда они вставали затемно, чтобы побрить отцовской бритвой свои детские подбородки и намаслить волосы, как это делал ссыльный поэт Марио Ваццо, и уже тогда они чувствовали, как им тесно на острове. Флавио распахнул окно в ванной и долго стоял и смотрел на улицу.

Какая-то длинная процессия двигалась по извилистой дороге через поля. Что это? Фестиваль святой Агаты? Но нет, Святая Агата в июне, а сейчас осень, скоро зима. Наверное, очередной протест по поводу земель. Он провел кончиком указательного, уцелевшего, пальца по лицу. Ощущение нереальности происходящего не исчезло, он будто смотрел фильм. Все было как-то не так. Он почувствовал это в тот самый момент, когда, одетый в английскую одежду, выданную благотворительным фондом, с фанерным чемоданом под мышкой, выпрыгнул из рыбацкой лодки, доставившей его из Сиракузы.

Флавио вернулся в постель, откинулся на подушки и еще раз вспомнил свою прогулку шаг за шагом, пытаясь испытать радость от возвращения домой. Вот он медленно поднялся на холм по своей старой детской тропинке через заросли опунций. В чемодане гремели лагерные пожитки: бритва, заржавевшая в английской сырости, английские игральные карты, английская Библия. Он не знал, что с ней делать: оставить ее казалось святотатством, а выбросить было немыслимо. Так что, когда его отпустили, он привез Библию с написанным на титульном листе адресом его тюремного лагеря на родной остров. Там, на чердаке, она и пролежала, собирая пыль следующие пятьдесят лет.

Флавио не ожидал торжественной встречи в ратуше и ликования по поводу своего возвращения, но, поднявшись на холм и пройдя через облупленную арку, обозначавшую вход в город, он понял, что никто его здесь не ждет. Несколько ребятишек, подросших за время его отсутствия, завидев Флавио, кинулись врассыпную. Он заметил старого мэра Арканджело, который просто свернул в переулок со страдальческим выражением лица, словно не стоило им, экс-фашисту и бывшей звезде Balilla, встречаться.

И тогда он побрел прочь от города, к разрушенным домам, пока внезапно не наткнулся на свою сестру — девушку с морщинкой поперек лба и уже без ортезов.

Она отвела его в «Дом на краю ночи». Флавио обнаружил, что и там все переменилось, стало чужим. Мать высохла, отец превратился в старика с дребезжащим голосом. В тот момент память изменила ему. Куда подевались ножные ортезы сестры? Где котенок? Потом в своей спальне он наткнулся на вещи, принадлежавшие чужому мужчине. Его труба потускнела, портрет il duce исчез. И, прежде чем он успел вспомнить все, его сморил сон.

И вот Флавио пробудился. Надел рубашку и брюки, которые отыскал в пропахших нафталином ящиках комода, спустился на кухню, налил в стакан воды. Тут же появилась мать, торопливо стуча каблуками своих старых директорских туфель. За ней — отец и сестра.

— Что это была за процессия? — спросил Флавио. — Я видел из окна.

— Похороны, — ответила мать. — Синьора Джезуина.

Джезуина. Старушка, что присматривала за ним в детстве, угощала сладкой рикоттой и чистила ему фиги. На глаза вдруг навернулись слезы. Мать подошла к нему и потерла спину между лопаток.

— Мой Флавио, — прошептала она. — Мой Флавио. Ты вернулся ко мне, мой мальчик.

Он позволил ей убрать с его лба упавшую прядь волос.

— Как там было, в лагере? — спросила она. — Как они с тобой обращались, эти inglesi?

Что он мог ей ответить? Что кормили прилично, хоть пища была тяжелой, сплошные пудинги? Что обрядили его в черную робу с серым кругом на спине и на штанине, чтобы знать, куда целиться, если он вздумает бежать? Что они позволили ему работать на ферме? Но не сразу, сначала они считали его фашистом. Он же не мог изменить свои убеждения сразу. Тем не менее четверым пленным, включая Флавио, разрешили трудиться на большой ферме под присмотром сторожевых псов. Зимними промозглыми утрами они тащились туда через рощу, прихваченную инеем. Однажды на Рождество семья фермера усадила их за общий стол, и они ели жареного гуся с жареной картошкой и крошечной капустой, которую эти inglesi называли «брюссельской». Они смеялись, когда он морщился от мерзкого вкуса этой их капусты. Стоит ли рассказывать об этом матери? Как они надевали бумажные короны и пили горькое английское пиво? А госпиталь — стоит ли рассказывать ей о госпитале? Как он оказался в психиатрической палате, где ночью, когда выключали свет, с каждой койки неслись стоны и бормотание, каждая койка в темноте обращалась в остров плача. Какие из его воспоминаний стоило извлечь, отряхнуть от пыли и выставить на всеобщее обозрение? Он устал, он не знал, как поступить.

— Неплохо обращались, — сказал Флавио. — Все было хорошо.

Жажда все не утихала, и он залпом опрокинул в себя еще стакан воды. Мать забрала у него стакан и наполнила его снова, словно стремясь хоть чем-то ему помочь.

В те первые дни ему приходилось постоянно себя чем-то занимать, чтобы снова не погрузиться в летаргический сон. Флавио сказал сестре, что готов взять на себя управление баром, но на самом деле своей искалеченной рукой он с трудом мог удержать поднос и совсем не помнил, как готовить кофе и печь сладости. Да и знал ли он это когда-нибудь? Хлопоча в баре, Флавио только наполовину жил в настоящем, а другая его половина все еще пребывала на войне, которая продолжала высасывать из него силы. Воспоминания накатывали неожиданно. Он начинал расправлять простыни перед сном, а перед глазами возникала пустыня, ветер гнал песок. Или он поднимал руку, чтобы побриться, — и видел струйку крови. И тут же его скручивало болью, он снова видел, как хлещет кровь оттуда, где только что были пальцы. И снова стреляли со всех сторон, и надо было отступать. «Vai, vai!»[63] — закричал сержант. Флавио полз прочь, прижимая окровавленную руку к животу. Пальцы его остались там, их топтали английские сапоги. Боль накрыла его потом, несколько часов спустя.

Стоя за стойкой бара и удерживая стакан, как крюком, большим и указательным пальцами и вытирая его здоровой рукой, он вдруг отчетливо слышал треск пулеметной очереди. Он резко оборачивался и понимал, что это всего лишь цикады включили свою послеполуденную песнь, а в окне — лишь безоблачная синь.

Ему рассказали про англичанина по имени Роберт Карр. Он спал в его постели и, судя по печальным глазам сестры, в ее постели тоже. Вскоре после возвращения Флавио нашел под ночным столиком брошюрку «Руководство солдата по Сицилии», побывавшую в морской воде и с застрявшими между страниц несколькими светлыми волосками. Значит, англичанин знал то же, что и он: адский свет пустыни, фугас на верхушке дюны, грохот, дым. Англичанин через все это прошел. Из рассказов Флавио знал, что чужака встретили как героя, в то время как сам Флавио, с его искалеченной рукой и беспокойными глазами, похоже, был никому тут не нужен.

Андреа д’Исанту вернулся через две недели после Флавио. Il conte желал встретить сына куда торжественней, чем встречали других вернувшихся с войны солдат. Он приказал всем своим крестьянам явиться в воскресной одежде. Они выстроились вдоль аллеи, ведущей к вилле, с олеандровыми венками в руках. Его жена заказала деревенский оркестр. После войны численность оркестра значительно уменьшилась, на что сетовали музыканты, собравшись в баре выпить для храбрости.

Мать уговорила Флавио присоединиться к ним.

— Ну как я буду играть? — спросил он у матери, когда она насела на него. — У меня всего два пальца осталось.

— Все равно играй, — убеждала она. — Играй как сможешь, левой рукой. Ты так хорошо играл, Флавио. Ты же видишь, оркестру нужны музыканты.

Насколько Флавио помнил, мать никогда не любила его трубу, но все-таки послушался. Стоя перед виллой il conte среди пожилых музыкантов, потея в пиджаке, он смотрел, как в клубах пыли по дороге приближается графский автомобиль. На пассажирском месте сидел солдат, худой как жердь. Смотрел он прямо перед собой.

Флавио имитировал игру на трубе и вдруг испытал странное чувство, будто его пальцы оживают, бегают по кнопкам, нажимают. Он даже скосил глаза на руку, но с ней ничего не изменилось. Но он чувствовал свои пальцы, чувствовал, как они играют на трубе.

А тем временем между il conte и сыном назревала ссора. Граф в чем-то с жаром убеждал Андреа, а тот протестовал.

— Я не буду! Не буду! — А затем последовал взрыв: — Я не позволю тебе делать из меня идиота, ты stronzo, figlio di puttana!

«Мудак, шлюхин сын». Никто еще на острове Кастелламаре не позволял себе говорить такое родному отцу. Флавио был шокирован, но одновременно поступок Андреа д’Исанту вызвал у него восхищение. Андреа выскочил из авто, громко хлопнув дверью, и с возмущенным видом захромал по дорожке, опираясь на трость. Оркестр грянул первый куплет, как раз когда он проковылял мимо них и двинулся дальше — мимо крестьян, мимо слуг — и завернул за угол виллы. Торжественная встреча обернулась неловкостью. Il conte, заторопившийся за сыном, был жалок. Он замахал руками, приказывая музыкантам остановиться.

Музыканты умолкли и принялись ждать в накаленной тишине, но никто к ним так и не вышел. В конце концов сконфуженный слуга вынес им кувшин limonata и полбутылки arancello. Выпив подношение прямо на солнцепеке, музыканты разошлись.

После незадавшейся торжественной встречи Андреа д’Исанту не покидал графскую виллу. Мать вызвала для него священника, а отец пригласил доктора с материка. Андреа отослал обоих прочь.

— Переживает из-за поражения в войне, — объяснял Риццу, сидя в баре. — Этот парень, похоже, был истинным фашистом.

Но Флавио удалось разглядеть глаза Андреа д’Исанту, прежде чем тот ушел, и он понимал, что правда состояла в другом. Когда сын il conte проходил мимо него, Флавио узнал этот взгляд: они были товарищами по несчастью, братьями, страдавшими одной постыдной болезнью.

Он постарался припомнить все, что знал об Андреа. Флавио вспомнил, как однажды исполнял Giovinezza[64] на трубе по случаю приезда какого-то важного гостя, а Андреа пел. Голос у Андреа был высокий и чистый, и к шестнадцати годам он не сломался. Но никто и не думал смеяться над ним. Другие дети его сторонились, он всегда был сам по себе, отделенный от остальных своими импортными костюмами, манерой обращаться к учителю на литературном итальянском и говорить grazie вместо привычного местного grazzi и per favore[65] вместо островного pi fauri. «Да он вылитый мальчишка из учебника», — посмеивался Туллио. Андреа приходил в школу один, а в особенно жаркие дни после уроков его ждал старик Риццу на своей повозке или же агент Сантино Арканджело, старший сын бакалейщика, приезжал за ним на авто il conte, виляя из стороны в сторону и весело сигналя детишкам, чтобы они очистили дорогу. Последние годы Андреа учился самостоятельно — в домашней библиотеке.

И вот он вернулся с войны, и в глазах его была боль.

В следующий раз после неудавшейся торжественной встречи Флавио увидел Андреа только в конце осени. Краем глаза он заметил, как тот идет мимо, прихрамывая и опираясь на трость, в свободной руке несколько побитых непогодой цветков бегоний. Флавио слышал, что у Андреа было раздроблено колено и в американском госпитале ему сделали пять операций, чтобы он смог ходить. Флавио наблюдал за ним, растирая зудевшие культи пальцев. Андреа поднял голову, повернулся и спросил:

— Что тебе надо?

— Salve, синьор д’Исанту, — поздоровался Флавио.

— Чего тебе? Что ты так уставился?

— Mi scusi[66]. Я слышал, что вы тоже попали в плен в Африке.

— Подойди сюда.

Флавио приблизился. Сын il conte унаследовал высокомерные манеры отца и его нахальные глаза навыкате. Он помахал букетом:

— Для матери. Она их любит. В нашем поместье их нет. С тех пор как я вернулся, мне трудно с ней, она слишком требовательна, так что я совершаю дальние прогулки, чтобы собрать ей цветов. Так она получает свои цветы, а я — немного покоя. Увы, они уже почти сошли.

Флавио рассказал про свою мать: о том, что она разложила футбольные карточки на ночном столике, заставила его играть на трубе — как будто он мог играть, после того как ему отстрелили пальцы!

— Они все думают, что мы не изменились, эти наши чертовы родители, — сказал Флавио. — Их мир — это остров, рыбацкие лодки, деревенские сплетни да проклятый Фестиваль святой Агаты…

Все обитатели острова казались Флавио малыми детьми — такие жизнерадостные и простодушные, как из прошлого века. Андреа согласно кивал — да, графский сын его понимал.

— Можешь не говорить мне об этом, сам знаю. И я хочу уехать отсюда, — сказал он. — С этого isola di merda[67]. Я умираю здесь. И ты тоже.

Так началась их странная дружба.

На следующий год Кастелламаре, постепенно оживавший и стряхивавший оковы войны, охватила эпидемия свадеб. Каждую субботу главную улицу засыпали рисом, на каждой воскресной мессе отец Игнацио оглашал имена вступающих в брак и уже путался в именах новобрачных. Тихими ночами деревенские парни под гитары и organetti пели серенады и хохотали у домов, где новобрачные вершили свои первые неловкие обряды близости. У цветочницы Джизеллы дела никогда не шли так бойко. Все бегонии и все белые олеандры на острове пошли на свадебные букеты. Казалось, что лето выдалось в этом году без цветов.

Когда Джулия Мартинелло, последняя из незамужних одноклассниц Марии-Грации, вприпрыжку сбегала по ступенькам церкви со своим мужем, молодым Тото, девушку одолела печаль. Да так, что она прямо ощущала ее вкус, как можно ощутить вкус надвигающегося шторма. В воскресном платье, которое ей было уже мало, с застывшей улыбкой она осыпала рисом Джулию и Тото, а сама думала о том, что этим летом уже три года с тех пор, как americani увезли Роберта за море.

Поначалу ее родители горевали по англичанину, но Мария-Грация упорно отказывалась разговаривать о нем и отворачивалась всякий раз, когда упоминалось его имя. В конце концов родители сдались, Роберт в их сердцах присоединился к не вернувшимся с войны Туллио и Аурелио.

Если кто и вспоминал англичанина, так только Кончетта да старик Риццу.

— Мы все любили inglese, — сказал как-то Риццу, взяв Марию-Грацию за руку. — Мы все любили Роберто Каро. Но муж — это муж, и пора нам найти тебе кого-нибудь подходящего, Мария-Грация.

— Ты ошибаешься, nonno! — воскликнула Кончетта, от избытка чувств опрокинув чашку с кофе.

— В чем я ошибаюсь? — задребезжал Риццу. — Если Мариуцца будет ждать и дальше, скоро никого не останется.

— Мария-Грация ждет синьора Роберта! — отрезала Кончетта. — И она дождется его!

— Никого не останется, — сокрушался Риццу. — Совсем никого, Мариуцца.

— Да и так уже никого не осталось, — сказала Мария-Грация.

И не преувеличила. Волна свадеб сошла на нет так же быстро, как и началась. Мария-Грация была верна Роберту и не откликалась на ухаживания. Она хранила ледяное молчание, обслуживая в баре молодого Тото, и он, осознав тщетность своих попыток приударить за ней, переключился на Джулию и уже через десять дней добился ее руки и сердца. Немолодому вдовцу Дакосте она отвечала с дочерней веселостью, пока он не перестал слоняться около стойки, разглагольствуя о политике и видах на урожай. Теперь, взяв свой кофе, он садился за столик в дальнем углу и погружался в газету. И даже Дакоста обзавелся в этом году женой, выбрав себе невесту из своих сицилийских кузин. Из неженатых мужчин, насколько знала Мария-Грация, на острове остались лишь священник да древний Риццу.

Вот и сейчас старик устроил небольшое представление с предложением руки и сердца, поднеся девушке жестяное колечко от банки американской газировки и надтреснутым голосом затянув самую романтичную из песен острова.

Он надеялся этой клоунадой развеселить Марию-Грацию, но девушка отвернулась, пряча слезы. Ей казалось, что над ней прилюдно посмеялись.

Холодным днем поздней осени Мария-Грация вышла на террасу, чтобы собрать грязные стаканы, и обнаружила на улице сына il conte. Он стоял, облокотившись о перила, одетый в английский льняной костюм. После случая с голосованием в 1934 году никто из членов семьи графа не приближался к «Дому на краю ночи». Вражду между доктором и il conte не обсуждали, но она вовсе не исчезла.

— Добрый вечер, синьор д’Исанту, — вежливо поздоровалась девушка. — Не желаете присесть за столик?

— Нет. Я не стану подниматься на вашу террасу. Я пришел повидаться с Флавио.

— Я позову его.

— Подойди сюда, — властно сказал Андреа.

Мария-Грация поставила стаканы и вытерла руки о фартук.

— Ты ведь Мария-Грация, да? Я помню тебя со школы. Умненькая.

Она смотрела на него точно завороженная. У него было узкое лицо, черные намащенные волосы, как у его отца, требовательный взгляд. Опираясь на трость с серебряным набалдашником, Андреа сделал пару шагов к ступеням, к ней поближе, и девушка неожиданно ощутила сочувствие, вспомнив, как сама мучилась с ортезами. Вот только теперь ноги держали ее уверенно и твердо, а он был калекой, и люди шептались у него за спиной. Внимательно оглядев ее с ног до головы, он сказал:

— Ты изменилась.

Мария-Грация не знала, что на это ответить, а потому промолчала. Амедео наблюдал за ними из чердачного окна: молодой человек перед террасой и его прекрасная дочь. Он сдвинул брови, гадая, какие неприятности следует им ждать от Андреа.

Дружба между Флавио и Андреа д’Исанту не осталась незамеченной. Престарелый Маццу подглядел, как они прогуливались по острову. Андреа сбивал тростью траву, а Флавио жестикулировал искалеченной рукой. Вдвоем они выглядели довольно странно: сыновья заклятых врагов. Несколько раз Флавио приглашал Андреа в бар, но Андреа отказался ступать на территорию Эспозито из уважения к своему отцу. Тогда Флавио поставил столик на нейтральной территории под пальмой на площади, и проблема была решена. За этим столиком друзья частенько посиживали за бутылкой arancello и яростными спорами.

Пина и Амедео не одобряли этой дружбы, как и Кармела с il conte.

Мария-Грация ненароком услышала, как брат и Андреа отзываются об острове: они называли его isola di merda, темным, невежественным островом козопасов-вырожденцев, убогих собирателей оливок. И хотя девушка в душе сама не раз проклинала родной остров, она пришла в ярость, услышав, как его ругают, и едва сдерживала гнев, убирая в тот вечер посуду со столиков. В присутствии Андреа она смущалась, все у нее начинало валиться из рук. Хлопоча на террасе, она поглядывала в сторону столика под пальмой и несколько раз поймала пристальный взгляд Андреа д’Исанту. Ей начало казаться, что этот парень следит за ней.

Она помнила, как в школе он сидел за отдельной партой, поставленной специально для него на цементные блоки, чтобы он возвышался над всеми, в знак уважения к его отцу. Это была идея профессора Каллейи, желавшего выслужиться перед il conte. От всеобщего внимания Андреа низко склонял голову над партой, его зализанные волосы и тонкая шея казались ей воплощением одиночества. Они были очень разные: он — в дорогих костюмах, говорящий на литературном языке, и она — в звякающих, уродливых железяках. Считается, что противоположности притягиваются, но с ними этого не произошло. И вот теперь его глаза неотрывно следовали за ней, а она поглядывала на него, и в этом был некий ритм. Они словно были как-то связаны, словно поддерживали диалог на одним им ведомом языке.

Однажды ранним декабрьским утром Андреа вновь появился у бара. Шел дождь, но Андреа и не подумал подняться на террасу.

— Флавио еще не встал, — сказала Мария-Грация. — Я его позову.

Она пригласила его подняться в бар — как можно торчать под таким ледяным дождем? Да и гостеприимство на острове было превыше даже самой старой вражды.

— Зайдите, вы ведь насквозь промокнете.

— Я подожду здесь.

— Прошу вас, синьор д’Исанту.

Но Андреа был непреклонен. Он хорошо знал историю о том, как Пина Велла выставила из бара его мать с ним на руках. Никакая стихия не заставит его поступиться гордостью.

— Я не войду в ваш дом. Ноги моей не будет в вашем баре. Я подожду здесь.

Дождь все усиливался, черные волосы облепили бледный лоб, английский пиджак потемнел от воды. Внезапно Марию-Грацию охватил гнев — из-за бессмысленности застарелой вражды, из-за дьявольской этой гордыни, из-за испорченного костюма. Она отбросила назад косу и шагнула под дождь.

— Никогда не слышала ничего более глупого! Заходите, вам говорят! Что, так и будете торчать под дождем?

— Буду, — уперся Андреа.

— Нет, не будешь, stronzo!

Никто никогда в жизни не разговаривал подобным образом с сыном il conte. Задохнувшись, он молчал, подбирая достойный ответ. Но, прежде чем вновь обрел дар речи, Мария-Грация с силой потянула его за руку, и он потерял равновесие.

— Ну же! — Она еще сильнее потянула к ступеням, и через несколько мгновений сын il conte очутился в доме доктора и дверь за ним захлопнулась. — Вот так! — удовлетворенно сказала девушка и принялась стягивать с него пиджак. — Довольно уже этих глупостей.

Андреа, прежде никогда не ведавший такой растерянности, бормотал: «Не нужно, не нужно…» — а вода с его пиджака капала на охристые узорчатые плитки.

Добившись своего, Мария-Грация смутилась. Молодые люди испуганно смотрели друг на друга.

— Подождите здесь, пожалуйста, синьор д’Исанту, — сказала девушка наконец. — Я позову Флавио.

Андреа бил озноб, ему было неловко. Мария-Грация поднялась по ступенькам, его взгляд следовал за ней.

— Флавио! — крикнула она, постучав в дверь брата. — Твой друг пришел! Синьор д’Исанту!

— Спущусь через пару минут, попроси его подождать.

— Он ждет.

Но теперь присутствие Андреа у подножия лестницы давило на Марию-Грацию. В полном смятении она удалилась в свою комнату, не понимая, как могла отважиться на такой поступок. Брат громыхал в комнате, которую она до сих пор считала комнатой Роберта. Она еще помнила тот легкий шум, раздававшийся, когда там жил англичанин: скрип пружин, когда он поворачивался с боку на бок, кашель, бормотание на чужом языке, стук книги по ночному столику, когда он собирался спать.

Открытка Роберта лежала на своем месте — на ночном столике. Мария-Грация с нежностью погладила ее, в сотый раз понадеявшись, что сумеет уловить скрытый смысл в этих немногочисленных простых словах. И тут с ужасом поняла, что Андреа д’Исанту поднялся по лестнице. Отдуваясь и поддерживая больную ногу обеими руками, он стоял в дверях ее комнаты. Она уронила открытку и отступила к окну:

— Комната Флавио этажом ниже, вы прошли ее…

— Я хотел извиниться, — сказал Андреа. — Ты права, эта вражда — полная глупость. Все это глупость. — Он с трудом нагнулся, чтобы поднять упавшую открытку. — Sto pensando a te?..[68]

— Это от друга…

— Твоего англичанина? Флавио мне рассказывал.

Его насмешливый взгляд не отпускал ее. Мария-Грация выдержала его стойко, чувствуя себя старой девой, отваживающей нежелательного поклонника. Она обхватила локти руками, прислонилась к комоду. Ручки от ящиков впились в спину. Она вспомнила, как Роберт однажды прижал ее к комоду, когда они занимались любовью, и потом выяснилось, что ручки комода отпечатались у нее на спине.

Андреа протянул ей открытку, и она увидела мокрый след от пальцев. Когда она хотела взять открытку, он схватил ее за запястье и держал, словно не представляя, что делать дальше.

— Когда ты схватила меня за руку… — заговорил он наконец. — С тех пор как я вернулся… с войны… ни один человек не дотрагивался до меня — ни мать, ни отец. Только ты.

Внезапно в дверном проеме возник отец. Мария-Грация не слышала, как он поднялся по лестнице. Он протиснулся в комнату, огромный и такой свирепый, каким она его никогда не видела.

— Это что тут такое? — прогремел Амедео. — Немедленно отпусти мою дочь! — И одним ударом отбросил руку Андреа от дочери. — Вон! Вон!

Под крики разъяренного Амедео вспыхнувший от стыда Андреа ретировался.

— Не смей встречаться с моей дочерью! — не утихал Амедео. — Не смей преследовать ее. Не смей разговаривать с ней.

Из своей комнаты выскочил встревоженный Флавио и кинулся вниз за другом. Ему было так стыдно за отца, что он весь взмок.

Оставшись вдвоем с Марией-Грацией в комнате, воздух которой был еще наэлектризован произошедшим, Амедео набросился на дочь:

— Что ты делала здесь с парнем il conte? Что он делал в твоей комнате?

— Я ничего не делала. Он пришел за Флавио, на улице дождь, и я предложила ему подождать в доме…

— Он что-то затеял, какую-то подлую игру задумал, мерзавец.

— Сюда он зашел по ошибке. Он искал Флавио.

Теперь Амедео ухватил дочь за локоть:

— У тебя не может быть ничего общего с сыном il conte.

Но той ночью Марию-Грацию посетили странные и хаотичные сны — как Андреа притискивает ее к комоду, в точности как Роберт, как он прижимает ее к стене пещеры, и на ее спине отпечатываются черепа. Проснувшись с рассветом, она ополоснула лицо холодной водой и спустилась в бар. Отперла двери и вышла на террасу. Там стоял Андреа, с одиноким цветком бегонии в руке. Луч света падал на цветок, и тот будто сиял изнутри.

— Вчера я произвел плохое впечатление на твоего отца, дурное впечатление, — сказал Андреа. — Я могу как-то это исправить?

Пока она соображала, что ответить, Андреа взял ее ладонь и вложил в нее цветок. Это напомнило ей, как поэт Марио Ваццо вложил в ладонь ее матери Пины Веллы хрупкий цветок. В детстве она не поняла смысла этого жеста. Теперь же поняла.

Мария-Грация поставила цветок в стеклянную вазу на ночной столик. Когда она смотрела на него, ей становилось не по себе, но чувство это нельзя было назвать неприятным. Отец, обнаружив подарок Андреа, вышвырнул вазу вместе с цветком за окно, и осколки хрустели под ногами прохожих еще несколько дней. Андреа вновь держался строго за пределами террасы — задумчивый, с болезненно-бледным лицом. И не сводил с нее глаз.

Мария-Грация никогда не видела, чтобы отец так себя вел. Она слышала, как он выговаривал Флавио за занавеской в баре, едва сдерживая ярость:

— Я не доверяю этому твоему дружку в том, что касается Марии-Грации, — ни на секунду не доверяю!

Однажды вечером, спустя несколько месяцев, отец вызвал ее к себе в кабинет. Он взял ее ладонь своими огромными морщинистыми ручищами, потом погладил по волосам и сказал:

— Ты хочешь уехать с острова, Мариуцца? Хочешь куда-нибудь поехать? Это не дает тебе покоя?

— Уехать с острова? — пробормотала она, сбитая с толку его вопросом.

— Поступишь в университет или выучишься на учителя, — сказал отец. — Поезжай в большой город — в Рим или Флоренцию. Ты слишком долго оставалась взаперти в этом доме, ухаживая за стариками-родителями. — Попытка обернуть все в шутку повисла неловкой паузой.

— Почему ты спрашиваешь об этом? Я что-то не так сделала? Или Флавио не нравится, что я хозяйничаю в баре?

— Нет, cara. Ничего подобного. Ты для нас — вечное благословение. — Отец тяжело вздохнул. — Но Андреа д’Исанту…

Слезы возмущения обожгли ей глаза.

— Что с ним не так?

— Cara mia. Principessa[69]. — Он гладил ее по рукам, но она не успокаивалась.

— Я не сделала ничего плохого! Ничего не было, папа.

— Ты ведь слышала слухи обо мне и Кармеле д’Исанту. Ты не можешь не знать о том, что произошло между нами до твоего рождения.

Преданность отцу заставила ее отвернуться. Мария-Грация молча глядела, как на горизонте ползет большой лайнер, залитый огнями, издалека похожий на город.

— Посмотри на меня, Мариуцца, — сказал отец. — Не стыдись. Это мне должно быть стыдно, так как это я натворил дел. Хотя, Бог свидетель, я хотел бы сказать тебе, что ничего такого не делал. Мне невыносима мысль, что я так унижен в твоих глазах, cara. Но я должен признаться. Посмотри на меня, Мариуцца.

Она смотрела на полки с книгами — на сборники народных сказок, на старые переплеты медицинских журналов — куда угодно, но только не на отца.

— Я думала, доказано, что Андреа не твой сын, — пробормотала она наконец. Мария-Грация слышала, как эту историю рассказывали в школе шепотом, у нее за спиной. Про доктора с материка, который приезжал и делал специальный тест. Тогда эти слухи еще больше утвердили ее в мысли, что ее отец невиновен.

— Тот тест ничего не доказывал, — вздохнул отец. — Это не надежный тест. Cara, мне не нравится, как он смотрит на тебя, как следит за тобой повсюду взглядом. Это нехороший взгляд. Он сулит беду.

— На меня больше никто не смотрит, — ответила она. — Никто не замечает меня. Никому на этом проклятом острове нет до меня дела.

— Я такое слышал и раньше. — В голосе отца зазвучали докторские нотки, и это было особенно невыносимо. — В моей практике на материке, когда я был совсем молодым, однажды был случай с единокровными братом и сестрой. Их разделили в детстве, вырастили в разных домах на противоположных концах деревни, и они стали жить как муж и жена, но это очень опасно, Мариуцца. В таких случаях бывает, что возникает огромное взаимное влечение, но если даже забыть о законности и не обращать внимания на скандал, который разразится в маленьком местечке…

От унижения она чуть не плакала.

— Ты в ужасе от моего признания? — спросил Амедео. — Ты стала плохо обо мне думать, cara?

— Нет, — солгала Мария-Грация, по-прежнему не глядя на отца.

— А как же Роберт? — тихо спросил он. — Мы все любили Роберта.

Тут его голос дрогнул, и она поняла, что не вынесет, если отец еще и заплачет. Поэтому она оттолкнула его и насколько могла равнодушно сказала:

— Ну а что Роберт? Мы не видели его четыре года.

— Ты говоришь — что Роберт? Cristo Dio! Разве ты не любила его? Но с тех пор как он уехал, ты ни разу не произнесла его имя вслух. Он возник из моря — как чудо, как сын! Разве ты не любишь его, а он тебя? Разве он не вернется?

Мария-Грация уже не могла сдерживать слезы.

— Его спроси, вернется ли он! — закричала она. — Его спроси, любит ли он меня! Я ждала, не так ли? Целых четыре года! Я унижена, я посмешище, все считают меня старой девой, я единственная на всем острове осталась одинокой! Да, я любила Роберта! Почему вы все не видите, что я продолжала любить его, что я ждала и ждала этого тупого stronzo, только он ко мне не вернулся?

Отец потянулся к ней, но она вылетела из комнаты. Мария-Грация была безутешна. Она выскочила из дома и побежала прочь из города, миновала оливковые рощи, скатилась к прибрежным пещерам.

Как постановил Амедео, Андреа д’Исанту отныне было запрещено появляться в «Доме на краю ночи». Il conte также ограничил передвижения сына, а вскоре пригласил приятеля, у которого было пять дочерей, встретить на вилле Рождество. Андреа сбежал с праздничного ужина и, пьяный, явился к дому Эспозито.

— Мария-Грация! — кричал он, кидая камешки в ее окно. — Почему ты не хочешь видеть меня? Dio, ты хочешь свести меня с ума?

Признание отца тяжким грузом давило на нее, и Мария-Грация не могла заставить себя открыть окно. Она молча наблюдала из-за занавески, как Андреа повернулся и, сгорбившись над своей тростью, побрел через площадь. В домах на площади распахивались окна, выглядывали любопытствующие. В холодной вечерней мгле Андреа показался ей самым одиноким человеком на всем острове, таким же одиноким, как тот мальчик, что возвышался в классе на своем троне из четырех цементных блоков.

Слухи по острову всегда разлетались моментально. Вот и на этот раз они достигли «Дома на краю ночи» уже к утру. Сын графа вернулся с войны не в себе, а дочка доктора Эспозито поощряет этого чокнутого… Спустившись наутро в бар, Мария-Грация поняла по внезапно наступившей тишине и бегающим глазам посетителей, что именно они только что все обсуждали.

На рождественской мессе Андреа сидел между родителями в первом ряду, сразу за ним — городские девицы. Он обернулся и в упор посмотрел на Марию-Грацию — угрюмо и решительно.

В последующие дни до нее долетали самые разные гадости: «Он прямо ею одержим, синьора Кармела говорит, он отказывается жениться на тех городских девицах», «Gesummaria[70], влюбиться в девушку, которая может быть твоей сестрой, как болтают», «Я слышала о таком, моя родственница с континента знала одного типа, который женился на двоюродной сестре, — у детей ноги как у осьминога, головы как у медуз, по двенадцать пальцев и по пять глаз…»

У стариков-картежников в баре и старух, полировавших задами стулья у своих дверей, теперь была лишь одна тема для разговоров. Казалось, все жители острова при появлении Марии-Грации опускали глаза. Она стала меченой, как Флавио, как Андреа, — будто прах войны пометил и ее. В те последние дни 1948-го она рыдала ночами, колотя кулаками подушку. Про Андреа говорили, что он заболел. Он больше не приходил выпить с ее братом за столиком под пальмой, не бродил одиноко по острову. Крестьяне, которые все еще работали у il conte, шептались, что он зашвырнул куда подальше свою трость, не встает с постели и ни с кем не разговаривает.

Ничего бы этого не произошло, если бы Роберт вернулся. Он предал ее своим отъездом, годами молчания, и Мария-Грация порой чувствовала, что не может больше любить его. Андреа был прав в одном: этот остров был isola di merda, живший сплетнями и скандалами. Она больше не может его выносить. С наступлением 1949-го, на двадцать четвертом году жизни, у Марии-Грации появилась привычка вынимать часть купюр из кассы и прятать их в бутылке из-под кампари, лежавшей под кроватью. Как только она соберет достаточно денег, то сразу же и навсегда уедет отсюда.

IV

В тот год на праздник Богоявления Кармела нанесла визит в «Дом на краю ночи». Она, должно быть, проникла в дом, пока все спали, потому что Мария-Грация, проснувшись рано в уже привычном для нее дурном настроении, обнаружила у подножия лестницы la contessa. Графиня облачилась в свой старый парижский костюм цвета баклажана и воскресную шляпку с вуалеткой, купленную еще до первой войны. Кармела впервые перешагнула порог «Дома на краю ночи» после того дня, когда Пина выставила ее с ребенком из бара и поклялась больше не пускать их.

— Синьора д’Исанту… — пробормотала Мария-Грация, стоя на лестничной площадке второго этажа.

Кармела заговорила, и голос ее, надтреснутый, хриплый, напомнил девушке голос покойной Джезуины.

— Синьорина Мария-Грация, вы должны помочь моему сыну.

У Марии-Грации сжалось сердце, стало вдруг трудно дышать.

— Что случилось? Он заболел? Я разбужу отца, он принесет свои инструменты.

— Нет, нет, нет. — Кармела разрыдалась. — Не надо звать Амедео. Мне нужны вы.

— Скажите мне, в чем дело.

— Он болен. Он болен от любви к вам, синьорина Мария-Грация! Весь год с каждым днем ему становится только хуже. Он не покидает постели, отказывается от еды, язык у него стал сухой и белый, глаза пожелтели. Я боюсь потерять его. Дайте ему надежду, пожалуйста. Мой мальчик умирает от любви к вам.

И словно актриса, срывающая маску, la contessa отдернула вуаль. Мария-Грация увидела, что от слез тушь размазалась у нее под глазами, потекла по щекам. Жалость охватила девушку. Она спустилась, взяла Кармелу под руку и отвела в бар. Перевернув пару стульев и опустив жалюзи, она оставила вывеску «Chiuso»[71] и включила кофемашину.

— Нет, — сказала Кармела, — что-нибудь посильней, что-нибудь более укрепляющее — limoncello, который делал Риццу, если у вас еще осталось.

Да, Кармела, похоже, немного не в себе, подумала Мария-Грация, тот limoncello закончился четверть века назад. Она принесла бутылку и два стакана. Часы над стойкой бара пробили семь. Не обращая внимания на столь раннее время, Кармела залпом опрокинула свою порцию ликера и согласилась наконец присесть на самый краешек стула — истинная скорбящая.

— Signor il figlio del conte[72] не может жениться на мне, — заговорила Мария-Грация. — Это невозможно. Насколько мне известно, синьора д’Исанту, это совершенно невозможно.

Тут Кармела язвительно скривилась:

— Я знаю, что про меня болтают. Все, что ты слышала, — неправда.

Мария-Грация затаила дыхание от надежды.

— Про моего отца… и про пещеры?

— Да нет. Это как раз правда. Я не об этом. — Кармела взмахнула рукой в белой перчатке. — Но Андреа тебе не брат. По крайней мере, я так думаю. За этим я сюда и пришла. Ни перед Господом, ни перед законом нет препятствий вашему браку. Я пришла, чтобы это сказать.

Мария-Грация не ответила. Кармела потянулась вперед и вцепилась в рукав девушки. От графини исходил странный мускусный запах, их обеих словно окружало облако отчаяния.

— Мой мальчик грозится уехать от нас, если ты не согласишься.

— Как вы можете быть уверены в том, что он не мой брат? — осторожно спросила Мария-Грация.

— Я в этом убеждена, cara. Это правда, что мы с мужем никак не могли зачать ребенка. Но, cara, он и не пытался. — Тут Кармела издала короткий пренебрежительный смешок и потянулась к бутылке с limoncello. — Мой муж распускал слух, что я бесплодна, с тех пор как мы поженились, пока весь остров не узнал об этом. Я думаю, ему было так удобно — выставить меня на посмешище и игнорировать супружеский долг одновременно. Правда в том, что он никогда меня не хотел. Это был брак по договору, способ распределить землю и palazzi между семьями. Мы никогда с ним не спали, ну или почти никогда, а то, что было, не стоит упоминания. Я должна быть откровенной, извини меня, cara. Правда в том, что мой муж никогда не хотел женщину. Вернее, пока я не завела любовников. Тогда, полагаю, в нем заговорил инстинкт собственника, и он пришел ко мне на некоторое время. Это был единственный способ заставить его обратить на меня внимание. Он захотел меня, как только узнал про мои отношения с Амедео, cara. Как только другой это сделал. — Кармела опять схватила Марию-Грацию за рукав. — Андреа и не похож на сына Амедео. Ты свободна любить его — и ты должна это сделать. Это я распространила слух о том, что мой мальчик — сын Амедео, один Господь знает, зачем я это сделала, наверное, это было желание отомстить, желание взять верх над мужем, — но это неправда. По крайней мере, я так не думаю.

Мария-Грация смотрела в мутные глубины limoncello.

— Но вы не знаете наверняка, — сказала она наконец.

— У него слабые икры его отца, cara. Такие же жестокие запоры каждые две недели. Когда с севера дуют сырые ветры, они оба мучаются от болей в коленях, в одном и том же месте. Я наблюдаю за ними обоими двадцать восемь лет. Я в этом уверена.

— Но вы не можете знать наверняка, — настаивала Мария-Грация.

— Нет, — сказала Кармела. — Не могу.

Мария-Грация молчала.

— Пожалуйста, cara, дай моему мальчику надежду, иначе он уедет. Я это знаю. Он уедет и оставит меня в полном одиночестве, и единственной компанией для меня на этом богом забытом острове останется мой проклятый муж.

— Вы не можете приказать мне полюбить его, прямо вот так! — воскликнула Мария-Грация. Бульдожья хватка графини и ее отчаяние напугали девушку.

— Нет-нет, синьорина Эспозито. Никто не приказывает тебе, я не это имела в виду. Но ты же можешь дать ему ответ? Дай ему ответ в конце лета, когда ты все обдумаешь. Скажем, шесть или восемь месяцев — десять, если угодно! Думай столько, сколько тебе надо, позволь ему ухаживать за тобой, навещать тебя…

— Нет! — отпрянула Мария-Грация. — Я не хочу, чтобы он меня навещал, я не хочу, чтобы он за мной ухаживал. Хватит уже скандалов!

— Ну хорошо, я велю ему не приходить, пока ты все не обдумаешь. Столько, сколько надо, cara. Шесть месяцев, год! Я прикажу ему даже близко к тебе не подходить.

— А что, если я все-таки скажу «нет»?

— Он угрожает уехать, он уедет, мой единственный мальчик…

— Хорошо, хорошо, — согласилась Мария-Грация, которая поняла, что не вынесет еще одного приступа рыданий. — Я подумаю об этом. И дам ответ через шесть месяцев.

— Никому не говори, что я была здесь, — сказала Кармела. Она уже взяла себя в руки, превратилась в ту холодную статую, с которой Мария-Грация встречалась только на расстоянии — когда та стояла одиноко во время фестиваля, одетая в платье, купленное до первой войны, с вечной вуалью на лице.

— Я никому не скажу.

— Когда-нибудь, через много лет, когда меня уже не будет… — пробормотала Кармела.

— Я не скажу.

Кармела сжала ее кисть холодной рукой:

— У тебя доброе лицо, cara. Какое облегчение для меня рассказать об этом кому-то после всех этих лет, проведенных в пустых комнатах, без возможности с кем-нибудь поговорить. Ты дала мне надежду, потому что я вижу, что ты смогла бы полюбить его, cara. Скажи мне правду. Ты смогла бы.

— Да, — согласилась Мария-Грация. — Я смогла бы.

Кармела в последний раз сжала ее руки. Кожа у нее была гладкой, как у ребенка, ни намека на мозоли, такое достигается, только если всю жизнь проводишь в белых перчатках. И она ушла. У Марии-Грации кружилась голова. Пока графиня пересекала площадь, ей казалось, что эта встреча ей просто приснилась. На площади вновь было тихо. На террасе тени от пальмы беспокойно двигались по плиткам пола, напоминая стрелки солнечных часов, из щелей выползали ящерицы погреться на солнышке.

Но, занимаясь утренними делами — включая кофемашину, поднимая жалюзи, расставляя стулья, — Мария-Грация все не могла успокоиться. Почему эта Кармела считает, что она ей что-то должна? И почему она, Мария-Грация, должна хранить секреты всех окружающих? Что они все от нее хотят? Все эти люди с их постыдными поступками, бегающими глазами? Зачем они вываливают на нее неприятности, которые произошли еще до ее рождения?

И все же она переживала за лишившегося сна, страдающего Андреа, как когда-то переживала за Роберта. Была ли это любовь или только жалость? Она не могла любить Андреа так же, как любила Роберта, она исчерпала свою способность любить столь безоглядно. Но все же. Роберт исчез, а Андреа рядом, умирает от любви к ней. Никто еще не оказывал ей подобной чести. Для Тото и вдовца Дакосты она была лишь кандидаткой в жены, легко заменяемой. Может, и Роберт давно заменил ее какой-нибудь английской девушкой, довоенной зазнобой? Но не Андреа д’Исанту.

Нежность вскипала в ней, когда она думала про его искалеченную ногу, вспоминая при этом свои собственные слабые ноги, свою давнюю хромоту. С юности у них было много общего, решила она: у обоих не было друзей, оба они жгучие брюнеты, оба одиноки, любят учиться, оба отличники. Будучи на четыре года моложе, она все время наступала ему на пятки, и, после того как она обогнала своих сверстников, учитель достал из шкафа табели Андреа для сравнения.

«Так, Эспозито, давай-ка посмотрим, как д’Исанту написал эту контрольную», — говаривал профессор Каллейя. Учитель все время сравнивал ее средний балл с баллами Андреа. К его последнему году в школе она обогнала его. Когда об этом сообщили Андреа, он лишь чуть улыбнулся, склонив голову набок. Она посчитала этот жест не слишком великодушным. Он мог бы снизойти и пожать ей руку. А может, то было особое отношение, такое же, как в тот день, когда он, дрожа, вложил ей в руку цветок?

В конце лета она даст ответ. Но до тех пор она постарается, изо всех сил постарается выкинуть из головы их обоих — и англичанина, и сына il conte.

В те дни и сам остров пребывал в беспокойном, неустойчивом состоянии. Кастелламаре некогда был вулканом. Хотя жители острова это знали, но он так долго не просыпался, что они частенько забывали о вулканической природе своего дома. Однако порой остров вел себя странно, ненавязчиво напоминая о своем прошлом. Раз или два в десять лет в земле открывалась дыра, из которой вырывалась струя дыма, обжигавшего росшие по соседству плющи или оставлявшего от какой-нибудь горной козы кучку обугленных костей. А то в море под скалами вдруг принималась бурлить горячая струя, движимая неведомой силой. И если опустить голову под воду, то можно увидеть полоску пузырьков, что вырывались из самого чрева острова. Но эти явления никого не удивляли. В конце концов, остров славился своими чудесами.

Сам вулкан ни разу не извергался. Его кратер находился где-то рядом с виллой il conte, но иногда он перемещался, посылая толчки и дрожь. Такое случилось и в 1949-м. В январе в потолке «Дома на краю ночи» образовалось несколько трещин. В марте, если лечь на пол и прижать ухо к каменным плиткам, можно было услышать утробное урчание, исходившие из земных глубин. Об этом с восторгом сообщала Кончетта, морской звездой распластавшаяся на полу и шикавшая на каждого, кто мешал ей слушать.

— Мария-Грация, землетрясение! — в упоении объявила она. — Начинается!

Эта девочка по-прежнему испытывала опасную тягу к хаосу и разрушению.

— Святая Агата бережет нас от землетрясений, — охладил ее пыл Риццу. — Слишком я стар для таких фокусов.

И он попытался запугать Кончетту страшными сказками об ужасном землетрясении в далеком прошлом, когда на острове были разрушены до основания все постройки, кроме «Дома на краю ночи», фермы старого Маццу и виллы il conte. Огромные приливные волны от берегов Сицилии достигли острова, и тогда жители, как в легенде о Ное и его сыновьях, спасались на холме.

Но Кончетта только пришла в еще больший восторг.

— Представляешь! — вскричала она, и глаза ее горели. — Все исчезнет! И дурацкая лавка моего отца тоже исчезнет!

Мария-Грация стояла на стремянке и красила фасад бара, когда произошел первый серьезный толчок. Все закачалось, как в лодке, наскочившей на мель. От паники у нее задрожали ноги. Девушка спустилась на землю и увидела брата.

— Gesu! — бормотал он. — Gesu Dio!

Босой, в ночной сорочке, он беспорядочно метался по площади.

— Флавио! Вернись!

Второго толчка не последовало, и на острове вновь воцарилось спокойствие. Девушка кинулась за братом и настигла его на другом краю площади в тени пустующего дома Джезуины. Флавио рухнул на брусчатку, сжался. Вокруг быстро собиралась толпа.

— Флавио, — окликнула Мария-Грация, — Флавио, все хорошо. Землетрясение закончилось.

Но Флавио ее не слышал, его трясло. Он ожесточенно тер остатки изуродованных пальцев. Мария-Грация осторожно коснулась брата, заглянула ему в глаза. Они были затянуты пеленой — совсем как у старой Джезуины. Он видел сейчас не залитую солнцем площадь, не «Дом на краю ночи» — вокруг Флавио расстилалась пустыня. Ей пришлось долго убеждать его взять ее за руку.

Пока она вела его обратно в дом — дрожащего всем телом, судорожно комкающего здоровой рукой ночную рубашку в попытке прикрыться, словно стеснительная дева, — пару раз раздались глумливые смешки. Но Мария-Грация, закалившаяся после того, как по городу стали гулять сплетни о ней и Андреа, лишь выше вскинула голову и крепче сжала руку брата.

— Идем, Флавио. Не каждый сражался так же храбро, как ты.

После этого дня по острову разнеслась молва о том, что сын Эспозито вернулся с войны чокнутым.

Подземные толчки продолжались, и жители острова со всей страстью ударились в религию. Сильнее прочих религиозный экстаз охватил Флавио. Никто этого не замечал, пока безделушки, связанные со святой Агатой и уже четверть века стоявшие на террасе бара, не начали исчезать. Сначала бутылочки со святой водой, потом четки, и наконец исчезла главная реликвия — устрашающая статуэтка святой с кровоточащим сердцем. Статуэтка пропала апрельской ночью — на полке, где она простояла четверть века, остался лишь темный след в пыли. Обыскивая дом, Пина обнаружила реликвии, прикрытые куском ткани, меж двух потемневших от времени подсвечников в комнате Флавио. По ночам Мария-Грация слышала, как Флавио молится в спальне, расположенной под ее комнатой. В баре он почти не появлялся. Днем он увязывался за отцом Игнацио, донимая его вопросами.

— Да я не возражаю, — сказал священник, когда Амедео принялся извиняться за сына. — Святая Агата свидетель, я всегда любил твоих детей, Амедео. Хотя, боюсь, я уже не смогу научить его чему-то сверхортодоксальному, я почти все сам позабыл!

Священник подрядил Флавио натирать большое медное распятие за алтарем — занятие, не слишком привлекавшее самого отца Игнацио. Но Флавио отнесся к нему с воодушевлением, он каждое утро почтительно склонялся над банкой полироля с тряпицей, выданной ему священником, и принимался за дело, останавливаясь, чтобы взглянуть в металлическое лицо Христа, и бормоча сокровенные призывы к Господу.

В сиесту Мария-Грация закрывала бар и шла за Флавио — иначе он забывал поесть. По дороге к дому он безостановочно и бессвязно рассуждал о чудесах святой Агаты, слова изливались из него бессмысленным потоком: «…или вот это чудо, смотри, святая Агата, никто не знает, кем она была, то ли бедная крестьянка, то ли дочь фермера, а все же у нее были видения, истинные видения…» Флавио вступил в Комитет святой Агаты и чинно восседал по субботам со вдовами в их гостиных, заставленных темной мебелью под серыми чехлами, обсуждая заказ свечей для фестиваля святой или пошив новых молельных подушечек для часовни Мадонны. Мария-Грация знала, что ровесники в открытую смеются над ее братом, все они теперь были рыбаками, батраками или лавочниками.

— Позволил своей сестре управлять баром, а сам молится да со старухами шушукается, — доносилось до нее.

За столиком под пальмой Флавио теперь сидел всегда один. Он постился и пил только воду с лимоном, цыкая зубом.

— Совесть нечиста, — сказал однажды кто-то. — Это его преследует призрак Пьерино.

Многие все еще винили Флавио в избиении рыбака. Старый Пьерино умер в первые дни землетрясения. Хотя он и дожил до преклонного возраста, речь у него так и не восстановилась, он больше не выходил в море, а несколько человек поклялись, что видели, как после смерти он стоял на коленях у своего надгробного камня и пытался зарыться обратно в могилу.

Флавио все больше уходил в себя. Но порой, когда они шли из церкви домой, он невзначай брал сестру за локоть, и она позволяла себе надеяться, что ему лучше. И все же им все сильнее завладевала мысль сбежать с острова.

— Я уеду отсюда, — сказал он однажды Марии-Грации, и взгляд его при этом был ясным. — Вернусь в Англию. Хоть кое-кто и обращался там со мной как с собакой, но все же они относились ко мне лучше, чем здесь мои соотечественники.

Как оказалось, Флавио тоже видел призрак Пьерино.

— Он такой зеленый и просвечивает, — бормотал он. — Он хочет, чтобы я убрался. Я покину это место. Я уйду.

Что он имел в виду, Флавио не говорил. Но Пина, слыша его бормотание, начинала плакать, она полагала, что ее сын намекает на загробный мир, на небеса.

— Эти берега больше не будут меня удерживать, — шептал он, натирая до блеска статую святой Агаты.

Как только после первого толчка все улеглось, на острове произошло небольшое чудо.

Распаленные и раззадоренные Бепе крестьяне il conte все еще пытались обработать каменистые земли на юге острова, захваченные ими два года назад. На второй год посеяли пшеницу, но часть побегов полегла из-за недостатка питательной почвы. Крестьяне собрали урожай и даже посмели оставить все себе, не отдав четвертину il conte. Пшеница взошла во второй раз, и настало время ее прореживать. Крестьяне шли в поле, на сей раз без organetto и числом поменьше, оглядываясь на виллу il conte с того места, где дорога делала поворот. Бепе подбадривал их, восседая на ослике своего дяди и объезжая их ряды, словно командующий армией.

— Вперед, товарищи! — призывал он. — Эта земля наша.

Но, придя на место, они обнаружили, что земля сдвинулась. Извержение пришлось на середину поля, и там что-то пробивалось на поверхность. Вырванные с корнем и уже обгоревшие на солнце ростки были разбросаны повсюду. Молодой Агато перекрестился.

— Знамение! — воскликнул он.

— Нет, — возразил Бепе, — явление природы. Мы должны его исследовать.

Но явление, каким бы оно ни было, точно не было природным. Разрыв песчаную землю и отбросив в сторону камни, крестьяне обнаружили каменную стену. Нет, не стену — что-то типа скамьи. Находка имела форму полукруга и была прохладной на ощупь. Они сбегали за мотыгами и лопатами и продолжили копать. Глубже обнаружился второй выступ, следом — еще один, они уменьшались в диаметре к низу чаши, как бороздки ракушки.

— Смотрите! — закричал Агато, копнув чуть в стороне. — Это алтарь.

Люди замерли, напуганные мыслью о языческих обрядах и жертвоприношениях, что совершали здесь, но Бепе храбро поскреб мотыгой обнажившийся участок непонятного сооружения.

— Это не алтарь, — объявил он, — это сцена. Здесь был театр, я уверен в этом. Греческий или римский. Я видел такие на открытках, когда гостил на материке у кузена. Были маленькие, как этот, и большие, размером с футбольный стадион.

Хитрый Маццу сказал:

— Это может что-то стоить.

— Il conte ничего об этом не знает, — заметил Бепе. — И это по праву наша земля.

Крестьяне стояли вокруг призрачного амфитеатра, как перед святым образом.

Тем вечером Бепе скрытно явился в бар, прижимая к груди organetto.

— Мне надо поговорить с signor il dottore, — сообщил он Марии-Грации. — Дело срочное. И очень важное.

— Ты пришел поиграть для него?

— Вовсе нет, organetto только для прикрытия. Позови своего отца.

Мария-Грация вызвала отца. Она слышала, как Бепе шептал ему за занавеской бара:

— Мы должны найти археолога, чтобы он приехал и сказал нам, сколько это стоит. Это может быть хорошо для острова, это может быть важно, нам лишь нужно, чтобы образованный человек нам объяснил, что это. Это может принести богатство на Кастелламаре. Много-много лир.

— И ты распределишь все богатство по-честному? — Голос отца звучал с легкой издевкой. — Или сначала создашь авангардную партию, чтобы установить диктатуру пролетариата?

— И то и другое, — серьезно ответил Бепе. — Но мне нужна ваша помощь. Вы образованный человек, signor il dottore, достаточно образованный, по крайней мере. Вы должны знать какого-нибудь археолога, к которому мы можем обратиться. Во Флоренции, или в Риме, или откуда вы родом.

Но у Амедео не было знакомых археологов. Так же как не было их и у отца Игнацио, которого Бепе подстерег у входа в бар тем же вечером и с таинственным видом утащил за занавеску.

— Я прожил на этом острове столько лет, сколько тебе, — ответил священник. — Я больше не знаю никого за его пределами. Я стал одним из вас за мои прегрешения.

К всеобщему удивлению, единственным человеком на острове, знающим археолога, оказалась Пина.

— Но вы все его знаете, — сказала она. — Вы что, забыли? Профессор Винчо.

— Кто? — удивился Бепе.

— Ах да, ты был еще мальчишкой, Бепе, конечно, ты его не помнишь. Профессор Винчо, археолог из Болоньи. Он отбывал здесь ссылку. Ремонтировал террасу бара.

— Тот самый idiota, который уложил балки задом наперед? — уточнил Бепе. — И синьору Пьерино пришлось потом все переделывать? Я его помню.

— Профессор Винчо — известный археолог. До войны он работал на Кипре, откапывал там древние города. Однажды он рассказал мне, как они откопали женщину и ребенка, два скелета с золотыми украшениями, идеально сохранившиеся. Это ужасно, но и чудесно — открывать прошлое таким образом. Это достойно уважения, Бепе. Я не знаю, что с ним стало теперь.

— Надо ему написать, — посоветовал священник. — На адрес Университета Болоньи. И узнать, жив ли он и, милостью Господа и святой Агаты, сможет ли приехать и посмотреть на руины, которые вы нашли. Но, Бепе, пока мы не разузнаем все, не говорите ничего il conte.

Священник написал письмо в тот же вечер, и Бепе доставил его на материк. Тем временем амфитеатр закопали и прикрыли брезентом.

Никто не признал профессора Винчо. Он прибыл в самую грязь, в конце весны, — седой, с необычным зонтом; ассистент нес его чемоданы. Археолог нанял запряженную осликом повозку Риццу. Когда они поднимались по склону холма, он попросил Риццу остановиться у городской стены. Там он вылез из повозки и долго стоял перед бывшим лагерем для ссыльных, который к тому времени снова пришел в запустение: заросли сорняков, юркие ящерицы, ни следа от прошлых лет. В «Доме на краю ночи» бывший ссыльный, прослезившись, обнял Пину и Амедео.

Вскоре после приезда профессора il conte, каким-то образом прознавший о прибытии в город важной персоны, явился с визитом. Примчавшись на площадь на своем авто, он приветствовал профессора поднятием руки, как будто они были старыми знакомыми.

— Синьор Винчо, позвольте приветствовать вас, — выкрикнул он из окна авто. — У меня есть для вас предложение.

Археологу надлежит остановиться на вилле, настаивал он, там более комфортно. И там он сможет ужинать ежедневно за счет графа.

Профессор Винчо ответил, что уже разместился вполне комфортно в «Доме на краю ночи».

— Ну хорошо, — сердито сказал il conte, — тогда приходите на ужин.

— Нет, — ответил профессор. — Благодарю вас. Я не забыл о своем пребывании на этом острове, signor il conte.

Граф, униженный и взбешенный, втянул голову в салон авто и укатил прочь.

Назавтра на рассвете крестьяне сопроводили профессора Винчо к погребенному под землей амфитеатру. Пожилой профессор встал на четвереньки и начал сметать землю небольшой щеточкой. Время от времени он останавливался, чтобы убрать траву или землю или указать на что-то своему ассистенту. У ассистента имелась деревянная клеть, в которых крестьяне обычно переносили кур. Из клети извлекались странные предметы: нечто похожее на сито для спагетти, набор зубочисток, щетка.

Кое-кто из крестьян возмутился, сочтя происходящее насмешкой. Но профессор Винчо продолжал скрести.

— И это все, что он собирается делать? — не выдержал юный Агато, разочарованный до невозможности.

Когда стало понятно, что все будет продолжаться в том же духе, жители острова разошлись.

Тем временем il conte прослышал о раскопках. На следующее утро, когда небольшая компания из «Дома на краю ночи», сопровождавшая профессора, прибыла на место раскопок, их уже ждали два агента графа. Между ними стоял Андреа д’Исанту.

— Эта земля является частной собственностью, — объявил он. — Никто не может пересекать ее границы без разрешения моего отца.

— Именно это я и собираюсь сделать, — сказал профессор Винчо в типичной городской манере общаться со всеми на равных. — Мы производим здесь раскопки.

Андреа взялся двумя руками за свою трость. Когда он заговорил, его глаза смотрели в сторону Марии-Грации, потом он повернулся к археологу:

— Никто не зайдет на этот участок земли.

Разозленный Бепе соскочил со своего осла и сделал три шага по графской земле.

— Вот пожалуйста, синьор д’Исанту, — провозгласил он. — Кто-то только что это сделал.

Андреа поднял свою трость и ударил его по плечу:

— Отойди, Бепе. Я сказал тебе, что никто не зайдет сюда.

— Это общественная земля, — произнес отец Игнацио. — И в любом случае не лучше ли было бы, синьор д’Исанту, разрешить все мирно и не доводить до драки?

Андреа двинулся на священника, как будто это был один из крестьян его отца.

— Дойдет до драки с любым, кто попытается забрать землю моего отца! — крикнул он. — И если кто из вас, stronzi, пересечет эту ограду, да будет святая Агата мне свидетелем, я вступлю с ним в драку! Хотите попробовать?

Бепе сделал еще один провокационный шаг вперед. Андреа размахнулся и ударом серебряного набалдашника своей трости свалил Бепе на землю.

— Все участники захвата земель уволены, — объявил Андреа собравшимся крестьянам. — Ищите другую работу. Вы больше не будете сборщиками урожая на землях моего отца, вы stronzi, вы figli di puttana, если вы не уважаете эту работу как подобает!

— Где твой отец, Андреа? — спросил священник, положив руку на плечо молодому человеку. — Разве это не его дело? Не стоит торопиться и лишать работы семьи, которые трудились на вас из поколения в поколение.

— Я не позволю насмехаться над собой. Амфитеатр наш, земля эта наша…

С побелевшим от гнева лицом Андреа вновь замахнулся тростью. Крестьяне разбежались. Ослик Бепе заревел, вырвался из рук державшего его Агато и размашистым галопом понесся по дороге, забыв про хозяина. Все вышло из-под контроля. Агенты il conte, стоя позади Андреа, зорко следили за ситуацией, держа ружья наизготовку.

— Захват земель закончен, — сказал Андреа. — Вы уволены.

— Так или иначе, этот амфитеатр не лучший образчик в своем роде, — утешал профессор, пока Амедео бинтовал разбитую голову Бепе за стойкой бара. — Судя по тому, что я увидел. Римский, маленький, довольно сильно поврежденный. Все же я хотел его рассмотреть повнимательнее, но мне жаль, что вы получили удар по голове из-за меня, Бепе. И мне невыразимо жаль, что крестьяне потеряли работу.

Бепе буквально дымился от злости.

— Я снова выйду в море, — поклялся он. — Я буду рыбачить. Я сыт по горло этим островом и этим stronzo conte.

На следующий день Бепе свернул свой коммунистический флаг и вышел в море на старой лодке Пьерино, которую он перекрасил и назвал Santa Maria della Luce. Бороздя бурные воды, он не возвращался на остров по две недели кряду.

— Если я не придумаю, как все тут улучшить, — любил повторять он с горечью во время своих кратких возвращений, — я уеду куда-нибудь.

Но неудача с захватом земель дала толчок другому благословенному событию, так как именно она привела профессора Винчо к новому, более важному открытию.

Во время ссылки профессору не приходилось слышать о прибрежных пещерах. О них кто-то случайно упомянул на пятый день его пребывания на острове, когда профессор сидел на веранде бара, попивая лучший limettacello[73] Джезуины и изучая красную книгу Амедео. После смерти Джезуины осталось двенадцать бутылок limettacello, их доставали только для особых гостей. Десять бутылок все еще были непочатыми. Теперь же подогретому парами ликера археологу, читавшему историю про пещеры в блокноте Амедео, пришла в голову мысль. Он наклонился вперед и слегка дотронулся до руки доктора:

— Эти катакомбы, они существуют или это миф?

— Существуют, — ответил Амедео слегка удивленно.

— Да-да, — тут же вмешался Риццу, — огромные пещеры. С черепами и костями и разными предметами. Разного рода реликвиями.

Этой новости профессор обрадовался как ребенок. Пролив limettacello, он кинулся наверх за фонариком, но вернулся со своей странной щеткой-скребком и снова побежал к себе в комнату. И замахал руками на ассистента, посылая его за оборудованием:

— Принесите экраны, щетки, оба скребка. Нет, стойте, просто идите сюда немедленно, все это мы принесем позже!

Риццу отвез профессора на своей повозке к пещерам, всю дорогу размышляя, не повредился ли старикан умом после неудачи с амфитеатром.

— Да там особо не на что смотреть, — предупредил он. — Так, одни кости старые. Может, я чуток преувеличил.

Как только они доехали до пещер, профессор тотчас нырнул в темноту. Поглаживая стены, как любовник поглаживает изгибы тела возлюбленной, он объявил, что это место является некрополем, городом мертвых.

— Большая редкость. Важная находка, — сказал он. — Место, где в древности хоронили людей. Есть лишь несколько подобных мест, столь же хорошо сохранившихся. Синьор Риццу, это намного более важная находка, чем римский амфитеатр! Ваш некрополь имеет мировое значение. Ему может быть тысячи лет.

— Город мертвых? — удивился Риццу. — Тогда понятно, откуда наше проклятие плача.

Услышав о том, что профессор назвал Кастелламаре местом мирового значения, жители острова сразу возгордились. Они всегда подозревали, что это так, но теперь умный человек из города это подтвердил!

Через неделю из Болоньи прибыла целая команда археологов. В пещерах они разбили шатры, поставили ограждения, столбики, натянули веревки. От подземных толчков часть черепов сместилась, и открылся проход во вторую пещеру. Выкапывая землю из прохода тем, что всем казалось кисточками для бритья и зубочистками, археологи обнаружили систему захоронений, тайник с посудой и две золотые монеты. Сидя в баре, Риццу рассказывал, что археологи намерены раз и навсегда разрешить загадку рыданий, и местные жители выразили готовность помогать. На третий день у пещер появился старик Маццу с тяпками и лопатами.

— Вам это понадобится, — сказал он. — Это же позор, что вы не можете купить нормальное снаряжение. Вот мы решили сделать вам подарок.

Археолог принял подарки с легким поклоном, но, когда старик Маццу проходил мимо пещер на следующий день, он был разочарован, увидев, что приезжие все еще разгребают землю своими щеточками. Через месяц к ним присоединилась команда немецких археологов. С рассвета и до темноты иностранцы отбивали куски от скал, скребли землю и радостно вопили на своем языке, когда находили очередное сокровище.

Тем временем Мария-Грация, поняв, что бар и остров были предназначены для нее самой судьбой, перестала себя жалеть и решила, что надо извлечь из происходящих событий пользу.

Бепе отказался от своих коммунистических взглядов, но теперь у него возникла другая идея. Войдя в бар как-то вечером и небрежно бросив на стойку небольшого тунца, он объявил о намерении организовать паромную переправу.

— Il conte делает все, чтобы мы варились в собственном соку, друг другу продавали и покупали. Я пытался в этом разобраться. Он устроил все так, что мы не зарабатываем денег, а те деньги, что зарабатывает он, уходят с острова и тратятся в ресторанах Палермо, Парижа и Рима. А у нас нет даже нормального парома. Я хочу, чтобы мои дети получили образование на материке. И почему люди не могут приезжать сюда на пароме и уезжать на нем? Я бы хотел, чтобы на остров приехали туристы и купили у Винченцо его картины, и пили кофе в вашем баре, и осматривали достопримечательности, как они это делают в Афинах, Валлетте и Палермо. У нас ведь проводятся настоящие археологические раскопки.

На этих словах Агата-рыбачка фыркнула так, что брызги кофе разлетелись по всему столу.

— Ну что? — разозлился Бепе. — У нас же есть церковь, и святая, и руины, как в лучших местах! Есть на что поглазеть! Есть что купить! Все то, что они любят больше всего, эти туристы, — да видел я их в Сиракузе! Греческие развалины! Открытки! Маленькие модели Колизея! У нас есть город мертвых, разве нет? Это ведь ничем не хуже. Половина города уже зарабатывает деньги на этом открытии, сдавая свои дома археологам. Можно еще больше заработать! Если мы не станем коммунистами, давайте станем современными людьми и таким образом победим il conte.

— Я с тобой согласен, Бепе, — неожиданно сказал священник из своего угла. — Я думаю, ты прав. Гости должны приехать и увидеть прибрежные пещеры и Фестиваль святой Агаты. И наши дети должны учиться на материке. У нас должны быть средства, чтобы отправлять людей в больницу, если понадобится, — вы знаете, я давно об этом мечтаю. Il conte и его семья диктовали, чем нам тут заниматься. Если мы хотим жить в ногу со временем, мы должны сами об этом позаботиться.

— Мы может организовать комитет, — сказала Мария-Грация, оторвавшись от чистки кофемашины и сама не веря, что вмешивается в дискуссию. — Как Комитет святой Агаты, только для того, чтобы улучшить наш остров.

— Хорошая мысль, Мариуцца! — ухватился за ее предложение Бепе. — Это правильно, надо организовать комитет. Мы так и поступим.

— Опять втягиваешь меня в авантюру, — проворчал Маццу, однако, когда Мария-Грация пустила по бару бухгалтерскую книгу, чтобы составить список кандидатов в члены комитета, даже он подписался.

Пятого июля, через неделю после Фестиваля святой Агаты, состоялось первое заседание Комитета модернизации Кастелламаре. Присутствовали Амедео, Пина, Мария-Грация, отец Игнацио, художник Винченцо, фермеры Маццу и Риццу и половина уволенных крестьян il conte. А также Агата-рыбачка, которая после возвращения брата больше не рыбачила и чувствовала себя не у дел. Агата так и не вышла замуж, она жила одна в своем домике, среди бегоний, с собакой Кьяппи. И невозмутимо противостояла попыткам матери и брата заставить ее изменить положение вещей.

— Выйду замуж — и мне конец, — любила повторять она. Но все знали, что Бепе давно пытался завоевать ее, с тех пор как закончилась война.

На заседании было решено разместить рекламу для привлечения туристов и пустить паром, который будет курсировать дважды в день. Заработанные деньги будут потрачены на ремонт домов, пострадавших от землетрясения, и, если все пойдет хорошо, на покупку новых сетей для кооператива рыбаков и пристройку к школе.

— Послушайте, — сказал Амедео, когда обсуждение почти закончилось, — мы должны подойти к этому со всей осторожностью. Разве мы не обходились обменом и бартером, не помогали соседям в трудные времена? Я помню, как вы сплотились вокруг меня, со своими печеными баклажанами и pasta al forno, когда Мариуцца болела после рождения. Может быть, я и не оценил это тогда, но отношения между людьми изменятся, когда появятся деньги. Вы должны остаться теми же людьми, которых я всегда знал.

— Может, и так, — сказал Бепе, — но деньги есть деньги, и пора Кастелламаре шагать в ногу со временем.

В следующую субботу Бепе и Агата отплыли на Сицилию с нарисованным плакатом, рекламировавшим исторические туры по «Древнему некрополю Кастелламаре». За сотню лир, или один доллар, туристов доставят на остров и перевезут на повозке, запряженной осликом, к прибрежным пещерам наблюдать за работой археологов. «Исторические бары!» — сулил плакат, амбициозно ставя все во множественное число. «Старые церкви! Алтари святой Агаты! Прогулки на осликах! Мороженое!» (Мороженого на острове не имелось, но имелась надежда, что приток туристов позволит «Дому на краю ночи» сделать первый взнос за автомат для мороженого к концу года.)

И гости потянулись на остров. Не то чтобы толпами, но кое-кто соблазнился бесхитростным плакатиком, романтической возможностью побывать на острове, затерянном посреди моря, и фантастической расцветкой паромной лодки Santa Maria della Luce. Обнаружив после долгого подъема на ослиной повозке, что в сердце острова есть бар, где подают кофе и печенье и где вещает радиостанция Би-би-си, туристы почувствовали себя участниками приключения, вполне безопасного, под боком у цивилизации — очень приятное сочетание. Кроме того, половину туристов составляли ученые люди, привлеченные предварительными исследованиями профессора Винчо, открывшего пещерный некрополь на острове, результаты которых были опубликованы в «Американском журнале археологии».

Среди гостей оказался и бывший ссыльный поэт Марио Ваццо. Получивший за последние годы известность, отмеченный литературными наградами, он тем не менее приехал без сопровождения и поднялся на холм к «Дому на краю ночи» пешком. Пина встала ему навстречу со своего места на террасе. Они узнали друг друга сразу. Марио поднялся по ступенькам и взял Пину за обе руки. Так они простояли долго.

Марио Ваццо рассказал им, что в конце войны потерял жену, но его сын выжил. Он теперь учится в Университете Турина на юриста. Глаза Марио горделиво блестели, когда он рассказывал о сыне. Марио привез сверток, который и вложил Пине в руки:

— Моя последняя книга. Вы увидите, что я все же нашел слова, чтобы рассказать о войне. Я собирался вернуться сюда и доставить эту книгу вам лично, но все откладывал. А потом увидел в газете статью о раскопках, и мне это показалось знаком. Наконец этот остров появился на карте мира.

Книга была названа просто: Odissea.

— Это эпическая поэма? — спросил Риццу, больше не насмехаясь над поэтом, после того как увидел напечатанные стихи и цену на обложке: одна тысяча лир.

— Да, — ответил Марио Ваццо, слегка склонив голову в знак согласия, — это современная версия «Одиссеи».

— Звучит довольно интересно, — признал Риццу. — Ну, если, конечно, там есть парочка сражений и вы оставили сцены с обнаженными девушками на скалах.

На острове все знали историю Одиссея так же хорошо, как и легенды острова. Пина читала ее в классе своим ученикам жаркими днями, открыв окна, чтобы морской прибой звучал музыкальным сопровождением.

Позже, когда они с поэтом остались на террасе вдвоем, Пина развернула упаковку и достала книгу. На обложке было написано, что Марио Ваццо выдвинут на две важные премии: «Багутта» и «Стрега». К своему стыду, Пина не слышала ни про одну из них. Были проданы десятки тысяч экземпляров Odissea. На первой стороне обложки была цитата профессора из Рима, который назвал книгу fenomeno nazionale[74].

— Эта история занимала меня, пока я был здесь, — сказал Марио Ваццо. — А когда уехал, она преследовала меня. Так что я ее пересказал. Фашистские охранники выведены в образе циклопов, а ссыльные — в образе греков, которые стремятся вернуться домой.

Устроившись на террасе, Пина читала, смакуя книгу как arancello. Поэт сидел рядом и дремал на солнышке. Пина подошла к чтению со всей серьезностью, делая пометки на полях карандашом, — истинный школьный учитель, так же она углублялась в чтение произведений Данте и Пиранделло. Закончив, она долго молчала, в глазах ее блестели слезы.

— Это гениально, — объявила она наконец.

На следующий день Амедео тоже прочитал книгу поэта, виновато перелистывая страницы, пока Пина водила гостя посмотреть на раскопки некрополя. Хороша, с неудовольствием признал Амедео. Может быть, даже гениальна, как сказала Пина. Он узнавал неприглядные постыдные эпизоды войны, изложенные в стилистике мифов, как и любимые им легенды острова. Избиение Пьерино превратилось в эпическую битву, а прибытие americani — в божественное избавление. Все очень умно.

Но одна глава беспокоила Амедео. В ней описывалось, как Одиссей, в образе которого предстал сам Марио Ваццо, как понял Амедео, влюбляется в местную женщину. В ночь «черной воды и сонма звезд» эти два персонажа занимаются любовью в пещерах на берегу моря, «катаясь среди черепов в стенах города мертвых». Не о пещерах ли Кастелламаре идет речь? Амедео чувствовал, что описание было образным, но одновременно реалистичным почти до непристойности. Это заставило его вспомнить со стыдом свои собственные похождения с Кармелой. Здесь же читались все приметы места: кости, впивающиеся в спину, песок в волосах, холодная вода, которая сочится под сплетенными телами и заставляет кожу покрываться мурашками. А с кем из здешних женщин был Марио Ваццо знаком, кроме Пины? Пина давала ему работу, защищала его, собирала клочки бумаги с его стихами и хранила перевязанную веревочкой стопку в ящичке ночного столика. Амедео видел пожелтевшие бумажные салфетки своими глазами не больше шести месяцев назад, удивившись, что она все еще бережет их. Пина никогда не вспоминала о Марио Ваццо после отъезда поэта с острова. Тогда салфетки вызвали у Амедео легкое недоумение, но сейчас — тревогу.

И то, как жена приветствовала бывшего ссыльного, — без слов… Сомнение прокралось в душу Амедео, слишком абсурдное, чтобы выразить словами, но и не настолько нелепое, чтобы отмахнуться от него. Он наблюдал, как автор Odissea ест фасоль и sarde за ужином, и его сердце рвалось на части от одного предположения, что этот человек и Пина занимались чем-то постыдным в пещерах у моря. Были ли у них отношения? Странно, если через столько лет после его провинности с Кармелой жена отомстила ему. По острову ходили туманные слухи о том, что их двоих видели на утесе над пещерами. И действительно, Пина стала приходить домой в неурочное время, после долгих прогулок по острову, с растрепанными волосами. Амедео слышал, как по ночам она о чем-то разговаривает с Марией-Грацией в комнате наверху, явно поверяя дочери какие-то тайны. Ее голос звучал то тише, то громче, как моторная лодка, но он не мог ничего понять, хоть и прижимал ухо к двери изо всех сил.

Многие на острове очень оживились, наблюдая такой поворот событий, и назвали это поэтическим возмездием.

Не зная, как ему быть, Амедео молчал.

И он обрадовался, когда поэт все же отбыл домой. Он спрятал Odissea в ящик из-под кампари на чердаке, притворившись перед Пиной, что не знает, куда книга подевалась. Невозмутимо и без каких-либо внешних проявлений чувства вины Пина просто села на паром Бепе и привезла новый экземпляр из книжного магазина в Сиракузе.

В конце лета в ратуше было созвано собрание, чтобы обсудить результаты археологических раскопок. Зал был заполнен, как церковь во время мессы на День святой Агаты, поскольку каждый хотел узнать, какое объяснение будет дано проклятью плача. Хотя никто за всю жизнь сам не слышал рыданий, но у всех был кто-то — тетя тети или кузен кузена, — кто слышал и торжественно клялся, что все это чистая правда, кто чуть не лишился рассудка и не мог спать из-за этого ужаса. Может быть, иностранцы прольют свет на эту тайну?

Амедео держал наготове свой красный блокнот, чтобы записать новую историю. Возбужденный Риццу занял место в первом ряду. Начало собрания пришлось отложить на целый час, потому что люди все шли и шли: рыбаки в своих шерстяных штанах и заляпанных фуфайках, лавочники в белых фартуках, крестьяне с лицами, запорошенными пылью полей и оттого напоминавшими маски смерти. Бепе приостановил работу своей переправы, чтобы присутствовать на собрании, но все же опоздал на двадцать пять минут. За ним явилась Агата-рыбачка, одетая в засаленные штаны и мужскую шляпу borsalino. Подходили еще люди. Кончетта, с растрепанными волосами, сбежала от отца с матерью и пробралась по рядам, чтобы сесть рядом с Марией-Грацией. Две вдовы из Комитета святой Агаты, которые утверждали, что их возмущают раскопки и все эти разговоры про проклятье плача, попытались проникнуть на собрание незамеченными. Члены городского совета явились все вместе, во главе с напыщенным Арканджело. Люди продолжали идти, пока не осталось больше свободных скамей, все, кто мог, сдвинулись потесней, всех молодых согнали, чтобы уступить место тем, кто постарше, но попытки освободить место насильно так и не прекратились.

Подобное пренебрежение назначенным временем раздражало северян. В конце концов двери были закрыты и женщина-археолог встала, собираясь выступить. Это была немка с шапкой седых кудрявых волос и голыми руками. Она говорила, а профессор Винчо переводил.

— Прибрежные пещеры, — услышали жители острова, — являются катакомбами, некрополем с более чем сотней захоронений. Малые захоронения — семейные, в каждом от двух до семи тел. Три захоронения побольше изначально были вырубленными в скале жилищами, которые позже использовали как место для погребения. Самые первые захоронения относятся к доисторическим временам, самые большие — к эпохе Византийской империи. Несколько пещер естественного происхождения, но основная часть — это рукотворный некрополь. И это великое и очень важное открытие.

Затем профессор Винчо добавил уже от себя:

— Помимо раскопок в Панталике, это единственный подобный некрополь, известный на территории Средиземноморья. Мы обнаружили несколько предметов, которые будут выставлены в крупнейших музеях Милана и Рима, что, как мы надеемся, привлечет исследователей, а также желающих посетить ваш остров, конечно.

Тут археолог из Германии кивнула, ее помощница в перчатках выступила вперед и продемонстрировала сначала ржавый нож, затем бесформенное нечто, оказавшееся заколкой для волос, настолько окислившейся и заросшей ракушками, что ее было не опознать, а также несколько осколков стекла. Жители острова глазели на них как на святые реликвии. В конце концов Бепе вопросил:

— А сколько туристов приедет?

И следом подал голос старик Риццу:

— Но что же насчет проклятья плача?

— Отвечу на первый вопрос, — сказал профессор Винчо. — Нам еще не вполне ясно, насколько важно наше открытие. Но как только мы представим наш второй, более детальный доклад на конференции в Гейдельберге в ноябре, я рассчитываю на продолжение раскопок силами более представительной команды.

Агата-рыбачка повторила вопрос Риццу:

— Так что же насчет проклятья плача?

Профессор глянул на археолога из Германии, но та, слегка качнув седыми кудрями, вновь переадресовала вопрос ему. Профессор поднялся и облизал губы.

— Мы полагаем, что разрешили эту загадку. Порода, из которой состоят пещеры, пористая, проницаемая. — Обращенные к нему лица оставались уважительно пустыми. Профессор подбирал слова литературного итальянского языка, чтобы быть понятым жителями острова, так как единственный диалект, на котором он говорил, был его родной болонский. — Камни сквозь тысячи маленьких отверстий пропускают воду и воздух. Когда я впервые попал в пещеру, я почувствовал сквозняк. Это довольно странно — сквозняк под землей.

По залу прокатился ропот. Да, все, кто побывал в пещерах, ощущали странный сквозняк.

— Находясь близко к воде, порода эродировала еще до появления в пещерах первых захоронений, — продолжал профессор Винчо. — Сильно разрушилась то есть. Это характерно для естественной части некрополя. Византийские поселенцы, должно быть, вырубили искусственные камеры. Но за столетия, прошедшие с тех пор, эрозия продолжалась и возникли туннели и расщелины, соединяющие камеры захоронений. Бесчисленные мельчайшие промоины. Вы наверняка знаете, что даже если углубиться в пещеры, воздух там свежий. Не так ли?

Кое-кто закивал. Но жители острова всегда считали, что этот феномен — часть чуда, связанного с пещерами.

— Когда ветер дует под определенным углом, — продолжал профессор, — происходит любопытный феномен. Воздух проходит сквозь узкие камеры в стенах пещер и создает этот странный воющий звук. Возможно, этот феномен был известен доисторическим поселенцам, поэтому они и выбрали пещеры для захоронений. Подходящее место для оплакивания мертвых.

— А как же дома? — спросил кто-то. — Камни, из которых строили дома, тоже плачут. А эти камни выкопали из земли и использовали для строительства. Все это знают.

Но тут возникли сомнения. Несколько человек шепотом высказали свое недоверие.

— Не знаю, — произнес Маццу. — Мы достраивали ферму лет десять назад, и я не помню, чтобы хоть один камень рыдал.

— А как же дом синьора доктора? — спросила Агата-рыбачка. — Этот дом дольше всех других издавал рыдания. Кто их слышал? Должен же быть кто-то, кто их слышал?

Но никто не выступил. Одним рассказывали о рыданиях, исходивших от «Дома на краю ночи» во времена тяжких испытаний. Другие вроде бы что-то замечали сами, уходя из бара в штормовую ночь еще в те дни, когда им владел брат Риццу. Но никто не мог поклясться, что явственно различал плач камней.

— Есть одна необычная догадка, касательно этих пещер, — сказал профессор Винчо. — Мы полагаем, что поселенцы захоранивали там своих умерших не последовательно, одного за другим, на протяжении многих лет, а всех сразу, в течение месяцев или лет, но никак не столетий. Захоронения как-то странно похожи, и тела клали одновременно. По крайней мере, нет никаких признаков того, что могилы вскрывали, чтобы захоронить новые тела, как это обычно делается в некрополях. Например, в Панталике. В пещерах более крупного размера, судя по расположению нетронутых останков, мы можем сказать, что они были захоронены все одновременно. Возможно, произошел какой-то кризис — та же чума. Или это была какая-то трагедия. Естественно, что после этого жители стали считать остров местом печальным, меланхоличным, даже проклятым. Здесь могут крыться истоки легенды.

Присутствующие беспомощно глядели на il dottore, собирателя фольклора. Но обнаружили, что он явно согласен с каждым словом профессора.

После объявления результатов археологических раскопок мнения жителей Кастелламаре разделились. Для тех, кто всегда верил в проклятье плача, беспристрастное и рациональное объяснение археологов стало личным оскорблением.

— За этим стоит больше, чем они говорят, — настаивал Риццу. — Не все так просто. Я не могу не признать, что я разочарован. Катакомбы. Дырки в стенах. Ну что за глупости! Проклятье плача — это вам не просто фокус-покус. Это не просто ветер дует в дырки, как какой-то пердеж!

— Да какая разница? — заметила Кончетта, сидя за стойкой бара рядом с Марией-Грацией и раскладывая ложкой горячий шоколад по чашкам. — Я никогда не боялась этих глупых пещер. Если люди приедут глазеть на разбитые стекляшки и гнилые заколки, да еще заплатят за это деньги, тогда я лично только рада, что больше нет никакого проклятья плача.

Бар, в котором столовались археологи и развлекались гости острова, уже зарабатывал неплохие деньги — достаточные, чтобы сделать первый взнос за аппарат для мороженого. И Мария-Грация продолжала откладывать по нескольку lire в бутылку под кроватью.

Бепе склонялся к тому, чтобы разделить мнение Кончетты.

— Я тоже рад, — сказал он. — Проклятье плача — это нехорошо для туризма, разве нет? Так что даже к лучшему, что его больше не существует.

— Нет, существует! — упрямо твердил Риццу. — Проклятье плача существует! И ничего не изменится оттого, что они говорят, будто его нет, — эти приезжие со своими заумными учеными речами, со своими зубочистками и щеточками!

— И все равно это прекрасная история, — сказал Амедео. — Правдива она или нет.

Риццу с таким осуждением фыркнул, что облился кофе.

Синьор Риццу, которому уже было за девяносто, в добром здравии прожил еще четыре-пять лет, но так и не принял новость. Разгадку тайны пещер он до самого конца считал личным оскорблением.

V

В то лето, когда появились археологи, призраки прошлого особенно сильно донимали Флавио, и он окончательно утвердился в своем желании покинуть остров.

— Эти берега меня больше не удержат, — шептал он, занимаясь делами в баре.

Если Пина слышала его, то тут же начинала плакать, для нее эти слова звучали обещанием свести счеты с жизнью. Марию-Грацию все больше возмущала несправедливость, что выпала на долю ее брата.

Наутро после собрания в ратуше Флавио пришел домой с ног до головы облепленный лепестками опунции. Он весь дрожал, во взгляде сквозило безумие. Он отказался рассказать, что с ним случилось, как и на следующий день, вернувшись с подбитым глазом, отказался сообщить, кто это сделал, как и еще через день не рассказал, кто разодрал ему сзади штаны рыболовным крючком. Мария-Грация, обмывая ему лицо, обрабатывая ссадины каламиновым раствором, яростно возмущалась.

— Кто-то пытается выжить его с острова, — сказала она матери. — Кто-то намеренно сводит его с ума. И я выясню, кто.

После фестиваля пошли слухи, что призрак Пьерино опять раскапывал свою могилу прозрачными зелеными руками.

Утром Мария-Грация бар не открыла, когда же около пяти пополудни Флавио проснулся, позвала его на кухню. Она выпроводила родителей, потому что мать начинала плакать, как только дело касалось болезни Флавио, а отец ерзал на стуле и бормотал что-то нечленораздельное. Усадив брата за стол, девушка потребовала, чтобы он рассказал ей правду о том, что произошло в ночь избиения Пьерино.

Флавио сидел, уперев локти в стол и поддерживая опущенную голову ладонями. Вид у него был мученический. Мария-Грация невозмутимо откидывая на дуршлаг melanzane[75], ждала, пока брат сам заговорит. В открытое окно веяло прохладой. На ферме Тераццу несколько раз гавкнула овчарка.

— Я ничего не сделал, — сказал наконец Флавио. — Мама и папа думают, что я сумасшедший. Но это не так. Я видел его, зеленого призрака. Я видел его в пещерах у моря, он нес ловушку с омарами, весь покрытый зеленым моторным маслом. Даже он считает, что это сделал я. Но я ничего не делал.

— Расскажи, как все было, caro, — сказала Мария-Грация.

Флавио долго молчал, разглядывая узоры на плитке под ногами. Затем сказал:

— В тот вечер было собрание Balilla, но меня отпустили домой рано. Ты помнишь. Я тогда кашлял.

— Да, я помню.

— Намечалась ночная вылазка. Мы не должны были никому об этом говорить. Потом профессор Каллейя сказал, что я не буду в ней участвовать. Я ушел расстроенный из-за того, что меня не взяли. Домой пошел длинным путем, мимо опунций. Ты же знаешь эту козью тропинку, через заросли…

— Да.

— Это все, что я могу тебе рассказать. Профессор Каллейя отпустил меня полдесятого. Я пришел домой. Никого не встретил. Не успел опомниться, как все обвиняют меня в том, что я избил Пьерино, что я ушел в девять часов с собрания, что у меня было время украсть кнут, выследить Пьерино до дома и избить его. Все это сплошная ложь.

Мария-Грация отложила баклажаны. Стерев с ладоней соль, она положила руки на плечи Флавио.

— Так скажи правду. Расскажи всем на острове. Ты в этом не участвовал. Ты должен всем об этом рассказать.

— Кто мне поверит в этом городе соглядатаев и сплетников? Нет, нет смысла. У них уже сложилось определенное мнение обо мне.

Мария-Грация решила нанести визит Арканджело.

Бакалейная лавка находилась в стороне от главной улицы. Внутри было прохладно, пахло деревом, отполированные полки и прилавки не менялись с девятнадцатого века. Мария-Грация стояла перед дородным синьором Арканджело, и ее взгляд скользил по полкам, на которых стояли коробки с пастой, консервированные овощи и бутылки с вином, привезенные с материка, а также банки с анчоусами; огромные покрытые белым налетом окорока prosciutto[76] свисали с потолка, точно дубины; сыры потели на прилавке, каждая головка гнездилась, как на троне, в промасленном квадрате бумаги. Собравшись наконец с духом, девушка спросила:

— Синьор Арканджело, что вам известно об избиении Пьерино?

Бакалейщик в праведном гневе восстал из-за прилавка, словно морское чудовище, и изгнал ее из лавки.

— Не вашему семейству, Эспозито, говорить об этом! — гремел он вслед. — Тебе повезло, что я не достал свой ремень и не отделал тебя, puttana troia![77]

С профессором Каллейей ей повезло не больше. При ее приближении старый профессор, сидевший на деревянном стуле около дома, поспешно скрылся за дверью и закрыл жалюзи.

Тем временем посетители бара, прознавшие про то, что задумала Мария-Грация, пришли в негодование.

— Чего ради эта девчонка копается в фашистском прошлом? — вопрошали картежники.

— Пьерино умер, и лучше не ворошить старую историю, — увещевали рыбаки, дружившие с покойным.

А некоторые местные были настолько возмущены тем, что «девка Эспозито невесть что разнюхивает», как назвала это вдова Валерия, что объявили бару бойкот. Только Бепе был солидарен с ней.

— Кто-то должен пролить свет на эту историю, — бормотал он, сидя за стойкой. — Если тебе не удастся, синьорина Мария-Грация, я сам этим займусь. Он был моим другом, и кто-то убил его. Пора уже узнать правду и наказать виновных. Ведь поэтому его призрак и болтается тут. Я с тобой согласен.

Первой нарушила молчание двадцативосьмилетняя Санта-Мария, младшая дочь Пьерино. Однажды воскресным утром после мессы она испуганно поманила Марию-Грацию.

— Я слышала, что ты расспрашиваешь о том, что случилось с моим папой, — тихо говорила она, ведя Марию-Грацию в свой дом, вдоль стены которого выстроились горшки с перезревшим базиликом. — Я могу кое-что рассказать, совсем немного. Но, может быть, это пригодится, кто знает?

В обветшавшей гостиной, где когда-то вдовы молились за здоровье Марии-Грации, в углу все еще стояло кресло старого рыбака. Бархатная обивка сиденья-сердца истерлась за годы, которые парализованный рыбак провел в нем, — кресло он покидал лишь по нужде, да чтобы перебраться в постель, и еще один раз — в могилу. Санта-Мария отослала свою мать Агату, дочь булочника, за вчерашней cassata[78], которую старушка торжественно подала Марии-Грации. Дом Пьерино опустел. Несчастье, случившееся с отцом, заставило старших детей после войны уехать в Америку и Англию, Швейцарию и Германию, и на острове из большой некогда семьи остались лишь Санта-Мария да ее мать Агата. А теперь дом лишился и мужа Санта-Марии, однажды он не вернулся с моря, оставив жену одну, даже без детей. Вокруг дома больше не развевались простыни на веревках, вдовы из Комитета святой Агаты, сочтя гостиную Агаты слишком угрюмой даже для их строгих вкусов, перенесли свои собрания в другое место. Иногда заходила Пина с гостинцами из бара, ведь Пьерино доводился ей пусть дальней, но родней. В остальное время в прохладной гостиной стояла мертвая тишина.

— Синьорина Эспозито, я очень хорошо помню ночь, когда избили папу, — сказала Санта-Мария.

Старая Агата закрыла лицо фартуком.

— Мама, ступай-ка вниз, — мягко попросила молодая женщина. — Нам надо обсудить кое-что важное с синьориной Марией-Грацией.

Старушка подчинилась. Санта-Мария наклонилась вперед и произнесла шепотом:

— Я не верю, что это был твой брат.

У Марии-Грации даже голова закружилась от облегчения.

— То есть ты думаешь… ты думаешь, что Флавио не виноват…

— Не думаю, а уверена.

Мария-Грация попыталась проглотить кусочек cassata, но он прилип к высохшему небу.

— Продолжай, — попросила она. — Расскажи все, что тебе известно.

— В тот вечер мы с мамой были на кухне. Ощипывали кур и солили melanzane для следующего дня, мы ждали папу. Дома еще был мой старший брат Марко, он в тот день выходил в море с папой, но вернулся раньше. Марко сказал, что папа придет поздно. Они поймали особенно большого тунца, и папа остался у tonnara отмечать с другими рыбаками, как он обычно это делал. Нет-нет, он не был пьяницей, упокой Господь его душу.

И снова у Марии-Грации кусок застрял в горле.

— Ну вот, — продолжала Санта-Мария. — Мы услышали, что кто-то скребется под дверью. Было уже поздно — девять или десять часов, — и мама решила, что это бродячие собаки затеяли возню. Она поднялась наверх за ковровой выбивалкой. Она всегда опасалась, что они заразят нас бешенством, после того как в 1909 году на материке покусали моего дядю Нунциато и он умер. Но это были не бродячие собаки. Это был бедный папа. Он пытался подняться на ноги, цеплялся за стены. Мы открыли дверь, и он ввалился внутрь. Его избили, он был весь в крови. И я слышала, как кто-то убегает. Топот был тяжелый. Совсем не детский. Среди убегавших точно был взрослый.

— А еще что-нибудь помнишь?

Санта-Мария покачала головой и заплакала:

— Бедный папа. Бедный мой папа. После того дня он так и не заговорил, так больше и не вышел в море.

Мария-Грация с трудом впихнула в себя пирог. Посидев еще немного, она попрощалась и покинула гостиную, в которой навсегда поселилась скорбь.

Когда она вернулась домой, в баре царило возбуждение. Люди снова видели, как призрак Пьерино бродил по скалам на побережье. Арканджело грозился подать на Эспозито в суд за оговор. Словом, остров бурлил.

— Будь осторожна, — посоветовал Амедео дочери. — У тебя решимость твоей матери, но ей не всегда это шло на пользу, Мариуцца.

Однако жажда справедливости уже завладела Марией-Грацией, и ее было не остановить.

Следующим утром, еще до рассвета, у «Дома на краю ночи» появился Андреа д’Исанту.

Он подъехал к бару на автомобиле своей матери, и, когда Мария-Грация спустилась, чтобы открыть бар, он ждал снаружи. Страшно похудевший, в старомодном английском костюме, Андреа походил на привидение.

— Salve, синьор д’Исанту, — сказала девушка.

Не вылезая из машины, Андреа д’Исанту произнес:

— Я держался подальше, не так ли?

— Si, синьор д’Исанту.

— Пока ты думала, пока принимала решение. Ты сказала — шесть месяцев. Прошло восемь.

— Si, синьор д’Исанту.

— Когда же я получу ответ? Я не могу спать, Мария-Грация. Я не могу есть.

В своем стремлении установить истину Мария-Грация сейчас была не в состоянии думать больше ни о чем. Даже о замужестве.

— Когда раскроется правда о Пьерино, — ответила она. — Тогда я подумаю о замужестве. Но не раньше.

Она видела, что Андреа осунулся и выглядит почти стариком. Сердце у нее сжалось, но менять свое решение она не стала.

— Когда раскроется правда о Пьерино, — повторила Мария-Грация, смущенная тем, насколько стремительно пролетели полгода.

Но Андреа ее обещание, похоже, устроило. Он слегка кивнул, развернул машину и уехал с площади.

Тем же вечером сын il conte признался в нападении на рыбака Пьерино.

Престарелые картежники собрались в баре раньше обычного. Они пребывали в сильнейшем волнении, поскольку вдовы из Комитета святой Агаты успели им все рассказать. Днем авто графа подъехало к церкви, Андреа д’Исанту был в машине один. По всем меркам закоренелый безбожник, он тем не менее снял шляпу, войдя в церковь. Потом зашел в исповедальню и потребовал отца Игнацио. Старухи как раз начищали статую святой и раскладывали свечи для пожертвований, так что они отчетливо слышали, как Андреа сказал отцу Игнацио, сидевшему за пурпурной занавеской: «Я признаюсь Господу Всемогущему и вам, padre, что я согрешил. Я не исповедовался четырнадцать лет. С тех пор я совершил один смертный грех и несколько поменьше. Но я хочу говорить о смертном грехе».

Вдовы, едва ли испытывая муки совести, бросили статую и предались греху подслушивания. К тому моменту, когда церковный колокол прозвонил «Ангелус», весь остров знал, что это Андреа д’Исанту избил рыбака.

И вот теперь дискуссии в баре грозили перерасти в гражданскую войну.

— Я в это не верю! — кричала Валерия. — Он покрывает своего дружка, вот и все. Уж больно он и Флавио Эспозито сдружились после войны.

— Ерунда! — вопил Бепе. — Почему ты не веришь, что это д’Исанту? Вы что, не помните, как fascisti с ним носились? Как с героем! Прочили ему большую карьеру на материке. Они знали, поверьте мне. Теперь мне все ясно.

— И что же, — наступала Валерия, — Флавио Эспозито ни в чем не виноват?

— А я знала, — объявила Агата-рыбачка. — Я знала, что молодой Флавио тут ни при чем.

Мария-Грация же была возмущена поступком Андреа.

В кладовке бара она с жаром призналась своей юной наперснице Кончетте:

— Андреа сделал это только для того, чтобы добиться от меня ответа. И если он думает, что я теперь выйду за него, то сильно ошибается, глупец!

— Вот именно, — поддакнула Кончетта невозмутимо посасывая arancino. — Ты ждешь синьора Роберта и за него выйдешь. У синьора il figlio del conte надежды нет.

Но, так или иначе, дело было сделано. К тому времени, когда день склонился к вечеру, жители Кастелламаре поверили в вину Андреа д’Исанту.

Объятые праведным гневом поборники справедливости штурмовали ворота графской виллы и требовали явить убийцу народу.

Но Андреа д’Исанту добавить было нечего. А его отец отказался принимать посетителей. Возмущенные жители острова потребовали, чтобы Андреа д’Исанту отдали под суд, чтобы он полз на коленях к могиле рыбака и вымаливал прощения у зеленого призрака, чтобы он, как Одиссей, покинул остров навсегда. По мере наступления ночи их требования становились все более нелепыми. Может, заставить его проползти по всему острову на коленях за статуей святой Агаты? — предложили вдовы. Может, пристрелить его? — гремел Бепе.

— Ну, ну, — пытался успокоить разбушевавшуюся паству отец Игнацио, который никогда не был большим моралистом, но теперь решил попробовать. — Это уже выходит из-под контроля. Мы должны оставить эту войну и обратиться к свету, будьте милосердны.

Но жители постановили, что Андреа д’Исанту должен как минимум покинуть остров.

Ночью Мария-Грация проснулась от того, что в ее окно влетел комок влажного песка. Она выглянула и увидела Андреа. Его бледное лицо словно светилось в темноте. Одной рукой он опирался на трость, в другой держал фанерный чемодан, с которым вернулся с войны.

— Куда вы собрались? — прошептала девушка.

— На материк. Меня приютит друг моего отца. Спустись, Мария-Грация. Ты обещала дать мне ответ. Я больше не увижу тебя.

Марию-Грацию обуревали одновременно возмущение и сожаление. Она набросила шаль и вышла.

Бугенвиллея отбрасывала расплывчатую тень в лунном свете. В тени стоял Андреа, задумчиво потирая набалдашник трости.

— Ты должна дать мне ответ. Ты обещала.

— Нет, — возразила Мария-Грация. — Я не будут вам отвечать, потому что не верю в то, о чем все говорят. Это какая-то ваша игра. Вы прикрываете Флавио в надежде, что я полюблю вас. Но не надейтесь. Я не верю, что это сделали вы.

Тогда-то, стоя в тени террасы, Андреа д'Исанту и поведал ей о том, что же случилось в ночь, когда был избит Пьерино.

В тот вечер на собрании Balilla было трое ребят — Флавио Эспозито, Филиппо Арканджело и Андреа д’Исанту. Еще были двое руководителей Balilla — доктор Витале со своим бас-барабаном и учитель Каллейя. В пыльном классе под портретом il duce, который профессор Каллейя вырезал из газеты после «Марша на Рим», они репетировали марши. Но репетицию сорвал Флавио: из-за кашля он исторгал из своей трубы лишь жалкие всхлипы, портил весь торжественный настрой, и после половины десятого профессор Каллейя потерял терпение и выставил его.

— И на этом участие Флавио в этой истории закончилось? — спросила Мария-Грация.

— Именно, — ответил Андреа д’Исанту. — На этом оно закончилось.

После того как от юного Эспозито избавились (его отец был отъявленным большевиком, так что о каком доверии могла идти речь), трубы и барабаны были отложены в сторону. Профессор Каллейя переоделся в черную рубашку. Им предстоит специальная ночная вылазка, объявил он остальным. Одному коммунисту надо преподать урок. Они проберутся к оливковой роще Маццу и станут поджидать коммуняку в засаде.

Мальчишки переглянулись, они знали, о ком идет речь, и предвкушали унизительную процедуру с касторкой.

— Один из нас, — произнес профессор Каллейя, пристально посмотрев каждому из них прямо в глаза, — должен удостовериться, что негодяй получил урок. Так велели ваши отцы, il conte и синьор Арканджело.

И профессор Каллейя достал из школьного шкафа, где хранились графитовые карандаши и мел, дробовик. Каждому из парней он выдал по фонарику.

— Пойдете по одному. Встречаемся в оливковой роще через тридцать минут.

Андреа сразу же побежал в сторону отцовского дома. Луч фонарика скакал по камням. У него был план вооружиться не хуже профессора Каллейи. Но хозпостройки были далеко, ружья управляющих запирались на ночь. Осел сторожа Риццу ревел в дальнем стойле. Роясь в развешенной на стене конюшни упряжи, Андреа наткнулся на старый кнут. Схватив его, он погасил фонарик и понесся в оливковую рощу Маццу.

Ночью оливковая роща была полна гигантских теней. Андреа занял позицию позади большого камня, некогда служившего прессом для оливок и лежавшего у входа в рощу три сотни лет. Чуть подальше в темноте маячило бледное лунообразное лицо Филиппо, угадывался черный силуэт профессора Каллейи с поднятым вверх ружьем. Доктор Витале, комично втиснувшийся на оливковое дерево, попытался изобразить крик совы, заставив мальчишек корчиться от сдавленного смеха. Все ждали. Затем на дороге послышался гул авто il conte.

Вскоре послышались нетвердые шаги. Человек был, без сомнения, пьян. Андреа понял это по спотыкающейся походке и бессвязному бормотанию.

— Папа? — позвал Андреа, решив, что это отец вышел из авто и бредет в их сторону, в такие летние вечера он нередко бывал навеселе. Человек шумно дышал, за кустами Андреа видел лишь его ноги. Вот он остановился, повозился и принялся мочиться. Нет, это был не отец. Андреа оказался к человеку ближе всех.

Маленькими шажками, осторожно он подобрался к мужчине. В тот момент он не собирался нападать, он хотел только присмотреться. И точно, это был рыбак Пьерино, он пошатывался, опираясь на острогу. Андреа охватили ужас и возбуждение.

Но Пьерино, похоже, что-то услышал, потому что насторожился.

— Кто здесь?

Тут он заметил Андреа. И поднял свою острогу.

— А, это опять вы, fascisti? — заорал он пьяно. — Я всех вас уложу! Проткну вас острогой! И сделал выпад.

Андреа попятился. Колючие кусты рвали рубашку, царапали тело, внезапно он почувствовал, что его схватили за ноги. В темноте Пьерино казался огромным существом, ужасным, как демон Серебряный Нос[79]. Андреа вскинул кнут и вслепую принялся хлестать вцепившегося в него человека. Пьерино вдруг взмахнул руками и, потеряв равновесие, упал. Раздался стук. Раскинув руки и ноги, рыбак лежал без движения.

— Синьор Пьерино! — крикнул Андреа тонким голосом.

Ответа не было.

К этому времени подоспели остальные с фонариками. Профессор Каллейя, доктор Витале, его отец. К своему стыду, Андреа обнаружил, что шорты его мокры и прилипли к ногам. Кнут валялся где-то в стороне.

— Мне жаль! — кричал он. — Мне жаль! Я не хотел…

Граф посветил фонариком. Молчание Пьерино стало понятным. Падая, рыбак ударился головой о камень оливкового пресса. Он лежал обмякший, изо лба сочилась кровь.

— Bravo, Андреа, — произнес il conte. — Молодец. Здесь нечего стыдиться.

Из темноты донесся испуганный крик Филиппо Арканджело, затем удаляющийся топот. В следующий миг и доктор Витале ринулся через заросли, его отлетевший в сторону фонарик запрыгал, прорезая темноту, пока не погас, стукнувшись о ствол старого ореха.

— Стоять! — запоздало приказал профессор Каллейя. Затем посмотрел на графа: — Мне понадобится ваша помощь. Берите его за ноги. Мы должны отнести его домой. — И он подхватил недвижное тело под мышки.

Il conte помедлил, потом кивнул:

— Положим его в авто. — Он выключил фонарик, подобрал кнут и сунул за пазуху своего льняного английского пиджака. — Давайте. Раз, два, три, взяли.

Они уложили Пьерино в машину. Андреа ехал на заднем сиденье, отворачиваясь от лежавшего рядом с ним без сознания рыбака.

Автомобиль оставили под аркой при въезде в город. В душной темноте они понесли на руках Пьерино проулками. Все происходило в молчании, но Андреа несколько раз ловил одобрительные взгляды старших. Они тащили истекавшего кровью рыбака под светом звезд, и это была самая долгая дорога в жизни Андреа.

Они положили Пьерино в проулке около его дома. Возможно, отец или профессор Каллейя намеревались постучать в дверь, но в этот момент рыбак ожил, заворочался. Мужество изменило им, и они ринулись прочь, сознавая, что общая тайна уже соединила их, что они никому не расскажут о том, что сотворил Андреа.

Всю дорогу домой Андреа сидел, сгорбившись на сиденье рядом с отцом, и рыдал.

— Это была случайность, — шептал он.

Отец положил руку ему на плечо:

— Это не была случайность. Это был правильный поступок. Выпрямись. Тебе нечего стыдиться.

Проезжая мимо «Дома на краю ночи», il conte сунул руку под пиджак, достал окровавленный кнут и зашвырнул в заросли бугенвиллей около бара.

— А что, если его найдут? — спросил Андреа.

— Пусть Эспозито об этом беспокоятся.

Закончив свой рассказ, Андреа разрыдался. Он долго стоял, глядя через стену на кактусы, которые постепенно начинали вырисовываться в наступавшем рассвете, и оплакивал свой поступок.

— Я любил этот остров. Я хотел быть здесь своим. Я не стал бы хлестать его кнутом, если бы не испугался. Но fascisti считали, что я сделал это специально. Они все считали меня героем. Мой отец гордился мной! — Он произнес это с отвращением, словно сплюнул. — Они не позволили мне рассказать правду. Они внушили мне, что я поступил намеренно. Но это не так, Мария-Грация. Теперь ты знаешь, что я из себя представляю, и знаешь, что случилось с Пьерино. Ты не полюбишь меня, но я не такой, как мой отец, поверь мне.

И, стоя на площади в звенящей предрассветной тишине, Мария-Грация поверила ему.

— Я дам вам свой ответ, — сказала она.

Андреа поднял руку:

— Нет, нет, не говори. Я уже его знаю, Мариуцца.

Запахнув пальто, он дотронулся до ее руки и удалился. Она смотрела, как он идет через площадь скованной походкой старика, и его худощавый силуэт таял вдали, как четверть века назад растаял силуэт его матери, когда Пина изгнала ее из своего дома. Андреа ушел, он уехал с Кастелламаре и исчез за морем. Сердце его матери было разбито, она сморщилась, стать, присущая ей до войны, больше не вернулась к ней. Для Флавио новость про друга и его отъезд стала куда большим потрясением, чем он готов был признать. А что касается Марии-Грации, то пройдет еще полвека, прежде чем она снова заговорит с Андреа.

Вскоре исчез и Флавио. Сентябрьским утром Пина, как обычно, поднялась к нему в комнату с чашкой кофе и печеньем и обнаружила, что постель застелена, сложенная ночная сорочка лежит в ногах, как одежды Христа в гробнице. Пина заголосила и уронила чашку, она поняла, что ее сына больше нет.

Рыбаки и работники с ферм обыскали весь остров, прочесали его вдоль и поперек, обшарили все заросли, облазили все канавы, исследовали все виноградники. Они ныряли в темные глубины старой tonnara, обыскали пристройки фермы Маццу и, дойдя до прибрежных пещер, обнаружили следы Флавио. Его ботинки, грязные английские башмаки, которые он носил с тех пор, как вернулся с войны, стояли на утесе, их носки смотрели на море. В правом башмаке была спрятана военная медаль; ленточка, испачканная землей, аккуратно сложена.

Пина зажгла свечку в церкви и опустилась на колени перед распятием, которое Флавио еще недавно полировал. И так повторялось изо дня в день. Иногда они с Кармелой кивали друг другу из разных концов церкви, каждая перед своей свечкой и погруженная в свое горе. Кармела тоже ежедневно приходила в церковь — помолиться о возвращении Андреа, который, как говорили, добрался до Западной Германии и упорно отказывается вернуться домой.

Затем произошло чудо. На десятый день пришло письмо, написанное рукой Флавио. Он жив и здоров, писал он, и находится в Англии. Около Кастелламаре его подобрала рыбацкая лодка, а от Сицилии он добрался на попутках на север. «Я нашел хорошую работу устроился ночным сторожем на фабрике, — сообщал Флавио, по своему обыкновению игнорируя знаки препинания. — Я должен начать сначала но с позволения Господа и святой Агаты приеду домой к Рождеству или на фестиваль передай мои пожелания отцу Игнацио пожалуйста. Как видишь у меня все хорошо».

И хотя Пина регулярно получала от сына письма без знаков препинания и даже услышала его голос, искаженный, но узнаваемый, по телефону несколько лет спустя, Флавио домой так и не приехал. Пытаясь смириться с исчезновением брата, Мария-Грация убеждала себя, что Флавио уехал по каким-то своим резонам, и вовсе не обязательно исключительно печальным. Потому что, в конце концов, справедливость ведь была восстановлена. «Я благодарю тебя за то что ты сделала, — написал он ей год спустя на клочке, вырезанном из картонной коробки от овсяных хлопьев, — теперь я сплю лучше».

VI

И однажды в этом мире перемен и сейсмических катаклизмов появился иностранец. Он сидел на своем обычном месте за стойкой, как будто и не уезжал никуда.

Как-то раз Мария-Грация возвращалась из церкви, куда наведывалась в те дни, когда ее сердце переполняла печаль, — поговорить с отцом Игнацио о своем брате. На обратном пути она поняла — по хитрым улыбкам старух у лавки Арканджело, по благословению, которое выкрикнул вдовец Онофрио, высунувшись из окна, и даже по непривычному спокойствию голубок, сидевших на ветках пальм, — что-то изменилось на острове. Раздумывая над этими странностями, она направлялась домой проулками, дабы не давать лишний раз пищу местным сплетникам.

У террасы нетерпеливо приплясывала Кончетта.

— А у тебя новый посетитель! — завопила она, еще издалека увидев девушку. — Скорей встречай его!

Мария-Грация взяла девочку за руку и спокойно поднялась по ступеням. Она думала увидеть одного из археологов или, может, кого-то из ссыльных, вернувшихся на остров. Надеяться, что внутри ее ждет Роберт, было столь же абсурдно, как и ожидать появления в баре святой Агаты собственной персоной.

Так что для нее стало истинным потрясением то, что она увидела, — а увидела она за стойкой бара своего бывшего возлюбленного. Он смущенно улыбался, довольный произведенным эффектом.

Он изменился: выглядел старше, одет дурно да и словно уменьшился в размерах. Он заговорил, и голос его будто доносился откуда-то издалека.

— Что ты здесь делаешь? — выдавила Мария-Грация.

Роберт вскочил, отирая капельки пота со лба. Он говорил, неловко мешая английские и итальянские слова, пытаясь выразить свою нежность: cara mia, милая моя. Эти же слова он произнес в те жаркие дни пять лет назад, когда она была еще совсем юной, так что было совершенно неуместно повторять их прилюдно. Мария-Грация обнаружила, что не может ничего сказать в ответ, настолько переполняли ее чувства: потрясение, шок, радость, гнев.

— Что вы здесь делаете, синьор Карр?

Роберт попытался взять ее за руки:

— Я вернулся. Мария-Грация, я не могу передать, как счастлив… и ты не изменилась… — Он говорил на ломаном итальянском.

Не изменилась? За пять лет? Это она-то, собиравшая улиток и сорняки, сохранившая бар в годы войны и выведшая его в спокойные воды, предложившая идею Комитета модернизации и доказавшая невиновность Флавио? Мария-Грация ощутила, как сжимаются и разжимаются ее кулаки.

— Ты ни разу не написал мне.

Многочисленные посетители затаенно молчали, ловя каждое слово.

Бросится ли она к нему на шею и доставит ли им всем удовольствие стать свидетелями примирения?

Она пошатнулась и ухватилась за край стойки, чтобы не упасть. Роберт встревоженно кинулся к ней.

— Я не должен был так пугать тебя, — сказал он. И добавил смущенно: — Все это время я любил тебя, Мария-Грация. Я вернулся. Я вернулся навсегда.

Их взгляды встретились. Его волосы потускнели и поседели, кожа, некогда тонкая и прозрачная, загрубела и покраснела. Она хотела заговорить, но волны гнева и радости захлестывали ее, она вся дрожала.

— Ты любишь кого-то другого? — прошептал он, не дождавшись, когда она заговорит. — Это значит, что ты больше меня не любишь?

И вот, когда они стояли лицом к лицу у барной стойки, земля затряслась. Но так велико было другое потрясение — то, что она сейчас переживала, — что Мария-Грация не сразу поняла, что дрожание исходит снаружи, а не изнутри. Землю тряхнуло еще раз.

— Скажи мне, что не так, — умолял Роберт.

— Ты ни разу не написал мне, — повторила она.

Но, прежде чем он успел сформулировать ответ, в бар хлынула целая толпа. Покидая церковь после полуденной мессы отца Игнацио, прихожане услышали, что вернулся англичанин, и поспешили приветствовать его. Утонувшего в радостных возгласах Роберта оттеснили от Марии-Грации.

— Синьор Карр! Синьор Карр!

— Inglese вернулся!

— Хвала святой Агате, покровительнице несчастных, и всем святым!

Подошел отец Игнацио и взял Роберта за руки.

— Быть свадьбе! — провозгласила вдова, которую Мария-Грация едва знала, старуха пихнула ее в бок, явно наслаждаясь собственной находчивостью. — Готовьтесь опять объявлять новобрачных, padre!

Надо отделаться от этой толпы! У Марии-Грации закружилась голова, к горлу подкатила тошнота, проклятый гвалт мешал собраться с мыслями. Но пока она пробиралась к выходу, держа англичанина за руку, прибыла новая волна людей, затопившая все ступеньки перед террасой. Появился старик Маццу, гнавший перед собой коз, за ним шли крестьяне il conte. При виде Роберта старый Маццу вскинул обе руки и поочередно коснулся своим пастушьим кнутом плеч англичанина, будто благословляя его.

— Синьор Карр! — кричал он. — Синьор Карр! Вы наконец-то вернулись, благодарение святой Агате! А вот и Мария-Грация, ваша смиренная невеста!

— Все вы, оставьте нас в покое! — закричала Мария-Грация. — Вы все только сплетничаете, поучаете, вмешиваетесь в чужую жизнь!

Бросившись за занавеску бара, она укрылась во внутреннем дворике, меж развевающихся на солнце простыней, развешанных Пиной с утра. Она услышала, как хлопнула дверь. Это Роберт последовал за ней, как она и надеялась.

— Мария-Грация? Perche mi fuggi? Почему ты убегаешь от меня?

И тут прорвался ее гнев, заглушив радость, которую она испытала, услышав его неуверенные слова, сказанные по-итальянски, его шепот «малышка моя».

— Потому что ты не писал! — зарыдала она. — Потому что ты не прислал мне ничего за пять лет, кроме той несчастной открытки! Потому что ты сделал меня посмешищем и подверг унижениям…

— Но, cara…

Путаясь в висевших простынях, он нашел ее и встал перед ней.

— Ты не писал мне, — повторила она. — Ничего, кроме одной открытки: Sto pensando a te. Ты считаешь, что этого достаточно? Ты думаешь, что это справедливо?

— Нет, — ответил он, тщательно подбирая слова. — Я не думаю, что это справедливо.

— Тогда как же ты объяснишь все это?

— Когда я посылал тебе открытку, — прошептал он, — я думал, что обгоню ее, что буду с тобой через несколько дней. Если бы я знал, я бы написал больше, клянусь.

Она дернулась, но не для того чтобы убежать, а чтобы показать ему свою ярость.

— Подожди! — крикнул он с мукой в голосе. — Подожди, Мария-Грация. Позволь мне все объяснить. Мне нужно время, чтобы найти правильные слова, я стараюсь, cara. Я могу все объяснить, дай мне время.

От возмущения у нее перехватило дыхание. Она схватила корзину для белья, перевернула и уселась:

— Bene. Очень хорошо. Объясняйся.

Тем временем в баре назревало восстание. Несвойственная ему твердость снизошла на Амедео, и он жестко пресекал все попытки последовать за Марией-Грацией и Робертом во дворик. С каждой минутой в бар набивалось все больше людей, и ни одного из них Амедео не пропустил дальше стойки.

— Где он прячется? — требовали ответа самые настырные, выстроившись на ступеньках террасы. — Мы принесли ему в знак приветствия бутылку limoncello и подвеску со святой Агатой.

— Я не позволю вам беспокоить его! — отрезал Амедео.

Пина Велла заняла пост у занавески в кухню — на случай, если кто-то все-таки прорвется за стойку.

— Они не разговаривали пять лет, — увещевала она публику. — Прошу вас, оставьте их в покое! Если вы будете продолжать рваться к ним, я запру двери бара и возьму вас всех в заложники. У вас еще будет время побеседовать с синьором Карром, как только они наговорятся друг с другом.

Люди сдались. Недовольные, они расселись в баре и на террасе в ожидании англичанина.

Только Кончетта не сдалась. Дождавшись, когда Пина отвлеклась, она юркнула за занавеску и тенью выскользнула на улицу к калитке во внутренний дворик, откуда и увидела синьора Роберта через висевшие на веревках простыни. Он, словно персонаж театра марионеток, жестикулировал и размахивал руками, а Мария-Грация сидела на бельевой корзине, сложив руки на груди и отворотясь в сторону. Закоренелая атеистка, Кончетта на всякий случай помолилась святой Агате, чтобы Мариуцца посмотрела на англичанина.

Роберт начал свою историю с момента, когда он покинул Кастелламаре. Он рассказал, как его увозили прочь от нее — сначала на рыбацкой лодке, потом на большом сером транспортном корабле, потом на госпитальном судне, где со всех коек раздавались стоны и крики. Из Сиракузы в Катанию, из Катании в Тунис, из Туниса в Саутгемптон. Пока он наконец не оказался в военном госпитале с серыми занавесками, где пролежал до конца войны. Всю дорогу он не отрываясь смотрел назад, на серые воды, которые все больше разделяли их, на пристанях искал в толпе ее лицо.

Мария-Грация сидела не шевелясь, и Роберт, помолчав, продолжил рассказ.

Плечо его все не заживало, рана снова начала кровоточить, потом опять загноилась. Лечение затянулось до конца войны. И пошел он на поправку ровно в тот день, когда закончились военные действия. Из-за раны он не участвовал в парашютной высадке в Арнеме и не погиб в грязи под какой-нибудь голландской деревней, как почти все, кого он знал. По сути, рана спасла его. Но в мае 1945-го она начала затягиваться, лихорадка спала. А как только война завершилась, стало ясно, что выздоровел и он.

— Тогда ты мне написал, — сказала Мария-Грация. — Четыре года назад. Что было потом?

Неприятности начались сразу. Его не демобилизовали из госпиталя, а приказали возвращаться в полк, находившийся в Голландии. Сосед по палате, меланхоличный капитан, сказал, что демобилизация может затянуться на годы. Но он не мог ждать. Он собрал вещи и сбежал из госпиталя. По дороге успел отправить Марии-Грации открытку: Sto pensando a te. Я думаю о тебе.

Он направлялся к морю. Шагал по обочине дороги, в руках скудные пожитки, одет в ту же вылинявшую форму, которая была на нем до госпиталя. Водители обгонявших его машин притормаживали, чтобы его рассмотреть. Вскоре его подобрала попутка — медицинская карета, за рулем которой сидела женщина. Она сказала, что едет до доков и подвезет его. Но как добраться до Сицилии, она не знала. К тому же у Роберта почти не было денег. У доков женщина его высадила, и Роберт, поколебавшись, двинулся в банк, чтобы снять деньги. Он понимал, что вызывает подозрения своей истрепанной одеждой и свертком из госпитального полотенца. Когда он выходил из кассы, где купил билет на судно до Франции, его остановил патруль военной полиции. Потребовали показать демобилизационные документы.

Его обвинили в дезертирстве. Военный билет у него конфисковали, а самого отдали под трибунал. Защищал его худой как жердь майор, ничего о нем не знавший. К процессу он готовился непосредственно перед заседанием суда, листая его дело. Роберт был у него седьмым подзащитным из двадцати девяти за неделю. Адвокат рассказал, что Лондон и Париж кишат дезертирами, которые угоняют машины, грабят кафе, — словом, ведут свою войну.

— Вам надо было пробираться в Лондон, — усмехнулся майор, написав фамилию Роберта с одним «р» и «пехотинец» вместо «десантник». Он также зафиксировал, что Роберт «лечился у местного доктора на острове Касл Амари, что вблизи Сицилии, а после этого в Нетли-Парк».

Судьи с самого начала отнеслись к нему с предубеждением. Им показалось подозрительным, что простая рана в плече то и дело открывалась и кровоточила, гноилась, что подозреваемого многие месяцы терзала лихорадка, и вдруг рана каким-то чудесным образом зажила в последний день войны. Но с другой стороны, не подлежало сомнению, что он не годен к службе, о чем неопровержимо свидетельствовала его медицинская карта.

— А этот сицилийский врач, — спросил полковник, председательствовавший в суде, — мы можем получить от него какое-нибудь заключение? Можем ли мы удостовериться, что вы были больны, как вы утверждаете, достаточно сильно и не могли присоединиться к своему полку в 1943-м или хотя бы в 1944-м?

— У нас не было времени обратиться к сицилийскому врачу за заключением, — ответил майор, что было чистой правдой, так как с подопечным он познакомился за два часа до суда.

— Вы желаете вернуться в свой батальон до демобилизации? — спросил прокурор.

Роберт не желал. И только когда ему присудили десять лет каторжных работ, понял, какую ошибку он совершил.

В первые дни заключения, думая о Марии-Грации, с которой он познакомился, когда она была такой юной, и которой будет за тридцать, когда он вернется к ней, Роберт впал в отчаяние.

— Как я мог тебе написать? Как я мог просить тебя ждать меня десять лет, даже если бы мне и дали бумагу, ручку и заграничные марки, чего бы мне никогда не дали? Ты была молода, когда мы встретились. Я почти не говорил на твоем языке. Наша любовь продолжалась несколько месяцев. Шла война. Мог ли я рассчитывать, что ты любишь меня настолько, что готова ждать долгие годы, что ты откажешься от счастья? Как я мог надеяться, что в мирное время твоя любовь не угаснет? Как я мог просить тебя об этом?

— А как же твоя любовь ко мне? — спросила холодно Мария-Грация. — Была ли твоя любовь такой?

— Да, cara. Была — и есть. Конечно, да. Но я не был уверен в твоих чувствах. Это все было так давно.

— Я любила тебя, — сказала уязвленная Мария-Грация. — Да, я была совсем юной, но я любила тебя. Если бы ты попросил, я бы ждала тебя сколько надо.

Воодушевленный последними словами, Роберт продолжил. В военной тюрьме, где он отбывал срок, его навещала одна религиозная женщина из благотворительной организации. Она беседовала с ним, расспрашивала об аресте, прислала книги, по которым он учил итальянский язык.

— Разве она не могла написать мне? — спросила Мария-Грация. — Ты ведь мог ее попросить?

И Роберт испуганно ответил:

— Но, cara, я попросил. Она писала. Она отправила больше десяти писем.

Очевидно, письма так и не дошли до Кастелламаре. Только теперь Роберт понял причину ее негодования.

— Что ты здесь делаешь? — спросила Мария-Грация все тем же ледяным, неумолимым тоном. — Тебе ведь сидеть в тюрьме еще шесть лет, если верить твоей истории?

Да, так и есть. Но через четыре года в тюрьму прибыл полковник, искавший заключенных с хорошим поведением, которых можно привлечь к работам на угольных шахтах, где не хватало рабочих рук. Роберт, родившийся на севере в горняцкой деревне и страстно желавший получить досрочное освобождение, стал одним из них. Ему выдали документ, который он должен был обменять на железнодорожный билет.

— Можете возвращаться домой, — сказал ему полковник.

На перекладных Роберт добрался до Дувра и сел на пароход до Кале, на этот раз избежав встречи с военным патрулем. Он ловил попутки, шел пешком, когда попуток не было, так он пересек весь континент. Перед тем как плыть на остров, он вымылся в море с карболовым мылом, постриг волосы, побрился, глядясь в автомобильное зеркальце, и купил у крестьянина за несколько лир новую одежду. Бепе перевез его. Смущаясь, Роберт спросил старика о Марии-Грации, и Бепе с радостным криком признал англичанина.

— Я приехал не для того, чтобы создавать проблемы, если она кого-то любит, — бормотал Роберт. — Только скажите мне, она замужем? Есть у меня надежда? Она не отвечала на мои письма.

— Иди в «Дом на краю ночи» — и сам все увидишь, — посоветовал Бепе.

Судя по тому, как бурно он продолжал радоваться, по приветствиям, с которыми его встретили на причале, Роберт догадался, что надежда у него все-таки есть. Но теперь он уже не столь уверен.

— Меня опять будут судить как дезертира, если найдут. В этом моя проблема. Я должен был отправиться в Голландию и ждать официальной демобилизации, а я сбежал, совершив непоправимую ошибку. А потом была тюрьма, и даже если бы я и мог написать, я бы все равно не посмел просить тебя ждать меня десять лет. Но я не переставал тебя любить, Мария-Грация. Не вини меня за мою любовь.

Вместо слова «проблема» он использовал итальянское frangente, что также обозначает «белые буруны на море», и это вдруг растрогало Марию-Грацию. Рассказ свой Роберт вел неуверенно, с потаенной нежностью — в точности как когда-то Андреа д’Исанту, который вложил ей в руку цветок.

— И ты не можешь вернуться? — спросила она, чувствуя неловкость за ту злость, с какой его встретила.

— Нет, amore. Я не могу вернуться в Англию.

Она наклонилась и потрогала плитки под ногами. Она не понимала, зачем это делает, но потом до нее дошло, что так она касается земли, родной для нее земли. Но не родной для него. И она испугалась. Он никогда не сможет вернуться домой, на землю, которая его породила, никогда его не убаюкает знакомый шум моря, никогда не успокоит и не доведет до отчаяния теснота родных стен.

Должно быть, она это произнесла вслух, потому что Роберт тихо сказал:

— Меня породила земля этого острова. Не та земля.

И произошло странное. Мария-Грация почувствовала, как стремительно уходит, растворяется желание бежать отсюда, снедавшее ее немало лет, как боль, что терзала ее годами, точно иголка кактуса, засевшая глубоко под кожей, исчезла, не оставив и следа.

— Ты мне веришь? — спросил он.

— Да, — ответила Мария-Грация. — Я тебе верю.

Роберт судорожно вздохнул.

— Любимая Мариуцца, cara mia.

— Я верю тебе, — сказала она. — Но ты еще не искупил вину. Даже не приступал к этому.

Она не поцеловала его, не обняла, но взяла за руку. И не смогла отпустить. Так они и стояли, как будто только что познакомились.

— Думаешь, ты сможешь снова полюбить меня?

— Не знаю, — покачала головой Мария-Грация, — но ты оставайся.

Кончетта, так и прятавшаяся все это время за калиткой, увидела, как две тени сблизились, и запрыгала от радости.

Когда Мария-Грация и Роберт вернулись в бар, явно примирившись, «Дом на краю ночи» забурлил весельем. Однако вскоре выяснилось, что никакой свадьбы со дня на день не ожидается и отношения пары ничуть не восстановлены. Говорили даже, что Мария-Грация не пригласила англичанина в свою комнатку с видом на пальмы, а сослала на чердак, где он спал на том же вытертом плюшевом диване, на котором когда-то вынужден был ночевать отлученный от брачного ложа Амедео.

Это было сущей правдой. За бутылкой arancello Амедео пытался утешить Роберта.

— Она сильная девочка, моя Мариуцца, — шептал он. — Всегда была такой. Ей нужно время. Она лишь хочет заставить тебя подождать, как она ждала тебя, а пока она проверит свои чувства. Она не из тех, кого можно поторопить или заставить принять решение.

— Я заставил ее ждать пять лет, — сказал Роберт. — Не собирается же она…

— Дай ей время, — посоветовал Амедео.

Роберт глотнул arancello, и ликер словно прилип к небу, это был более грубый напиток, чем тот, что он запомнил.

— Поговори с ней, — сказал Амедео. — Расскажи ей все то, о чем ты не мог рассказать раньше, когда ты не знал нашего языка. Расскажи о детстве, юности. То, о чем обычно говорят влюбленные. Сейчас ты для нее чужой человек, до какой-то степени. Расскажи ей о себе. Расскажи ей свои истории. — Для Амедео не было более надежного пути к сердцу человека.

Наутро после возвращения Роберта Мария-Грация проснулась не в ладах сама с собой. Она оделась, умылась, заплела косы и спустилась в кухню с твердым намерением стойко перенести новость о том, что появление Роберта — лишь галлюцинация. Но нет, он сидел между ее родителями и чистил фиги своими надежными грубыми руками. Роберт вскочил и пододвинул ей стул.

— Доброе утро, cara mia, — произнес он осторожно, изучая ее лицо.

Мария-Грация приняла у Пины чашку чая. И затем, как только ее родители вышли из-за стола под благовидным предлогом, на нее обрушился поток историй. Роберт рассказывал про детство, юность, старательно подбирая итальянские слова.

Начал он с родной горняцкой деревушки — два ряда домов посреди зеленых полей под серым небом. Эйкли-Мор. О своей семье он мог сказать только то, что его вырастили, не слишком обременяя себя, престарелая тетушка и дядя. Его мать, незадачливая актриса, умерла от испанки, когда ему было несколько месяцев от роду. В тот момент Роберт спал в своей коляске, стоявшей в углу провинциальной актерской уборной. Пока тело умершей женщины в спешке убирали, чтобы не привлекать внимание, о нем совершенно забыли. Сторож, запирая театр, услышал приглушенный плач и обнаружил младенца. Выяснив, что мать — давешняя покойница, вызвали ее родственников, которым и вручили ребенка.

Мария-Грация отставила свой чай, который не лез ей в горло.

— Почему ты рассказываешь мне это все сейчас?

— Потому, cara… — Он взял ее за руку. Типичный англичанин, он всегда крайне робко брал ее за руку, как будто не хотел навязываться. — Потому что я хочу просить тебя выйти за меня замуж. И будет справедливо, если ты узнаешь обо мне больше, чем в прошлый раз.

От внезапной вспышки счастья Мария-Грация чуть не расплакалась. Но она поборола слезы и позволила продолжить рассказ. Роберт поведал, как тетя и дядя хотели избавиться от него. В поезде, поглядывая на фактически чужого младенца, они обсуждали, что надо передать ребенка в приют. Об этом они говорили ему много раз, словно то было доказательством их доброты и сердечности. По причинам, о которых тетка с дядей никогда не упоминали, они почему-то засомневались, стоя у ворот приюта, и, передумав в последний миг, отвезли домой. И всю последующую жизнь они пытались компенсировать ту свою слабость, ни разу не позволив себе проявить великодушие по отношению к сироте. Напротив, они всячески демонстрировали, что готовы терпеть его присутствие ровно до его семнадцатилетия, и в тот день он покинул их дом в поисках лучшей доли. На багажнике велосипеда — фанерный чемоданчик, в руке — выглаженный костюм на деревянных плечиках.

— Что такое Ньюкасл? — спросила Мария-Грация по-английски.

— Большой город на севере, там много арок и мостов, — ответил ей Роберт на итальянском.

Позже девушка, хотя она и не призналась бы в этом, кинулась в комнату родителей, чтобы найти это место в школьном атласе матери. История затронула в ней какие-то глубинные струны. Переставляя ящики в кладовке бара, она поймала себя на том, что плачет, но плачет от радости; она скорчилась над ящиком с arancello, зажимая рот обеими руками, чтобы никто не услышал ее всхлипов.

Вечером Мария-Грация спросила Роберта:

— Каким ты был в детстве? Когда ты жил в Эйкли-Мор?

Роберт подыскивал слова, бесконечно благодарный за это проявление благосклонности.

— Маленьким, — ответил он по-итальянски. — И очень тонким. (Худым, догадалась она.) Я всегда был белый как мел, — добавил он.

А она подумала: «Какое странное сравнение». На острове о таких говорили «бледный, как ricotta».

— Что еще? — спросила она.

И Роберт выдал едва ли не весь свой запас итальянских слов:

— У меня был глаз, который косил. Мне приходилось носить пластырь на этом глазу. Если утром я не вставал достаточно быстро, моя тетя заставляла меня отскребать лед изнутри окон. Она таскала меня от окна к окну за ухо.

— Изнутри окон? — удивилась Мария-Грация.

— Да, — ответил Роберт.

— И что было потом?

— Потом я вырос. И мог убежать от нее. Чтобы не быть дома по субботам, я занялся бегом. Я бегал часами по болотам, по холмам. Я был лучшим учеником в школе — у меня были самые лучшие оценки. И я решил уехать.

По этим и другим отрывочным воспоминаниям, которые он поведал ей в тот вечер за ужином и позже, когда они мыли посуду и когда медленно поднимались в свои комнаты (он держался на почтительном расстоянии), она начинала понимать, что он тоже когда-то был ребенком, подростком, юношей. До этих пор ее влюбленность частично основывалась на ауре чуда: незнакомец, что возник из моря и ушел туда же, как странник из сказок ее отца.

— Ты мне позволишь? — спросил он у дверей ее спальни, его пальцы слегка дрожали, когда он дотронулся до ее руки.

— Нет, caro.

Но в ту ночь, прислушиваясь к его шагам в комнатке на чердаке, она представляла, каким он был раньше, и нежность поднималась в ней. Она видела мальчика с заклеенным глазом, отскребавшего лед маленькими, побелевшими от холода ладошками в этой арктической деревне; юношу, бежавшего по серым английским пустошам, движимого решимостью покинуть эти места. Она никогда не рассказывала ему о своих ортезах. Все те месяцы, что они были любовниками, она сгорала от стыда, вспоминая о железяках, покоящихся в ящике из-под кампари, она не рассказала ему о бутылке с деньгами у нее под кроватью. Но чувствовала, что он бы ее понял.

По утрам родители встречали их пристальными взглядами. Да и в баре было не лучше: стоило ей заговорить с Робертом, который все дни проводил с ней за стойкой, все посетители разом умолкали и разворачивались в их сторону, словно синьор Карр был знаменитым комиком, прибывшим с одной-единственной целью — развлечь их. О непринужденных беседах в такой обстановке и речи быть не могло.

— Я иду собирать опунции, — прошептала она как-то раз.

Выждав некоторое время, Роберт последовал за ней. Пока Мария-Грация, обмотав руки тряпками, собирала плоды кактусов, он снова повел рассказ о своей жизни. О юности, когда он, закончив среднюю школу, сбежал из деревни. В то время как его ровесники пошли работать на шахту, он отправился на восток, к морю. Он ехал на велосипеде, высоко подняв руку, в которой держал костюм, чтобы уберечь его от дорожной грязи. Его взяли учеником в чертежное бюро компании «Фернесс Шипбилдинг». Он жил в дальней комнатке у старшего клерка, по вечерам ездил на велосипеде по набережной до библиотеки Института механики, где читал учебники по инженерному делу и физике и изучал звездные карты.

Не до конца все понимая, он с жадностью поглощал книги авторов, которыми восхищались его учителя в школе. Он хотел путешествовать, стать образованным человеком. Он хватался за все, что могло его чему-то научить: Диккенс, Шекспир, ящик со старыми инженерными инструментами, который попался ему дождливым субботним утром в лавке старьевщика. Именно поэтому он чуть не разрыдался, когда Пина принесла ему свои Opere di Shakespeare[80] и Racconto di Due Citta[81].

Роберт признался, что в 1939-м подал заявление в Лондонский университет. Он никогда не бывал в Лондоне и именно поэтому выбрал тамошний университет. Все, что относилось к его детству и юности, казалось ему скучным, не имевшим перспективы, достойным не более одного абзаца в рассказе. Именно так он и рассказывал о своих юных годах — с печальной отстраненностью, и девушка поймала себя на том, что отворачивается, но вовсе не от раздражения, а пряча нежность, которую еще не готова ему показать. Она никогда не рассказывала ему о книгах, которыми ее награждали за хорошую учебу и которые она откладывала, даже не читая; о картинках, изображавших столичные университеты, которые они с матерью когда-то рассматривали. Всем этим мечтам положила конец война. И пока она раздумывала, стоит ли открыться ему, он внезапно сорвал с себя рубашку и подставил под опунции, почему-то посыпавшиеся у нее из рук.

Потом, пока она, взобравшись на стул, развешивала гирлянды для Фестиваля святой Агаты, он рассказывал о войне. Ведь именно война была ключом к их истории. Война вырвала его из жизни на севере, экзамены в Лондонский университет так и не были назначены, ученичество у чертежника не завершено, и чтение библиотечного «Холодного дома» прервано на пятой главе. Война оборвала этот этап жизни, превратив его во вступление к более важной, но не связанной со всем предыдущим истории. С войной закончилось все. Впрочем, нет, не все — именно война привела его к ней. Мария-Грация даже пошатнулась на стуле, услышав, как он на своем «почти итальянском» говорил о войне в точности то, что всегда думала она: война — ненасытное огромное чудовище, поглощавшее города, острова, людей и отдавшее только одно — англичанина, благословением явившегося из моря. Война стала концом, но она же стала и началом.

Ей хотелось узнать, чем война была для него. Что он пережил, пока она разбавляла «кофе» из цикория водой, пока родители мучили ее своим молчанием, пока она рылась в земле, собирая улиток.

Он рассказал о тяжелой службе в Эль-Аламейне, о военном лагере в пустыне, где все ходили, щуря глаза, и все вокруг покрывал песок. О своих друзьях, без подробностей, потому что все они погибли. Джек Снейпс первым сообщил Роберту о том, что в десантную дивизию набирают людей из всех батальонов. Рапорт Роберта о переводе был удовлетворен, а Джеку отказали по зрению. Больше Роберт его не видел. Позже он узнал, что Джек умер от гангрены в Нормандии. Пол Додд, который прыгал с Робертом с планера не меньше пятидесяти раз, тоже родился на севере, в Ньюкасле. Они держались друг друга, пока шторм не поглотил Пола, но пощадил Роберта. Именно о Поле он думал большую часть времени, пока волны несли его в сторону Кастелламаре. Окруженный дымкой остров он принял за галлюцинацию, горячечный бред.

— Ты никогда не видела остров со стороны, — сказал он. — Но он выглядит странно, cara. Как видение. Как призрак, укрытый туманом.

— Это вода испаряется из-за жары, — объяснила девушка.

Она знала, что он имеет в виду: рыбацкие лодки, отплывшие подальше от берега, казались словно окутанными плотной дымкой. Но ее больше удивили другие его слова: «Ты никогда не видела остров со стороны». А ведь так и есть. Ни разу в жизни она не покидала остров — ну не считать же летние прогулки на лодке вокруг. Разве не странно, сказала девушка, что она, никогда не покидавшая крошечный остров, и он, кого война помотала по свету, должны были встретиться именно на этих берегах?

— Si, cara. Un miracolo lo era. Это и было чудо.

Ее слегка кольнуло, что он говорил об этом в прошедшем времени. Она отложила гирлянды из цветков бегонии и посмотрела вниз, на его волосы невозможного цвета соломы, его узкие плечи, по-прежнему немного ссутуленные, его очки. Очки! Уже несколько дней она пыталась понять, что изменилось на его лице. Вот оно. Не тень чего-то темного, не какая-та зловещая перемена, а всего лишь очки.

— Ты стал носить очки, — сказала она.

— Да, cara. Это все из-за чтения.

И снова ее захлестнула нежность. Она протянула руку и дотронулась до его волос, там, где дужка очков уходила за ухо. Этот жест не остался незамеченным, ведь ярко освещенный бар был как на ладони у всей площади. К утру весь остров уже судачил, что англичанин-то опять потихоньку охмуряет Марию-Грацию и ее сердечко тает.

VIII

Рассказав Марии-Грации о себе, Роберт захотел узнать все, что происходило с ней после его отъезда. Они сидели в комнатушке на чердаке, и он слушал историю Марии-Грации. Она позволила ему держать себя за руку и гладить ее. Теперь она понимала, что та девушка, которая влюбилась в него, юная девушка, едва освободившаяся от подростковых комплексов, превратилась в зрелую женщину. Она была хозяйкой бара, она заставила успокоиться призрак Пьерино и предложила создать Комитет модернизации. Но здесь возникала сложность. Какая жена получится из такой женщины? Такая, как Джулия Мартинелло, которая ходит с заколотыми в узел волосами, воркует над детской коляской, или как дочь вдовы Валерии, одна из тех девушек, что прежде, накрасив губы, крутились вокруг Роберта в баре, а теперь трет на доске белье едким мылом, стертыми до крови руками? Нет, Мария-Грация мечтала не об этом.

Но все же она любила его. Она призналась ему, что это стало ей понятно, когда он рассказал о своем детстве. Старые чувства вернулись, и она потеряла покой, прислушиваясь по ночам к звукам, доносившимся из его комнатушки на чердаке. Она не могла заснуть, оттого что бережно сохраняла в сердце каждый знакомый звук. Прятать эту любовь, оставаться хладнокровной было уже выше ее сил.

— Но в таком случае, — спросил он, — почему нам не пожениться?

— Нет. Еще не время.

— Я буду ждать, — сказал он. — Я подожду еще пять лет, если ты этого хочешь, — я буду спать здесь, наверху, буду почтительным и терпеливым, я подожду пять лет, чтобы вновь стать твоим возлюбленным.

— Но, caro, — игриво парировала Мария-Грация, — об этом я ничего не говорила.

Роберт посмотрел ей в глаза и понял, что она смеется — совсем как та юная и неуверенная в себе девушка, какой была когда-то. Она взяла его за руку, но что-то в прикосновении переменилось. И Роберт впервые позволил себе поцеловать ее. Не в губы, нет, он поцеловал коснувшуюся его руку.

Мария-Грация, едва ли сознавая, что делает, закрыла дверь на ключ и опустила жалюзи.

Это было их прежним сигналом к сиесте. И он, не до конца поняв намек, почтительно встал, глядя, как она расстегивает крючки на платье и по одной вынимает шпильки из волос. Но когда она наконец обняла его, он был ошеломлен. В горячке он одновременно пытался расстегнуть ремень, снять ботинки, развязать ленту, стягивавшую ее косы. Полураздетые они упали на вытертый плюш дивана, прикрывшись лишь парусиновым покрывалом от осенних сквозняков. Время сжалось, словно знойная дымка, и перестало иметь значение, — время, в котором они сейчас находились, могло быть первым днем в ее девичьей комнате или, напротив, вечером их глубокой старости через полвека. Он любил ее с восторгом, вдыхая запах ее волос, вспоминая забытый ритм. Сплетенные, они долго нежились в этом молчаливом счастье.

Одеваясь, Роберт спросил:

— И ты не хочешь за меня замуж? Ты уверена в этом?

— Ну а почему нам не быть любовниками, как прежде? В чем проблема?

Роберт надел очки и сконфуженно заморгал.

— Но как же все эти сплетни, cara?

— Их я переживу, — ответила Мария-Грация. — Бывало и похуже.

Без стеснения она вернулась в бар и обслуживала посетителей весь оставшийся день, время от времени встречаясь взглядом с Робертом. Ночью она позвала его в свою комнатку с видом на пальмы и только посмеивалась над его восторгом и излияниями любви.

— Я приму кольцо, — сказала она. — Я опять стану твоей возлюбленной. Я буду всегда любить тебя, как и любила. Все это я сделаю с радостью, caro mio. Но поженимся мы как-нибудь потом.

В последующие годы никто на Кастелламаре не усомнился в том, что она любит его, и, конечно, курсировали скандальные слухи о том, что они живут как муж и жена. Они управляли баром вдвоем, каждый вечер считая выручку в товарищеском согласии, как это делают люди, многие годы прожившие в браке. Но каждый раз, когда к ней приставали с вопросом, она давала один и тот же ответ: «Мы поженимся как-нибудь потом».

Это «потом» случилось весной 1953-го. Мария-Грация вернулась от вдовы Валерии, что жила в доме у церкви, заключив удачную сделку на дюжину бутылок limettacello для фестиваля, и обнаружила Роберта около радиоприемника, лицо его было мокрым от слез. Посетители бара похлопывали его по плечам, как это делают с потерявшими близкого человека или пьяными.

— Что произошло? — вскрикнула Мария-Грация, хватая его за руку. — Что случилось?

Бепе кивнул на приемник, вещавший на английском. От испуга она ничего не понимала. Слова казались ей незнакомыми, как это было с ней в юности.

Роберт вытер слезы и сжал ладони возлюбленной.

— Всех дезертиров помиловали, — прошептал он ей в ухо. — Дезертиров помиловали.

— Синьор Черчилль помиловал дезертиров, — подхватила Агата-рыбачка, — и синьор Роберт может ехать домой.

Тут Мария-Грация поняла, что тоже плачет, только не сразу сообразила, в чем причина ее слез.

— Ты хочешь уехать? — спросила она. — Ты опять уедешь?

— Нет, — ответил Роберт. — Нет, cara. Я обещаю, что никогда не покину это место.

— Ну и глупец, — сказала Агата-рыбачка, хотя подразумевала не это. — Но, Мария-Грация, даже я думаю, что тебе лучше выйти за бедного синьора Роберта поскорей.

Si, si, закивали картежники. Она ведь уже заставила его ждать почти четыре года, столько же, сколько ждала сама. Но мысль о замужестве повергла Марию-Грацию в отчаяние.

— Я не хочу становиться женой. Я не хочу стирать, убирать и готовить целыми днями, не хочу таскаться повсюду с детской коляской и отказаться от управления баром, которым моя семья владеет с конца первой войны. И кто позаботится о нем? Ты не замужем, Агата, потому что ты всегда заявляла, что замужество тебя убьет. А что, если я чувствую то же самое? Что тогда? Никто из вас об этом не думает. Если я выйду замуж, мне придется расстаться с баром.

— Тебя только это тревожит? — спросил Роберт, когда они лежали той ночью в ее спальне. Голова у него слегка кружилась. — В таком случае я буду и стирать, и готовить, и убирать. Я буду катать детскую коляску. А ты управляй баром, если хочешь. Я на все готов, Мария-Грация, лишь бы ты согласилась.

— Тогда, я думаю, нам стоит пожениться, — сказала она, безуспешно пытаясь скрыть радость, поскольку понимала, что он не шутит. — А то сплетен уже столько, что в одиночку их не вынести.

Марию-Грацию и англичанина поженил отец Игнацио, как и ее родителей. После венчания Роберт записал свое имя в потемневшей от времени приходской книге. Чтобы окончательно порвать с прежней жизнью, он взял фамилию жены: Роберт Эспозито.

И тогда впервые после войны на террасе «Дома на краю ночи» устроили танцы. Il conte, который обычно посещал все свадьбы, чтобы благословить новобрачных и выпить arancello, не явился. После отъезда Андреа его родители объявили траур. Жалюзи на вилле были опущены, фасад многие годы не перекрашивали, слугам было предписано приходить на работу каждый день в черном. Но ничто не могло омрачить празднество в «Доме на краю ночи». Марию-Грацию пришлось оттаскивать от стойки, где она разливала выпивку и принимала заказы; Роберт, истинный джентльмен, взволнованный и слегка пьяный, пытался ей помогать. Когда позже они кружились в танце, остров для Марии-Грации уменьшался до точки, как и весь прочий мир, она видела только мужчину, державшего ее в объятиях.

— Я рада, — прошептала она.

— Чему, cara?

— Тому, что вышла за тебя в конце концов.

Они все кружились и кружились под мелодии organetto в свете луны. И с ними вместе кружилась еще одна маленькая жизнь, которой суждено было стать следующим Эспозито.


  1. Да здравствует Бадольо! Да здравствует Гарибальди! Да здравствует король! (ит.) Пьетро Бадольо (1871–1956) — премьер-министр Италии, который принял власть над страной после свержения Муссолини в 1943 г., объявил нейтралитет и вывел Италию из Второй мировой войны.

  2. Это чудо святой Агаты (ит.).

  3. Вид съедобных улиток (ит.).

  4. Рождественский вертеп (ит.).

  5. Иди, иди! (ит.)

  6. Юность (ит.) — гимн итальянских фашистов.

  7. Спасибо и пожалуйста (ит.).

  8. Извините (ит.).

  9. Дерьмовый остров (ит.).

  10. Я думаю о тебе?.. (ит.)

  11. Милая моя. Принцесса (ит.).

  12. Господи (ит.).

  13. Закрыто (ит.).

  14. Синьор графский сын (ит.).

  15. Ликер из лайма, более крепкий, чем лимончелло (ит.).

  16. Национальное явление (ит.).

  17. Баклажаны (ит.).

  18. Сыровяленый окорок (ит.).

  19. Распутница (ит.).

  20. Десерт из бисквитного теста (ит.).

  21. Герой итальянской сказки, дьявол с серебряным носом, притворявшийся приятным вельможей, но по возвращении в свой замок принимавший истинное свое обличье.

  22. «Пьесы Шекспира» (ит.).

  23. «Повесть о двух городах» (Ч. Диккенс) (ит.).