59387.fb2 Парижанин из Москвы - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Парижанин из Москвы - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Часть третья. Смерти нет

Поздние открытия

Поражает, до какой степени непредсказуемо высок накал человеческих страстей, когда сближаются два «электрода» — мужчина и женщина. И молниеносно подключается всё, вся система, весь генезис, уводящий в века и одновременно ткущий стратегию новых сочетаний и новую расстановку сил или бессилия, мгновения или вечности, что почти одно и то же.

Иван Сергеевич не мог знать, что всколыхнёт в Ольге Александровне просьба написать Джорджу Кеннану и просить его об ускорении американской визы. Понятно, ей пришлось проявить большую изобретательность, чтобы узнать его рабочий адрес в Вашингтоне. Сколько душевных сил понадобилось тактично, светски неназойливо и солидно напомнить о себе и еле заметно намекнуть о прочно и счастливо сложившейся своей жизни (как будто это могло иметь теперь, — да и тогда уже, — какое-нибудь значение для мужчины, для которого прошлое исчезает с последним щелчком дверцы его машины, мягко тронувшейся в путь!).

Между прочим и Ивану Сергеевичу она пишет тоже как бы случайно о том, что для неё-то Америка не проблема: «У нас (то есть у неё с мужем Аром) серьёзное предложение ехать в Южную Америку», в голландскую компанию «для разведения там семян». Но, конечно, им этого просто не надо.

А вот «в Северную Америку никогда бы не двинулась, — её так же раскатают при случае войны, как и любое другое место».

Преинтересное замечание! Оно свидетельствует о действительно недюженном уме этой маленькой, страстной и одновременно рассудочной женщины, которой грозит совсем близко ещё одно сокрушительное испытание всех её душевных и физических сил в том же 1949-м, но она этого ещё не знает, и ей до всего есть дело и обо всём у неё своё мнение.

Ольга Александровна испытывает колоссальное удовлетворение: из Белого Дома его сотрудник Джордж Кеннан (в письме Шмелёву она и на этот раз называет своего знакомого давних берлинских лет Георгием, таковым он остаётся в её сознании) прислал ответное письмо. И не только — он обратил внимание и мягко пеняет ей: его задел холодный тон её письма, старательно подчёркивающий деловую озабоченность Ольги Александровны положением числящегося на плохом счету у его правительства (с чего бы, кажется?) русского писателя Ивана Сергеевича Шмелёва.

Со всей дипломатической вежливостью Джордж Фрост Кеннан заверяет Ольгу Александровну, что у него остались самые лучшие воспоминания об их встречах. Но где же помощь или хотя бы совет? Их нет.

Что же касается угрозы новой войны, ещё витавшей некоторое время после её окончания, практический реальный ум О.А. и женская интуиция не допускают её повторения так скоро, но уже допускают в будущем «раскат» США.

А вот сущность этой страны ей уже ясна и сейчас: «В их миллионах можно задохнуться. Вся эта материальщина мне претит». То есть именно американская мани-гипертрофия. «Разве что в русской обители, — продолжает она, — ты не коснулся бы всей этой мерзости, — а так… очень уж там всё «маммонно».

То есть чрезмерно? Одно дело наследство «дядюшки из Монако» и судебные разбирательства с родственниками Бредиусами. Это — не так «маммонно»? (Но это по ходу.)

Ольга Александровна уверена, что есть смысл и даже обязательно «надо дать Жоржу сведения из паспорта, точно так, как это запрашивают для визы». Она так уверена в силе своей рекомендации, то есть влияния на обитателя Белого Дома? Она уверена в своём тотальном влиянии на всё и на всех?

Ответ Дж. Кеннана Шмелёву на его запрос-просьбу будет откровенно никаким, чиновничьей отпиской.

Довершает представление о гордой, с неколебимым достоинством женщине приписка на конверте (то есть забыла, но надо обязательно): «Джорджу я сказала (она ведь написала, но мысленно она разговаривала — оговорка красноречивая), что Вам известно о нашем знакомстве из моего замечания по поводу газетных статей последнего времени».

Зачем так сложно? Опять эта бессмысленная женская предусмотрительность, которая на самом деле, как известно, не имеет никакого значения для мужчины, которого зачем-то возвращают вспять, в давно прошедшее. Ольга Александровна как бы и не прерывала своего общения с «Жоржем» все эти годы. И когда складывала в отдельную папку сообщения о нём в прессе, и когда слушала что-то связанное с ним по радио, например о его пребывании некоторое время в Москве, и когда, получив от Ивана Сергеевича фотографию Серёжечки, ахнула, найдя в Сергее разительное сходство с Жоржем.

Вот такой неожиданный оттенок в русском треугольнике. Для Ивана Сергеевича всегда жива и благословила его «отошедшая», а что он для новой О.А.?

В её душе находят место и заботы об Аре, и Жорж, и «О.А. в белых лилиях». Вспоминается инфантильное открытие в одном из её прежних писем, что она «ни у кого не была первая».

Есть более зрелое утешение женщины — «быть последней у любимого мужчины». Ещё есть время. Хочется надеяться, что это утешение для неё ещё возможно.

Остаётся дивиться проницательности Ивана Сергеевича, его выстраданному открытию «внутреннего устройства» Ольги Александровны. Наверно, оно под силу лишь очень преданным и цельным мужчинам, а ещё, может быть, поэтам. В русской литературе, действительно, очень мало женщин-девушек, отказавшихся от «радостей жизни»: Аглая, Мисюсь, Лиза Калитина…

И, кто знает, как получилось бы с Дари самого Ивана Сергеевича в его романе «Пути Небесные», с женщиной столь редкого духовного и чистого горения, которую он едва успел запечатлеть литературно, прежде чем её потеснили на практике совсем иные героини. Своё право высоко ставить женщину он выстрадал. В этом выборе он уважал себя.

Вот о чём он иногда думал в бессоннице, в болезнях, в неизбежном упадке сил после длительного напряжённого труда, глядя на «духовное содружество» Ильина и его жены: «Знаю я, какая внутренняя сила в таком содружестве. Ныне лишён сего. Но это… лишь в ощутимом, земном, Плане…» И.С. размышляет о будущем времени в Евангелии, ведь ему предстоит встреча на «том свете»: «И времени уже не будет, время там, где материя. Для внематериального нет и времени. А — всё всегда… полная полнота всем — всеполнота — всенасыщенность всем — вседовольность и «вечный покой». Я никогда не ощущал времени мигом мысли. Проспать миллионы лет — и не почувствуешь». Так он понимает время встречи с Олей там.

Таким ощущением он наделяет и Олю Средневу в «Куликовом поле», тоже чистое ангельское создание, разгадавшее смысл явления Старца с крестом — Сергия Радонежского: «Века сплюснулись, и через 500 лет явился Угодник». Заметим: это как бы не он наделяет свою героиню ощущением сплюснувшегося времени, а сам ведом ощущением героини.

Таким же качеством времени Шмелёв пытается объяснить себе и рассудочно-настороженное отношение Ольги Александровны к постели, убийственно-холодное упрямое непонимание ею, самым дорогим для него человеком в последнее десятилетие его жизни, его естественного желания. О, это ужасное, с расхожей точки зрения, его унижение: «хотя бы один раз!» И ответ-вопрос подруги: «Всякий раз, как после праздника, испытывать пустоту «зачем он был»?» И напоминание ему, автору, о возвышенной любви Ильи к Анастасии в «Неупиваемой Чаше». Что же он хочет после этого?

Нет, всё непросто в этом мучительном, изматывающем противостоянии.

Чтобы раз и навсегда оставить изболевшую тему, О.А. грозно предупреждает, что, случись это, она «самоуничтожится». Но И.С. давно отступил! Он простил, он даже почти забыл. Но он так долго бился над неразрешимой загадкой и он её разгадал: полуженщина, demi-vierge!

Он выстрадал и назвал своё открытие надмирным, неземным и вневременным. Он всячески будет защищать свою Беатриче Ольгу Александровну от И. А. Ильина, от возможной иронии или осуждения:

«В ней есть несомненная, яркая русскость и страшный душевно-духовный опыт предков. Поколения — левитские, по отцу — по матери. Помню, в деле следствия об убиении царевича Димитрия (студент МГУ Иван Шмелёв, будущий юрист, слушал лекции В. Ключевского) по указу царя В. Шуйского, в числе показывающих на допросе был не то пономарь, не то дьякон Суббота… Дед и прадед Ольги Александровны священствовали в Угличе… Да, опыт левитских предков. Страшный груз… — сколько взято на душу всего поведанного на исповедях! Сколько шлаку! О «золоте» на исповедях не говорят, но оно блестит порой — и оно отложилось в «сундуках» предков. У Ольги Александровны часты «проникновенные», «символические» (знаменующие) сны. Много их в её письмах. Она умеет писать. Вот почему я ухватился за «дарованье» — это бесспорно. Но — о горе! — нет выдержки. А есть и слова, и глаз, — особенно к свето-тени… и сердце. Но… всё проходит вспышками».

И далее: «Скольжение. Странный характер — удивительная мягкость и порой — непостижимая жёсткость, такая крутая смена… Жизнь не вышла. Отсюда — броски, швырки — отсюда — «кривит ножки», как стыдливые (смущающиеся) дети, когда ими любопытствуют».

«Определённо — она незаурядна. Но в ней, да, есть… от демивьерж».

Страшный приговор! Женщина, наверно, его заслужила. И мужчина, наверно, прав в своей всё-таки оскорблённой и оскорбляющей правоте.

Последним его словом в их эпистолярном романе, написанным его слабеющей рукой, будет «О, как мне скорбно!». Скорбно — точнее не скажешь: это и печаль-тоска, и болезнь-недуг, и горестно-горький привкус во всём. «Скорбнуть» у Владимира Даля — сохнуть, вянуть; «Хлеб в поле скорбнёт» — «заморен засухой, недозрел», полузрелый. Когда-то И.С. вставал на колени, услышав таинственные звуки зреющего хлебного поля. Но он же увидел во сне непригодный для вспашки ров. Последним его видением будет «его Оля» в белых лилиях над хлебным полем…

Для большого писателя его герои созданы им «из персти земной» живые, потому что омыты писательской кровью, и потому они живые. Вот только живых людей, а не созданных писательским воображением, опасно наделять чертами своих героев — «из персти земной» они воздвигнуты Богом. А это, как сказал один деятель, «посерьёзней, чем фантазия у Гёте».

Думала ли о себе Ольга Александровна что-нибудь подобное?

У неё иной ряд оправданий перед самой собой. Инстинкт самосохранения слабых подсказал их ей. А как редактор будущего романа она позаботилась о грозных надписях-запретах публиковать некоторые письма. Похоже, она позаботилась и об уничтожении части писем.

Что ж, наверно, искусство любви, как и искусство изящной словесности, требует не только искренности, но и самоконтроля. Женщине здесь помогает природная скрытность и инстинкт самосохранения, пусть даже детская поза смущения, замечательное свойство смущение, ныне почти утраченное — «кривить ножки».

Но в том-то и дело, что любовь такова, каков человек. Можно не сомневаться, Иван Сергеевич и Ольга Александровна дня не проживут без дум друг о друге и после его запоздалых открытий. Тайна человеческой души не поддаётся расшифровке.

И читателю, хотя он и добрался худо-бедно почти до конца повествования, хотя и узнал, как жесток приговор женщине, которой всегда есть что скрывать от мужчины и чем его озадачить, — читателю предстоит ещё вместе с И.С. встретить миг, за которым вечность. На земле остаются его книги — его Слово, даже если всего «для трёх праведников», которые спасут город от Божьего гнева.

А у О.А? «Жизнь не вышла», вот и «кривит ножки»?

Но здешняя страшная в своей мгновенности жизнь не выходит ни у кого, что становится так скорбно-ясно в смертный час. Для того и треплет жизнь, и изводит ошибками, заблуждениями и болезнями, чтобы смирились с неизбежно временным и ушли достойно в Вечное…

Однако это необходимое отступление немного преждевременно: нашим героям предстоит встретиться — жизнь-то продолжается.

Эсбли. Третья встреча

Наших героев не оставил своим вниманием жизненный театр абсурда. После страшных потрясений и разочарований, и гнева, и боли, и унижений, и всё равно неприемлемости чего-либо другого, невозможности отказаться от наваждения любви, убеждённости в её единственности — после гнева и оплакивания обломков двух парижских встреч весной и летом 1946 года — наши адресаты, переполненные наигорчайшим и всё равно драгоценным «визуальным» опытом, почти подсознательно готовят себя к новой встрече. Во всей её полноте. Надо только объясниться раз и навсегда. Пусть другой (другая) всё поймет, надо только убедить другого (другую)!

«Заклинаю тебя Господом Богом: ты же знаешь сам, что ни одно слово твоих упреков не верно. Не только часы, но секунды все дня я думала только о тебе, будучи в Париже… Знай это и замолчи, — перестань корить! Что делать мне, — я в отчаянии, я плачу, я в упадке — что делать мне, — если всё лучшее во мне, мои добрые порывы так отражаются на окружении. Ты знаешь, ты не можешь не знать, что я только и живу тобой. Как можешь ты так плевать в чужую (чужую? — Г.К.-Ч.) душу? Да это ты, ты, который всю «испинал» меня. Я клянусь перед Богом, что никогда не посмела бы даже подумать о пинках. Я страдаю невыносимо от того, что создаётся безнадёжность. До того страдаю, что не хочу жить! Всё упало во мне…»

Вот так она «выстроила» для себя их отношения и так доказала их в Париже. Пытаться переубедить, тем более упрекать, даже не упрекнуть, только напомнить, что ему обещали «Олю Шмелёву» и что он будет «не одинок» и она «никогда не оставит» его — значит «пинать» именно её? И при этом страдать, строить планы, о них речь впереди.

Это ли не пример именно духовной неполноты, «полудевственности», которую так изящно-литературно, необидно определил благородный И.С. в письме Олюше и чему так же честно даст определение в письме их общему когда-то другу Ивану Александровичу Ильину?

Итак, «по горячим следам» парижских встреч Ольга Александровна начинает присылать частями свою большую работу «Заветный образ». Разумеется, не оставляя себе дубликата — признак непрофессионального отношения. И хронической усталости — только бы успеть выполнить задуманное хоть как-нибудь. Работа оставляет впечатление незаконченной: в ней нет «нерва», нет «высшей точки».

Не странно ли: Иван Сергеевич больше не торопится выразить ей своё мнение о сочинении, к которому так долго шла его «литературная дружка». Реже испытывает он и чувство восхищения, восторга перед Ольгой Александровной, всё меньше обиды и надежды на понимание и сострадание с её стороны, он по-прежнему бесконечно, по-отечески добр с ней, но и всё более печален.

Как-то одновременно у него профессионально «срабатывает» решение «высушить слёзы умиления» над Дари, и не только сентиментальности. Даже «чёткие, но загромождающие мелочи…» безжалостно убрать из своего последнего так трудно давшегося ему романа. Возникает редакция «Путей Небесных», близкая к той, что известна современному читателю.

А ведь он ещё и заканчивает и формирует части «Лета Господня», и всё это прежде чем накануне 1948-го уехать с выступлениями и надеждой подлечиться почти на полтора года в Женеву.

И вот теперь, когда через болезни и великие душевные и физические усилия Шмелёвым завершаются одни и пишутся немногие последние вещи, когда от Ольги Александровны постепенно всё реже чего-то ждут и тем более на чём-то настаивают, когда наконец и её устраивает сложившаяся обстановка, и ей она представляется приемлемой для обоих — он ищет перемены обстановки. Это только кажется, что она, настаивая, получила подтверждение своей правоты. Это ей только кажется, что она и убедила, и победила. Да, он и живя в отеле Мирабо продолжает звать её, но верит ли в это? В её письмах в ответ на намерение И.С. уехать в Америку больше досады, больше разочарования, чем удовлетворения.

О.А не может не понимать, что И.С. подводит некоторые итоги: «А в наших отношениях — много было света. Не будем его мутить. Будем — великими «дружками». Так, Ольгуночка?.. Да, да, так».

Она отвечает через три дня, то есть едва прочтя письмо И.С.: «Твоя, подводящая итоги нашему чувству, «отповедь» — она мне очень больна».

И тут же тонкий упрёк о доверии к его Слову: «Ты такой словесной любовью одеваешь всё это твоё новое, что невольно думается, как мне говорили ещё в клинике: «Когда дают слишком лестную аттестацию уходящему служащему, знайте, это только позолота пилюли».

Но как бы она хотела назвать те отношения, на которых настояла сама? Духовное родство-дружба порядочной замужней женщины с большим русским писателем? Чем же не устраивают «великие дружки»? Странно.

После раздела имущества между родственниками — это одна из сквозных тем писем — наслаждаясь красотой Вурдена и особенно имением Батенштайн, четвёртым, кажется, последним из имений, в коих О.А. жила за время общения с И.С., она вдохновенно строит «хатку», летний рабочий кабинет прямо в саду, посылает чертёж Ивану Сергеевичу. О.А. обустраивает свой летний кабинет, здесь находит применение её талант в прикладном искусстве и интерьере. Так искусно, что сюда зачастили, как на экскурсию, знакомые и малознакомые.

Да ещё красота самого имения!

«Перед Вурденом Викенбург пасует, хоть тоже очень красив. Тут всё шире, больше, просторней»… И, разумеется, — «всё время мечтаю: ах, если б тут был Ваня! Как отдохнул бы ты на такой природе! Никого, ни души кругом. А птиц сколько! И рыб в пруду! Пруд роскошный! Прямо перед домом. Ивы, будто большие кокетки, так и изогнулись, чуть не в лёжку над водой смотрятся в зеркальную гладь и не наглядятся… А сами-то они сквозят нежнейшим весенним пухом! В газоне перед прудом группы моих уже мной с Серёжей посаженных тюльпанов. Клумба цветов моих же. Розы завьют стену дома. А грачи… ну совершенно как у нас в слободке, в России, около Судиславля — гомозятся в бесчисленных гнёздах и орут-орут. Люблю их! В воскресенье журавли тянулись с юга на север, — плавно, мерно, треугольничками за своим вожаком, — курлыкая…»

В ответном письме заядлый некогда рыбак Иван Сергеевич спрашивает, «какая же рыбка водится в пруду — караси, лини, карпы, лещики? Как люблю карасий клёв! И хороши в сметане. Бывало, зори встречал, трепетал… и сейчас слышу, как всё пахнет: воздух, вода, черёмуха… чёрный хлеб, смятый с толчёной поджаренной коноплёй… — и вот, чуть тронуло, и повел-ло-о-о-о… — и серебрится или золотится «лапоток»… и так отдачливо идёт, так покорно-кротко!.. Серебристый карась лучше идёт на «мотыля», красные червяки-мелочь, находят их в иле, промывая на решете. И на навозного червя. А золотая любит «на-хлеб»… С Чеховым ловили! — мальчишки — Тоник и Женька. У нас на Калужской. В пруду Мещанского училища».

У О.А. открываются неожиданные перспективы: абажуры, изготовленные для хатки, всех приводят в такой восторг, что некая фирма предлагает Ольге Александровне работать у них по интерьеру. Другая фирма, увидев серию её акварельных рисунков скромных цветочков «Золушки природы», приглашает изготовить с её помощью годовой календарь цветочной тематики. Но этими скудными подработками она «сыта по горло» с давних берлинских пор.

От неё всячески скрыто, но от женщины не скроешь, каким трудом даются Ивану Сергеевичу, продолжающему оплачивать парижскую квартиру на рю Буало, в период Женевы особенно, маленькие знаки его внимания к ней: орешки и сласти («Всё это уже продаётся и в Голландии, спасибо, не надо тратиться» — просит Ольга Александровна), пунцовые розы. И она посылает любимому Ване цветы, она хотела бы послать ему «золотое стило», но из Голландии нельзя вывозить золото. Это литературный труд эмигранта — ничто, то есть нечто, не имеющее охраны и твёрдого прейскуранта, всегда склонного к уменьшению ценности и вообще к неопределённости. Не то что золото.

Очень скоро Иван Александрович Ильин из письма А. В. Карташева узнает об огромной сумме, которую надобно собрать, чтобы заплатить за операцию и лечение Шмелёва. Ильин среагирует мгновенно — деньги будут собраны с помощью фондов, в основном от частных лиц, чуть позже придут от Ольги Александровны. Она не раз и прежде предлагала И.С. свою денежную помощь, однако что могло быть мучительнее от любимой женщины, чем деньги «голландца».

Ей тоже мучительны — судебные процессы, нерадивые работники, физически тяжёлая и всё более непосильная переработка и заготовка продуктов ею как хозяйкой дома, как это принято в здешних местах. А тут ещё работник случайно разбил себе голову. Портятся отношения с когда-то восторженно принятой служанкой Тилли.

Не может О.А. оставаться в стороне и от домашней живности — то появления жеребёнка ожидают с мужем и работником всю ночь, но зато потом, — сколько же в новом существе чудесного, загадочного; то Флоп с её выкрутасами. Всё это поэтично, но не даёт сосредоточиться на главном. Главное — писательство, живопись — отдых. Но и тут неожиданные помехи: увидела знакомая семьи Ольгину картинку в комнате мамы, дочкин подарок, заказывает для себя, только чтобы «покрупнее масштаб и что-нибудь из русского». Как отказать?

А тут ещё изматывающие ожидания писем Ивана Сергеевича.

Ольга Александровна не выдерживает: «Ты ничего не пишешь о «Заветном образе». Ничего не понимаю, нет ответа на мои письма. Вы хотите, чтобы я забыла Вас?»

Он хотел бы, например, её приезда к нему в Женеву — да, всё равно хотел бы и надеялся. Это так просто для неё — купить билет и переехать комфортно и ненадолго из Голландии в Швейцарию. И она тоже хочет. Но ей не кажется так просто. Ей кажется проще приехать Ивану Сергеевичу в Вурден, в их имение Батенштайн — работать в «хатке», ночевать в свободной комнате на втором этаже дома.

И у неё на этот счёт целый план.

О.А. находит почитательниц таланта Шмелёва среди крошечной местной русской общины. Всё продумано: снять помещение для чтения писателем своих произведений, обойдя налоги — на эти деньги лучше приобрести в Голландии то, что в Париже гораздо дороже. Она просит прислать ей мерки — заказать Ивану Сергеевичу новый костюм; не брать обратный билет — она купит сама, зато захватить все какие возможно книги — их раскупят с дарственными надписями автора, как и размноженные копии его фотографии. Она же напишет голландскому консулу в Париж о визе. Ивану Сергеевичу надо будет только отнести или переслать это её письмо прямо в парижское консульство. И ещё: Ивану Сергеевичу надо иметь в виду, что в этом письме его назовут «дядей», то есть родственником. Так и ответить, «если спросят».

И в Батенштайне ему будет удобно, уверяет она. «Жизнь у нас в имении очень проста. Арнольд работает в рабочем комбинезоне, а мы с мамой тоже очень по-домашнему».

Невозможно поверить, что всё это пишет та же женщина, что назвала себя лет пять-шесть тому Ольгой Шмелёвой и с нетерпеньем ждала его приезда в Арнхем. Но ведь и та, которая с тем же подъёмом и с той же осмотрительностью устраивала дела и концерты Жуковича, когда «Ольгу Шмелёву» ещё и ещё умоляли приехать в Париж. Из искренней склонности помогать талантам и принимать благодарность. Даже подготовить домашних для возможного пребывания в своём красивом имении известного писателя.

Ну, не разговаривают ли наши герои через непроницаемую стену взаимного непонимания друг другом себя и характера своих отношений? Явление распространённое, между прочим.

Иван Сергеевич между тем терпеливо отвечает, что из его приезда ничего не может получиться — нет здоровья, но есть никогда на всём протяжении писательской жизни не прекращающиеся заботы об издании произведений, он ведь не Жукович, он привык всё сам. Как странно, что О.А., видевшая очень больного, хронически уставшего писателя, не понимает, что в семьдесят с лишком лет не просто желается — необходима помощь и даже опека. Но ему довольно и «слёз сострадания», которые О.А. едва сдерживала знакомясь с его жилищем на рю Буало, 91 послевоенным летом 1946 года.

Вновь и вновь ему приходится защищать О.А. перед непреклонным Иваном Александровичем. Всё то же: «Она правдива, и если порой себя же и опрокинет, то это объясняется пылом и нервозностью, — настроением. Определённо — она незаурядна. Но в ней, да, есть… от деми-вьерж (полуженщина) несомненная наклонность к флирту. Но это остатки полудетской «гордыньки» считать «скальпы»».

Теперь, когда Иван Сергеевич объяснил и ей, и себе, и даже Ивану Александровичу полудевственность как свойство определённого типа женщин, к коему принадлежит О.А., - вопросы, упрёки, моленья сходят на нет. Остаётся его скорбь, искреннее невыполнимое желание не огорчать Олюшу. И не возноситься в мечтах своих. Просто знать, что это его судьба, горькая и сладкая. Что такая судьба готовит в будущем?

Она по-прежнему в отчаянии: Иван Сергеевич пишет редко. Поздравляя в октябрьском письме 1948 года родного Ваню с днём рождения, О.А. не очень удачно и не без смущения объясняет свою настойчивость: «Не могу оставить себя без общения с тобой, хотя бы в такие дни-памятки и пишу… в некотором смущении — м.б., неприятно тебе это, но это твоё дело. Мне такие чувства непонятны, ибо слишком многое и очень высокое связывает наши души все эти годы. В плане вечном и большом все «соринки», которые ты выискиваешь у меня, — ничто».

О.А. как бы стоит перед судом истории, которая непременно возьмет её сторону.

У них, похоже, не очень совпадают представления о «вечном и большом плане». Для И.С. — Плане, о чём он не раз писал в своих письмах. С этим Планом всё не просто. План дан Господом каждому человеку, и государству, и Земле, и всей Вселенной. Горе тому, кто не вглядывается и не следует ему, «иначе — страдания великие». Что И.С. разглядел в собственном Плане? «Всё задано — выполняй, Господь в вечном творчестве поможет». Сколько ни вчитывайся в поздние признания Шмелёва, в них только благодарность Богу. Значит ли это, что им самим правильно понят и осуществлён заданный ему План?.. Какая должна быть убеждённость, цельность натуры, чтобы вопреки всему — благодарить!

Иван Сергеевич теперь уж знает любимую Ольгушу очень хорошо и, конечно же, надеется предварить недовольство собой объяснением, посылаемым встречь письму Ольги Александровны: застрял в Женеве, лежит пластом, вымотанный выступлениями, мучительным для него калейдоскопом людей, поездок, разговоров. Он в самом деле «едва в силах писать», его мучают головокружения, как бы лёгкие онемения. Тошноты. Ни читать, ни писать нет никакой охоты. Конечно, ему делают уколы, рекомендованные врачом. Но как только будут силы, вернётся в Париж, другого «причала» у него ведь не предвидится — «помирать хочу у себя». «Конец приближается» — рефрен из покаянного канона Андрея Критского становится рефреном в письмах Шмелёва.

Его, истощённого работой и выступлениями, измученного простудами, давно и очень серьёзно больного, о чём тоже писал, надеясь на взаимную поддержку, ведь оба очень больные люди — его готовит к возвращению в Париж добрый ангел, жена известного инженера Волошина Мария Тарасовна. У неё самой страшное горе: умирает в санатории в горах неизлечимо больной туберкулёзом сын. Уделять довольно много времени Ивану Сергеевичу — в конце концов они с мужем возьмут на себя часть платы за его квартиру в Париже — эта благородная женщина находит возможным.

Странно, но ещё и в поздравлении с Рождеством и новым, 1949 годом Ольга Александровна пеняет ему: «Собираюсь к гомеопату, а от тебя нет сообщения, помогла ли мазь от нервного заболевания глаза?» Удивительное в своей странности свойство не замечать очевидного, исходить из однажды и навсегда составленного представления, как бы нечувствия того, которого представляешь любимым своим человеком.

Летом 1949 года во время краткой второй поездки в Женеву, блестящего пушкинского доклада и мастерского чтения наизусть множества стихов любимейшего поэта, Иван Сергеевич, по признанию очевидцев, пленяет «очаровательной старомодной любезностью» подросшую эмигрантскую смену.

Письма к Ольге Александровне совсем спокойны: какие породы деревьев окружают Женевское озеро, как приятен напиток из апельсинов, когда любуешься природой сидя на открытой террасе кафе. Конечно, каждое выступление — это всегда последующее недомогание. Шмелёв великолепный чтец, однако так выкладываться — совсем не щадить себя. Все сборы за выступления он распорядился передать больным русским детям в швейцарской лечебнице.

Но вот выбран благоприятный момент в его самочувствии: «всё аккуратно упаковано», билет куплен, в Париже ждёт полубольного дядю заботливая Юлия Александровна Кутырина, давно уже с немым недоумением и отчаянием наблюдающая за всем происходящим, сама связанная не совсем психически здоровым мужем. У Ивика уже две девчушки и сложности, присущие периоду активной жизни человека. Мария Тарасовна остаётся его единственным добрым ангелом. Она ненадолго отъедет к умирающему сыну и скоро вернётся в Париж, чтобы помогать Ивану Сергеевичу, как окажется, до конца.

Третья встреча О.А и И.С., как ни удивительно, случилась и случилась неожиданно! Либо она готовилась втайне, либо, скорее всего, Ольгу Александровну приводит в Париж в середине сентября 1949 года её женская интуиция. Об этом визите мы узнаем позже — О.А благодарна «дорогулечке-дружочку за две недели» совместного пребывания в Эсбли, северо-восточнее Парижа. Но узнаем гораздо меньше, чем о весне и лете 1946-го, побудивших наших адресатов три года назад к не сразу, но оттого ещё более бурной и обширной переписке. Её нынче не последовало. В письмах после Эсбли всё как-то глухо, мимолётно; возникает некая М. Ф. Карская, о которой беспокоится О.А. после возвращения в Батенштайн. В этом же письме и как бы в одном ряду вспоминается уже снившийся ей в Эсбли сон о «Серафиме Саровском в сиянии». Сон повторился ещё более ярко по возвращении домой. Может быть, И.С. читал ей в Эсбли свой прекрасный рассказ «Еловые лапы»? Цветные сны вообще неведомы очень многим людям…

Похоже, Ивану Сергеевичу и прежде не сильно нравились восторги вокруг него людей не близких. Из всего немноголюдного окружения писателя О.А. прониклась симпатией только к Меркуловым, наименее жалуемым Иваном Сергеевичем, но именно через них старается она побольше узнавать об И.С. А теперь ещё и некая М. Карская посещает его, когда он не прибран, болен, а она оживлённо болтает и много курит. Ей что-то надо? И.С. кротко сносит неудобства, он привык, так было и с приездами О.А. в Париж: вместо них двоих и чтоб никого больше — обязательно «проходной двор», кто угодно ещё, чтобы эти кто-то и потом наносили ненужные писателю светские визиты.

Судя по письмам, возобновившимся позже, Иван Сергеевич твёрдо принял правила Ольги Александровны, чтобы поберечь её здоровье. Теперь это не частые, но умиротворяющие письма. И вот в награду за это понимание её правил, отсутствие упрёков — признательность за Эсбли: «я так много получила от Вас духовной поддержки и нового подъёма к работе». Это всё о времени загадочного пребывания вдвоём и вне Парижа. Но скорее печального, чем загадочного: позже кто-то из них обронит, что обе недели в Эсбли И. С. проболел. А «подъёма» у О.А. тоже хватит ненадолго.

Но, возможно, именно предстоящей встрече мы обязаны творческому подъёму и появлению рассказа «Приволье», накануне приезда в Париж О.А. Одного из лучших рассказов последнего периода жизни писателя, уровня рассказа-шедевра «Чужой крови».

А от Ольги Александровны ни перед, ни после Эсбли нет никаких сообщений о каких-либо новых её работах. Может быть, и сама поездка была для её здоровья не менее сложна, чем для И.С., но ведь не только «дорогулечку-дружочка», но и себя она видела не всегда реально.

И здесь, не в полной реальности, они оказываются едины, это отметит И.С.: в конце 1949 года их ждут одновременно ужасные физические, ни с чем прежним не сравнимые страдания. И только ли физические?

Между тем, как когда-то Ивана Сергеевича абсолютно всё восхищало в О.А, так отныне снова восхищает Ольгу Александровну в произведениях Ивана Сергеевича. Хотя ещё так недавно целые письма подвергали критике «Куликово поле» и образ Дари. Теперь ей нравится и то, и другое. Её приводят в восторг статьи Шмелёва о Чехове и Достоевском, рассказ «Приволье» — в самом деле, убедительное доказательство не угасшего таланта, но подорванных физических сил.

Кажется, рассказ создан только потому, что писатель воскрес в августе 1949 года одним лишь ожиданием предстоящей встречи в Эсбли. Кто знает, получи могучий дух И.С. поддержку от О.А. хотя бы в эту третью и последнюю личную встречу, останься О.А. с ним в Париже, она могла бы продлить ему не только жизнь, но и творческий подъём. Но вглядывалась ли до сего времени О.А. в План своей жизни? Для чего женщине дан такой талант — «сводить с ума», который поэт назовет женским «геройством»?

Что может быть печальнее человеческих несовпадений?

Работа становится добрее к писателю, когда так плохо со здоровьем: выходят книги, переиздаются знаменитые «Богомолье» и «Лето Господне», французы читают на своём языке «Пути Небесные». Американцы хотят издать «Человека из ресторана»! Шмелёв уже прикидывает, какая реклама тронет американского читателя.

Эта книга дважды спасла автора в период революционного лихолетья: сначала от пули — его отпустил следователь, узнав в нём автора «Человека из ресторана», потом их с женой от голодной смерти — в умирающем от голода Крыму продавец вынес ему из закрывшейся пекарни буханку хлеба. А модное набирающее силу издательство YMKA (ИМКА) обещало выпустить «Куликово поле»!

О.А. попытается оживить их любовь, как она её понимает, рассказом о своём впечатлении от оперы Гуно «Фауст» — в Утрехт приезжала труппа из Швейцарии. Может быть, она вспомнила, ей рассказывал И.С., как в ранней юности он любил слушать эту оперу в Большом театре, как водил туда юную Олю Охтерлони?

Особенно ей «понятна и ненадуманна страсть Маргариты к Фаусту». Что, собственно, — понятно? Что любовь «долготерпит и не ищет своего», как писал апостол Павел и что так любил повторять И.С.? Да, Маргарита любила именно такой любовью; какая же любовь без жертвенности? Но почему-то люди нашли её любовь преступной, время последовательно сокращало крут охотниц повторить судьбу Маргариты. Во всяком случае, в этом круге, точно, не оказалась О.А. уже и в берлинский период встречи с Георгием-Джорджем.

И как грустно, если О.А. намекала на разницу в возрасте доктора Фауста и юной Маргариты!

Но всё это уже неважно Ивану Сергеевичу — у него задача, поглощающая его последние усилия что-то обдумать почти без остатка — успеть бы с третьей частью «Путей Небесных», чтобы «напомнить забывчивому человечеству о его высоком предназначении». Не успеет.

Так что две недели в Эсбли по целому ряду случившихся с тех пор причин и прежних несовпадений уже ничего не могли изменить в ходе событий. Ведь она благодарна ему — что же ещё?

И.С. успевает обрадовать О.А. присылкой нового издания «Богомолья». Он страстно ждёт выхода «Куликова поля», но его дождутся лишь читатели, и много позже.

«Время совпадений» теперь повторяют только болезни: у него ангина, у неё бронхит. Она, правда, начала «свой главный роман», но очень «страдает от того, что не работает». Как это: начала, но не работает. Значит, вся «наука» «родного, любимого, дорогого» о том, как пишутся книги — впустую? А он дал слово больше не касаться творческой темы. И не касается — «бесполезно», «не понимает», «не дадено».

Однако она «Всё время в трепете за Вас». И всё время помнит о том, что её письма ему читает Мария Тарасовна. Их обоих коробит холодное «Вы» — он постарается читать сам и очень просит в письмах не обращаться к нему официально по имени-отчеству. Как же нестерпимо душевное одиночество, как необходима человеку иллюзия, как бы он ни был умён.

Шмелёв мог бы сказать прекрасными стихами своего друга-ненавистника Ивана Бунина, но, должно быть, они не попались ему в сутолоке дней:

Если встретимся в саду в раю,На какой-нибудь дорожке,Поклонюсь тебе я в ножкиЗа любовь мою.

Когда «конец приближается» к людям слишком близко, в них напрочь выключается понимание приближающегося конца. Это спасает от ужаса, паники, даёт передышку, возможность вздохнуть посвободнее хоть ненадолго. В январе 1950-го И.С. каким-то чудом пишет свой последний рассказ «Приятная прогулка» с посвящением другу и меценату генералу Д. И. Ознобишину. Он отдаёт последние «долги» свои, как велит молитва «Отче наш». Всё чаще повторяется Иваном Сергеевичем рефрен Канона Андрея Критского «Конец приближается». И всё труднее это принять сознанием.

В направлении Цолликона

Как и подозревала ревнивая Ольга Александровна, всё это время, не двенадцать последних лет, а четверть века, богатое, благотворное, тоже почти исключительно эпистолярное общение «двух Иванов» — особое культурное и духовное пространство между Парижем писателя и Берлином, позже Цолликоном в Швейцарии, философа. В этом уникальном мужском союзе бьётся мысль, кипят страсти. Здесь раздолье для шуток, взаимного подкалывания, профессиональных и политических наблюдений, сердечных признаний, для тысячи мелочей, дающих представление о быте Шмелёвых и Ильиных, о знакомых литераторах и издателях, критиках и политиках…

Их объединило ещё и кровное братство москвичей по рождению и любви ко всему московскому, ведь известно, «на всех московских есть особый отпечаток».

«Нянька уверяла нас, — вспоминает Ильин, — что маленькие колокола звонят:

«К намм, к намм, к сиротамм!»,

а большие колокола отвечают:

«Ббуддемм, ббуддемм, не заббуддеммм!»

Крепкую дружбу не смогла поколебать даже Ольга Александровна, в первых письмах к Шмелёву с гордостью числившая себя ученицей Ильина в бытность жизни обоих в Берлине, а позже ему себя противопоставившая.

Как это бывает, она с чисто женской напористостью, уверенностью в чувстве мужчины нарушает просьбу-запрет Шмелёва, под большим секретом из огромной своей любви пославшего Ольге Александровне одну из трёх частей фундаментальной работы И. А. Ильина «О тьме и просветлении» о Бунине, Ремизове и Шмелёве — именно О Шмелёве. Сообщает И.С. об этом нарушении Ивану Александровичу между прочим, в простоте душевной — ведь не абы кому-нибудь послал, сообщает рядом с благодарностью за гречку, спасающую от язвы, то есть никак не предвидя последующей неприятной цепи событий.

Остроумный Иван Ильин в ответ напоминает ему, что вещь ещё в работе и посылается только чтобы узнать мнение товарища и ничьё больше:

«А вот были бы Вы профессиональным акушером, то Вас отдали бы под суд. Слыхано ли дело: без согласия родильницы выдрать из неё треть ребёнка и послать по почте напоказ?! Во-первых, нужно согласие родильницы; во-вторых, ребёнка не отдают напоказ по третям. Ручаюсь, запретили бы практику… За это разоряйтесь: гоните Оле всю книгу заказным».

Иван Сергеевич не медля приносит извинения другу. Однако и тот, и другой очень напрасно надеялись, что инцидент исчерпан.

Иван Александрович Ильин, видно, плохо до того момента представлял, как далеко зашла О.А. в своей власти над И.С. Вряд ли можно было тогда заподозрить, что писем Париж — Берлин и обратно, потом в оба конца Париж — Цолликон вряд ли меньше, чем Голландия — Франция и обратно. И что адресаты отнюдь не одинаково её воспринимают. «Суббред» — такого о себе она не представляет даже в шутку, с юмором там было не очень.

Словом, «Оля» истолкует разрешение автора прочесть всю книгу целиком слишком широко, она позволяет себе оценку труда Ильина: написано «тепло».

Простодушный И.С. пытается уладить инцидент мирным путём: «О.А в восторге безумном от чтения «О тьме и просветлении».

Но вот уже И.С. начинает не очень удачно «задабривать» друга: «Эта пчела много высосала меду из «О тьме и просветлении», а сейчас погибает в холоду, сырости, дыму».

Успокаивает Ильина: рукопись вернулась к нему, но он «ещё почитает». Пытается смягчить сердце друга: если бы он «был богат», немедленно опубликовал этот труд, «для многих — откровение». Опять благодарит за новую посылку из Швейцарии: получил «сардины — звери… сверхпервый сорт!» И опять о том же: О.А. замерзает, у них в доме - 4 градуса.

Может показаться, что «Философия Гегеля…», «Поющее сердце» и все «Аксиомы религиозного опыта» Ильина, его статья о Шмелёве для американского журнала «День русского ребёнка», намерение И.С. «нырнуть» в третью книгу «Путей Небесных»; сравнение с «Бобком» Достоевского некоторых общих знакомых эмиграции, как бы выбравшихся из-под земли для повторного круга своих прежних действий; или обсуждение недавно опубликованных Иваном Буниным «Тёмных аллей» и переработанного Шмелёвым «Куликова поля»; или забота о финансовой помощи писателю Шмелёву из Фонда Ив. Кулаева и некоторых источников, ведомых только Ильину-«кормильцу», и многое другое — что всё это сможет навсегда увести их от инцидента с нарушением запрета.

Некорректное поведение Ольги Александровны только-только набирало силу.

Если бы она угомонилась хотя бы с идеей побывать в послевоенной стране СССР! Не такова О.А! В обход Ивана Сергеевича, настроенного непримиримо к Советскому Союзу, по его убеждению, не имеющего ничего общего с Россией и русским народом, — она интересуется обстоятельствами получения советского паспорта А Ремизовым. Ольгу Александровну занимала эта дикая с точки зрения друзей идея: и уж не вместе ли с Аром, да и как иначе, возможность увидеть Родину. Ложь-предлог — «выразить восхищение» был непереносим — ремизовский «адрес-то она узнает в подсоветской газетчонке», фактически занимавшейся вербовкой желающих вернуться на Родину.

Она запрашивает парижский адрес Ремизова, который живёт на той же улице Буало, где живёт И.С., - у…Ильина (?), а заодно даёт свою оценку рукописи Ивана Александровича — «деловито и не без тепла». Как будто здесь кто-то, кроме Шмелёва, жаждет оценок! Только подливая масла в огонь. Ильин непреклонен: никаких адресов, никакого права на оценки. Ильин понимает беспомощность друга, но истина дороже.

Запоздалое открытие, что у тебя нет никакой интимной тайны — вещь болезненная. И.С. больше не надеется воспитать О.А., сокрушается («Господи, я плачу!»): все его силы и вера в О.А. ушли впустую, «талант поразительнейшей одарённости» «одержим бесовским», «это болезнь сердца».

А «за кадром» всё время — её пошлое доказательство порядочности: не принадлежать физически! Общаться духовно! Это могло, возможно, удовлетворять голландского мужа. Ильиных не проведёшь — дверь их дома давно закрылась для О.А.

И ничего невозможно было объяснить Ивану Александровичу, у которого были свои строгие принципы и свои правила игры, и здесь они как раз диктовались по-старомодному. Так что «игра» — вообще чуждое слово.

Однако друзей выбирают лишь однажды, потребность складывается навсегда, прирастает к коже и прорастает вовнутрь.

Конечно, Иван Александрович давно обо всём составил своё мнение. И не только потому, что получал от друга постоянную информацию о письмах в Париж из Голландии от «его ученицы» берлинских времён; о встречах 1946-го послевоенного года в Париже, обо всём главном. Много сказали ходатайства Ивана Сергеевича быть с О.А. «помягче» в связи с первой и особенно второй страшной операцией, о ней речь впереди… О, там было много нюансов, в этих вставках об О.А. Так что Иван Сергеевич довольно безуспешно скрывал свою безысходную страсть под искренней ролью наставника дарования О.А.

Вот «Каак повернулось-то!» — сокрушается И.С.

И вот теперь его «взорвало», «не могу спокойно, так мне отвратно». Что приняла «бесовское за Божье», что предала его, поставила в неловкое положение. Унижения в Париже, дома и в театре, прямые оскорбления, вечные перепады в настроении, нервное заболевание глаза — всё меркло перед духовным предательством и коварством обоготворенной им женщины. И вот И.С. тихо «взбешён», как он это умел только с идейными и литературными врагами:

«В Ольге Александровне я встретил лучшее издание персонажей — некоторых! — Достоевского. При всём обаянии, поразительнейшей одарённости! — но такие вывихи, такие спазмы… Господи, я плачу… Ведь такая душа, сердце… будь светло направлены — огромное могли бы творить в Жизни! И как же я горел, хотел дать правильный путь… берег! Сколько — может быть — настоящих перлов рассыпал в письмах!.. — чтобы к сему пришло!! О, скрежещу… И главное — невиновна!.. да, да. От болезненного самолюбия, от упрямства одержащего! Не поверил бы, скажи мне всё это года три-четыре тому!..»

И ответное признание Ивана Александровича:

«История с Ольгой меня не удивляет. Не хотел мешать Вам — давно уже помалкиваю. Я знаю её лучше. Теперь Вы видите её вернее. От Достоевского и от великих талантов там ничего и никогда не было. А от обычного женского тщеславия — даже в религии — тем более в религии — край непочатый. И ещё…

Четыре года я проходил в Берлине частным образом идею Предметности в жизни и творчестве. Вы думаете, она хоть раз пришла? Всё ссылалась на лабораторную службу и отдавала время на бесконечные флирты».

Но и Ивана Сергеевича не свернёшь с его точки зрения. «Нет, она талантлива, и о-чень… да только вот мельком, сразу… скользнув — всё и губит… А я знаю: очень одарена! О.А. мне искренно про жизнь писала, всё, исповедовалась… Несчастная она, вот что. Жизнь её помотала, потравила… — знаю, не только от неё. Горя видела, хлебнула, а залежи великие, наследье предков, сундуки!.. Да вот ключей-то — не подберёт. В живописи — многие свидетельствуют — большие успехи…»

Дальше — как дала О.А. «Ярмарку» к «Чаше», то есть «родное дано, тепло, свет дан…». И как сожгла всё самое лучшее из-за одного только неосторожного слова: «нет своей идеи».

Всё, все обиды он теперь припомнит в очередном письме другу, оскорблённый предательством любимой женщины. Как О.А. критиковала образ Оли Средневой в «Куликовом поле». Пыталась переубедить в отношении Церкви «с чекистами в рясе», всего же больней и оскорбительней — совет предложить им в Большевизии «Богомолье» и «Лето Господне», мол, «обязательно издадут». Без его-то согласия! Да ещё каким-то боком О.А. приплетала к предлагаемой акции мнение Арнольда, разумеется, с ней согласного — издадут. Уж не собираются ли они захватить его книги с собой, если поедут?!

Она, видно, давно забыла или уже не придавала значения использованию ею когда-то Ильина в качестве «свадебного генерала», то бишь духовного отца будущей невестки Бредиусов. Замороченный Иван Сергеевич — это его личное дело. Но использовать такого наставника, как И.А, - это невозможно. А что брак Ольгой организован, это же очевидно Ильину, очевидно и не имеет оправдания никакими соображениями. Прощать — свойство И.С. К тому же И.А. смотрит трезво, и потому его приговор не знает пощады.

«Она хватила лиха», — настаивает Иван Сергеевич на всепрощении и любви, как о ней пишет коринфянам апостол Павел. «Жизнь её ломала», «несчастная она». Ведь всё это — страдая, отчаиваясь, обожая красоту, музыку, природу, животных, делая добро и разрушая добро, не слыша, кажется, даже самой себя, не внемля доброму голосу любящего человека, сжигаемая гордыней… — она, по гениальному слову Ивана Сергеевича, всё-таки «невиновна!».

Это и есть Апостольская правда любви — оправдать. Всё видно любящему взору И.С., но он «победил» в себе Зло обиды, он милосерден, напоминая своим христианским «несчастная она» и «невиновна» встречу у колодца Господа Иисуса Христа с самаритянкой…

Иван Сергеевич изнемогает от уже почти непосильного бремени: хлопотать о своих книгах, переводах, пытаться как-то помочь другу. А как не устать и не заболеть: за публичное чтение в Казачьем музее, вымерзшем за зиму и не отапливаемом даже перед концертом, заработал И.С. бронхит — начало будущего процесса в лёгких. Так что и не говел в Великий пост, и в праздник лежал пластом — «грудь как бы под кирпичами».

Почему книги не выходят при жизни их авторов?.. Сегодня мало кто знает об участниках издательского процесса в литературной среде первой эмиграции, кроме специалистов, а ведь именно от них зависели публикации. Ивану Александровичу так и не удастся опубликовать при жизни «О тьме и просветлении», как и многое другое, ставшее доступным лишь теперь.

«И от гонорара откажусь», только бы «в карманном формате» издать «Лето Господне». Кто поможет издать «Куликово поле», — сокрушается И.С, - не как-нибудь, а в одну тридцать вторую листа. А вот почему не хлопотал так долго об отдельном издании «Куликова поля» — ни слова. Не признаваться же другу, что надеялся на иллюстрации Ольги Александровны.

И.А. давно сотрудничает с американским русским журналом «День русского ребёнка», послал А. В. Карташеву в Париж «детский пакет», и вот, три месяца никаких известий от Антона Владимировича. Просьба к Шмелёву — выяснить. А у Шмелёва как-то совсем не кстати приписка о своём давно уже чувстве-боли: «От Ольги Александровны — ни звука» — кому поведать боль…

И ещё же Шмелёву стыдно, что посылал Ивану Александровичу «сырьё». Это о редакциях последнего романа «Пути Небесные». И о бренном послевоенном существовании: «Забыл, какого вкуса ветчина». И опять абзацем ниже о том «духновенном» для Шмелёва — о главах «Поющего сердца» И. А. Ильина.

Без преувеличения можно сказать, дружба помогла им выжить в той горькой обстановке «беспричальной» жизни на птичьих правах чужестранцев.

Из Америки приходит известие о кончине белого генерала и друга Шмелёва Антона Ивановича Деникина. Сколько было говорено когда-то в Капбретоне под настоечку и солёные грибы! Ильин — сторонник Врангеля, всё очень сложно. «Когда время бывало не жестоким и не грязным?!» — вопрошает И.С., посылает в газету некролог. Вдова К. В. Деникина — одна из немногих, кто выступили в печати в защиту И. С. Шмелёва в связи с пасквилем о работе Шмелёва на немцев.

Но жизнь продолжается. И.С. открывает талантливую художницу — видел её иллюстрации в харбинских журналах. «Страшно талантлива и — прелестна». Обожает «Богомолье» и «Лето Господне». Почему не удастся сделать иллюстрации, останется за пределами писем а, может быть, и самих сроков жизни писателя.

И.А. знакомит Шмелёва с содержанием «Аксиом религиозного опыта». Они не знают, что эта работа станет философской карточкой И. Ильина. Брендом, как теперь бы сказали.

Газеты, журналы, издательства — как это всё всегда важно пишущим людям. «Православная Русь», «Русская мысль», «Новости дня», «Московский листок», отношения с издателями и переводчиками… Здоровье, лекарства… И одиночество, тотальное одиночество и только один подарок судьбы — друг.

«Вы для меня были — особенно после утраты самого близкого — Оли моей! — светом во тьме, опорой в моём хроманье по жизни…»

«Среди немногих утешений моей жизни — Ваше восприятие моей эстетической критики есть одно из крупнейших» — пишет Ильин.

Искушенье Америкой, подлая анонимная заметка о пособничестве фашистам, «Необходимый ответ» — всему внимает Иван Александрович, утешает, ищет «ходы» к сильным мира сего, от которых зависит получение визы.

У него был свой опыт: десяток лет назад Сергей Рахманинов, прежде не знавший И. Ильина, заплатил крупный взнос швейцарскому правительству, чтобы Ивану Александровичу не погибнуть в лапах гестапо, которому Ильин отказал в доносительстве на коллег — преподавателей-евреев. Но послевоенные Штаты оказались орешком покрепче. Его связи И.С. не помогли.

И все усилия, все хлопоты — с неостановимой работой того и другого над своими замыслами. ИМКА обещает опубликовать отдельное издание «Лета Господня»! В Америке собираются переиздать «Человека из ресторана»! Почти готова основная работа всей жизни «Аксиомы религиозного опыта» — опять и опять вопрос: кто возьмётся напечатать?

И — вечная ностальгия — Россия закрыта для них. «Да жив ли ещё Сталин! — не без иронии восклицает И.С. — Может, вместо него в Кремле одна «эманация»?»

Европа между тем изживает потихоньку страх перед русской Армией. Под Новый год «Женева кипит в покупках и подарках».

Шмелёву вручают карточку-удостоверение привилегированного жителя Франции — он никуда не убегал из Парижа во время фашистской оккупации. Мог погибнуть в результате налёта союзнической авиации.

Появляется статья Ильина на новое издание «Богомолья». Обоих не покидает юмор. О русских писателях-«сыщиков зла» в старой России, особенно о «народниках последнего призыва» Бунине, Горьком, Куприне. «Начитаешься — и свет не мил, на людей не глядел бы, России стыдился бы…» «Как по-Вашему, — лукаво спрашивает Ильин, — Куприн пил и потому так видел, или так видел и потому пил?»… Сколько зла принесла России привычка ругать своё! Когда же русский человек научится ценить, беречь своё, родное, — сокрушается И.С.

Иван Сергеевич Шмелёв и Иван Александрович Ильин в постоянном фокусе страстей и пристрастий своего времени и окружения. Ильин — литературный критик, создал свою методологию, терминологию и систематику разбора книг Мережковского, Бунина, Ремизова и, конечно, Шмелёва. Он предвидел дальнейшее нравственное падение искусства в угоду трюкачеству и безответственности. Кризис в искусстве неразрывен с кризисом веры и традиции в обществе. Обращение к И. Ильину — литературному критику с его «предметным анализом» (любимый термин) — отпор пошлости, сопротивление сложившимся клише и штампам.

Может быть, ещё и теперь витает давний сгусток энергии любви и дружбы этих поразительных личностей, создавая силовое поле между Цолликоном и Парижем. Присутствует в нём и Ольга. По странному, но всё-таки выстраданному ею праву личности подняться выше уровня, диктуемого обстоятельствами своего времени.

Смерти нет

26 ноября 1949 года Ивана Сергеевича прооперировал в частной клинике доктор Антуан.

21 декабря 1949 года Ивану Сергеевичу привозят Владычицу-Курскую-Коренную, он исповедовался, причастился, сообщил об этом и И.А., и О.А.

«Иначе — страдания великие, если не следуешь своему предназначению. То же и у каждого народа, и у нашей Земли, и у всей Вселенной…» — заключает И.С.

Волшебный фонарь, скрывающий от поверхностного взгляда «План», поворачивается ещё раз, чтобы осветить пронзительно страшное, происшедшее в Голландии.

4 декабря оперируют Ольгу, спустя всего несколько дней после И.С. По настоятельному совету доктора Клинкенберга она идёт на вторую операцию. Как и на первую шесть лет назад летом 1943 года, всё с той же безоглядной, твёрдой уверенностью, без тени сомнения. Даже с радостью. Она верит, что её наконец оставят хотя бы физические страдания.

Сообщение приходит из Голландии 17 декабря 1949 года:

«Милые и дорогие Иван Сергеевич и Марья Тарасовна! Наконец-то я сама могу нацарапать вам свой привет. Как здоровье дорогого Ивана Сергеевича? Даже в дни самого большого мучения я всё время думала о нём. У меня оказалось совсем другое, что думал доктор Клинкенберг. Тотчас же должны были дать очень глубокий наркоз и, перевернув вниз головой, раскрыли всю полость живота. Доктор осмотрел решительно все внутренности вплоть до желудка, и вынул пять разных вещей: маленькую опухоль (из-за которой я пришла), три однородных очень больших опухоли и аппендикс, т. к. одна из опухолей приросла к нему. Операция считается очень большой и серьёзной… Боли были страшные, особенно от рвот, длившихся сутки. Я часами не могла проснуться и только чувствовала, как мускулы живота сокращаются в адской боли для рвоты… Писать мне очень больно. Целую, О.»

А ведь ещё накануне в связи с известиями от М. Т. Волошиной и от А. Н. Меркулова об операции Ивана Сергеевича Ольга Александровна ничего такого о себе не предполагает, она счастлива, что всё обошлось благополучно у И.С., что М.Т. «сумела вытянуть к доктору» махнувшего на себя рукой, уставшего испытывать боли «любимого неоцененного дружочка». Совсем спокойно сообщает, что ждёт вызова в больницу, её случай доктор Клинкенберг «называет пустяком».

В конце 1949 года Ольге Александровне 45 лет, Ивану Сергеевичу 76.

Его охватывает ужас от содеянного с «дорогой страдалицей». Если бы достало сил (после операции весит 39 кг) посетить её! А теперь и «больнушкой не назовёшь», как когда-то: очень уж страшно за неё.

«Во время операции думал всё время о тебе. Был совсем спокоен, ни капли страха! Всё было закрыто от меня Волею Господа. Перед самой операцией заснул часа на четыре. А я был на волоске от смерти. Всё прошло под знаком благоволения Господа, даже на хирурга действовало, и он был в восторге от удачи! А все в клинике считали, что через два дня я кончусь. Всё было опрокинуто и всё случилось молниеносно. «Всё в Вас молодо, — сказал хирург, — vous etes notre malade gentill». Напиши скорей о себе. Мария Тарасовна шлёт сердечные пожелания полного здоровья.

Чудесна наша судьба: оба резаные! Молю Бога сохранить тебя. Трудно писать лёжа. Родная, крещу тебя. Хочу церкви, стать полностью православным. Привет маме. До конца твой В.»

Со свойственной Ивану Александровичу чёткостью по его инициативе собираются деньги оплатить операцию бедного знаменитого писателя: всего понадобится 50 тысяч франков. От Ильина, Карташева, от читательницы русского происхождения Екатерины Сергеевны Фишер; будут также поступать месячные квоты, все на «аккумулятивный центр» В. А. Карташева. Успеют сюда попасть и голландские взносы.

«16 декабря 1949 года. Дорогой Иван Александрович! Если бы я исписал сотню листов, всё равно не был бы в силе достойно поблагодарить Вас… Вообразите, Ольгу Александровну оперировали вниз головой… едва держу перо…»

«5 января 1950 года. Дорогой Иван Сергеевич! С Рождеством Христовым! И даже не могу послать Вам конфеты, некому хлопотать с посылкой, мама задёргана… Голова моя всё ещё как не моя — мысли не было, памяти не было, апатия, прострация… всё как будто из меня вынуто, никакой духовной сущности… в зависимости от совета Клинкенберга решаю вопрос о санатории… Душой я с Вами».

«Дорогая моя Олюшечка, я так стосковался по тебе! Моё сердце прямо переполнено нежностью к тебе, такой кроткой ласковостью, такой тихой любовью, такой светлой-светлой!.. Пиши мне открытой душой, не на Вы, это коробит… Сегодня узнал, что Толстовский фонд прислал мне ещё 65 долларов. С Александрой Львовной я и прежде списывался, она очень доброжелательна ко мне. Я предлагаю им авторские мои права. Мне некому их передать, а так была бы надежда, что они озаботятся судьбой моих книг…»

Всё, что касается операции, Ивану Сергеевичу представляется чудом: мгновенное решение врача оперировать, едва увидел привезённые Юлей снимки; спокойная уверенность И.С. во время оперирования, что Преподобный Серафим опять, как и при «его Оле», поможет ему. И даже быстро собранные средства за операцию — тоже чудо. Кстати, большую сумму прислала именно О.А, - в переводе на французскую валюту — 7900 франков.

А что было бы, получи он разрешение и уехав в Америку? «Я ведь ужаснулся, увидев себя случайно в зеркало накануне решительных действий моих дорогих ангелов М. Т. Волошиной и Юлии Кутыриной… И так всё хорошо получилось, так наглядно. Есть Бог и нет смерти!»

«Молю тебя, напиши о себе, все, все твои письма храню бережно. Обнимаю тебя, родная моя, нежно смотрю в твои добрые и, порой, радостные глаза. Господь да хранит тебя! Когда лягу в постель, молюсь за тебя, как умею. Очень тоскую по тебе, не зная, что с тобой».

И, конечно, пишется подробное письмо Ильину о тройной операции О.А.: её под глубоким наркозом ставили на голову, чтобы ничего не укрылось от глаз хирурга. И просьба к другу: «Родной, умоляю Вас, приласкайте её письмецом, Вы же отец посажёный». И.С. уверен: «Для неё Ваша ласковость будет толчком к оздоровлению. Милый, окажите внимание к просьбе моей, окрылите! Всё забудьте от недовольства ею, и Вам будет награда!..»

Нет, И.С. не может успокоиться, пока не будет уверен, что И.А. — «внял»: «Я пишу Вам по указанию голоса совести. Что такое наши земные недоразумения! Как я это ныне понимаю!»

И ему тоже о «Человеке из ресторана». Сорок лет, как живёт роман, необходимо написать «Историю одного романа». Увы, на это недостанет отпущенного писателю времени, а как бы сегодня читалось о той Москве, «которую мы потеряли»!

«Как бы хотел много Вам сказать, и первое — нет смерти!»

Ивана Александровича головные боли мучают особенно сильно, когда дуют ветры — «фен». Увы, И.С. тоже никак не может войти в норму.

И опять о литературных делах. Ведь писательское дело тоже творящее, как и Божие. Надо, чтобы «творчество соответствовало хотя бы тени «Плана, творимого Богом — смерти нет!»

Никто из них не предполагает совсем «приблизившегося конца». И менее всех Ольга Александровна. Напротив, И.С. пишет письма «духоподъёмные».

«Дорогая, драгоценная моя Олюшенька! Камень упал с души, когда узнал, что больше нет опасности! Обнимаю тебя очень нежно, заглядываю в твои прекрасные глаза и умоляю внять моей просьбе: береги себя. Оставайся в санатории, пока по-настоящему не окрепнешь. В Баттенштайне тебя опять затреплют. Тебе предстоит жить и творить — помни! Организм твой подорван, но дело поправимо временем.

Я и сам чувствую прилив сил. Пью с удовольствием солодовое пиво, доктор посоветовал, спасибо ему…

Голубка моя! Радость моя! Мы живы!..»

«Христос Воскресе! Дорогая Олюша, с принятием Святых Христовых Таин поздравляю тебя, мой чистый светик, да будет тебе и душе твоей во укрепление! За тебя я спокоен, ты под покровом Пречистой. Теперь нам надо стать лучшими. Ты понимаешь, что могло бы стать лучше для нас перед Богом. И уж работать Ему во благо мы теперь ещё более обязаны…»

«А я все ещё влачусь, и, из-за шаткой погоды, не выхожу. Это убивает меня, я снова худею, так как больше месяца нет охоты есть, насилую себя. Должно быть, в крови есть известковый urine, рот сухой, надо анализы, а главное — нет воли!

Пишу только тебе, вынуждая себя. Я забыл просить тебя — ничего мне не посылать, я ничего не ем, посылки раздаю. Моё меню: утром кофе с молоком, немного хлеба, масла; в два часа обед — чуть салата, рыбку, апельсиновый сок; вечером чашку молока с хлебцем. Ни разу в церкви! Себе в тяжесть, жить не хочется. Всё же, чтоб не надоедали, дал в «Русскую мысль» очерк Словом, ни-ку-да я! Прости, нет сил… Часами лежу, окна открыты… Нет для меня весны. Самое светлое — что ты оправляешься. Берегись, не пересиливай себя!

Как пусто и уныло всё во мне!

Спасибо ещё, что нет нужды. Больше 50 писем без ответа. А надо писать, благодарить — читатели не оставили меня без помощи. Милая Мария Тарасовна ещё не вернулась.

Тоска… Это не передать.

Обнимаю тебя и христосуюсь. Милая, крепни, светись. Ну, помолись за меня, я это почувствую.

Твой, недостойный, ибо не ценящий Божию милость, а только взыскующий… Ваня.

Я о-чень одинок…

Ну, бодро, бодро, Воистину Воскрес, Олюша, родная моя».

«Дорогой мой Ванечка! Твоё пасхальное письмо меня огорчило. Ты не поговел. Светлое состояние после благополучной операции надо бы поберечь. Сама я мало пользуюсь природой. И слаба, и с ног сбились с мамой без прислуги. Теперь есть девчонка, но такая ветрогонка, не знаешь что и лучше — с ней или без неё. О своей работе пытаюсь думать, но голова отказывает. Если пересиливаю себя, ещё хуже от того, что вижу: получается вымученно. Это меня убивает. У Арнольда врач нашёл грыжу, пусть лучше грыжа, а не опухоль. Клинкенберг считает, если не пройдет, через 4–6 недель будет резать. Не отходят от нас болезни. У Арнольда ещё и прострел спины. Все мы изнервировались — хозяйство ведь не бросишь. А если ущемление? Мама мучается своими болями то здесь, то там.

Но всё это так неважно в сравнении с твоим состоянием. Что дали анализы?

Меня мучит, что я ничего не могу делать задуманного. Между прочим за моё отсутствие кто-то стянул один из трёх ключей от «хатки» и постоянно там бывал, чему свидетельствуют измятая и сбитая постель, масса окурков на тарелочке, обрывки чёрного меха от дамского пальто, монета на полу. Мех такой я подарила бывшей прислуге на воротник Она? С любовником? Или её сестра-нахалка (шаталка с солдатнёй), одолжившая её пальто? Кто же всё-таки стянул ключ? Мама, очень любившая Тилли, не хочет допустить мысль о ней, а я определенно думаю на Тилли, «барышню» из себя строит. Мне она противна. А в «хижину» и заглядывать не хочется!

Обнимаю и молюсь. О.»

«Дорогой мой, родной Ванечка!

Не знаю, что и думать. Когда бы такое было, что Вы не поздравили меня 9 июня с Днём рождения! Пишу в расчёте, если Вам трудно писать, кто-нибудь черкнёт мне хоть строчку о Вас! Очень прошу! Хотела сегодня послать телеграмму с оплаченным ответом, но не решилась: телеграмма может напугать Вас уже самим известием о ней. Голубчик, попросите кого-нибудь написать мне два слова о Вас.

Если не получу ответа через неделю, пошлю письмо Александру Николаевичу Меркулову. Но дома ли они летом?»

6 июня Ильины, не предполагая ухудшения у И.С., «улизнули» отдохнуть. Несмотря на все усилия жены Натальи Николаевны, Иван Александрович, будучи на 10 лет моложе Шмелёва, проживёт после него всего четыре года.

9 июня 1950 года, ровно через одиннадцать лет день в день с датой на первом письме Ольги Бредиус-Субботиной, Иван Сергеевич продиктует своё последнее письмо Марии Тарасовне Волошиной, уже не отлучающейся от него. Письмо, более чем наполовину написанное чужим почерком — как это было для О.А., полуживой после второй операции.

«Дорогая моя Ольга Александровна, я очень слаб и с трудом держу перо, всё ждал, что сам напишу, а сил всё нет.

Приветствую от всего сердца день Вашего Рождения.

Пошли Вам Господь благоденствия и душевного мира.

О себе я пока не знаю, чем болен. Лечение доктора Антуана от избытка uree дало отличные результаты: вместо 0,70 теперь 0,27. 12 мая меня повезут к нему. У меня непонятная слабость. Три месяца бронхит (?).

Временами во время еды острый насморк, главное, я всё худею, но болей не бывает нигде.

Эти дни жары отняли все силы. Три месяца нет аппетита, насилую себя, но яйцо съедаю охотно.

Восемь месяцев без воздуха.

Из своей норы вот уже три дня как перешёл в большую комнату. Нет сил даже думать. Если Антуан не укажет лечения, меня отвезут в тихое место, дай Бог здоровья М.Т. (она ослушалась из-за скромности, ясно же, что больной имеет в виду её, Марию Тарасовну, достаточно инициалов. Она могла бы назвать и «тихое место», но испугалась — плохая примета).

Я почти так же слаб, как в Эсбли. Простите такое горькое письмо, желаю Вам здоровья и… здоровья. Все мои планы гаснут, я почти в отчаянии.

Нежно целую Вашу руку.

(Далее рукой И. С. Шмелёва:)

О, как мне скорбно! Ваш всегда Ив. Шмелёв.

Привет маме. Помолитесь!»

Итак, О.А. впервые не получит поздравления с Днём Ангела от И.С. вовремя, в срок. На другой же день 10 июня 1950 года она пишет своё совсем встревоженное письмо, умоляя, чтобы хотя бы кто-нибудь «черкнул ей по просьбе И.С., «если Вам самому не до писем» (полуофициальный тон — из-за неизбежных чужих глаз и рук), хоть одну строку о нём!»

«Не знаю, что писать о себе. С операцией Арнольду пока не решено (Господи, ну как так возможно — начинать с мужа?), сейчас он опять с бронхитом. Мама не здорова. Меня уговаривают опять где-нибудь отдыхать. Я не могу и подумать о жизни без домашних удобств. Всюду надо как-то привыкать и применяться к обстановке, а на это у меня нет сил. Очень хочу покоя, тишины и уединения, чтобы работать. Писать мне трудно, но надо работать. Даже сон мне такой приснился, что я всем знакомым написала одинаковые обращения, что на визиты и чаепития не могу, не смею тратить время.

Читаю огромный труд И. Грабаря о Репине в 2-х томах, 1949 года издания в Москве и Ленинграде Академией наук. Подарок брата. С дневниками и записками Стасова и многих художников. Попутно и о других художниках: Кустодиеве, Верещагине, Васнецове…

Пишите, дорогой! Обнимаю, О.»

То есть она категорически не понимает, что отныне пишет письма в квартиру на Буало, 91 почти как в иной мир. Они, возвращённые Ольге Александровне Юлией Александровной Кутыриной, останутся в «Романе в письмах».

25 июня, попрощавшись утром с близкими, Иван Сергеевич в сопровождении Марии Тарасовны отправился с русским шофёром, его читателем, — он вёл машину очень осторожно — в монастырь Покрова Божией Матери в Бюси-ан-От.

Монастырь и поныне принимает русский сильно поредевший писательский мир. Не так давно уже в 21 веке здесь нашла упокоение дочь Бориса Зайцева Наталья Борисовна Зайцева-Соллогуб.

Это был по виду скорее дом, чем монастырь. Когда-то он был куплен В. Б. Ельяшевичем, тоже крымчанином, как и многие друзья И.С., для жены. После её смерти дом перешёл в ведение русских писателей в Париже и передан маленькой общине сестёр, принявших монашеский постриг. Здесь же был приют, в котором, например, несколькими годами раньше Шмелёва гостили «в той же комнате» Б.К. Зайцев с женой. Стараниями секретаря Союза русских писателей Парижа В. Ф. Зеелера и профессора А. В. Карташева туда был отправлен для поправки здоровья и работы И. С. Шмелёв. Понятно, надеется на чудо выздоровления было трудно.

Около 200 километров расстояния были ему тяжелы. Сделали остановку в лесу Фонтенбло. Шмелёву казалось, что он уже воскресает. После полугода пребывания в опостылевшей квартире свежий летний воздух, птичье пение, трава, полевые цветы — всё приводило в восторг, каждому цветку он знал имя, русское и латинское и радостно знакомил с ними Марию Тарасовну Волошину.

Чем меньше оставалось физических сил, тем выше парил дух. Исчезло сожаление, что когда-то не были поняты вещие предупреждения. А ведь они были: сон о разрытом рве, где не бросишь зерна для хлебных всходов; случайное наблюдение над странным цветком восковка, не дающим семян, никогда не посещаемым пчёлами…

После него остаются его книги, он знает любовь, он был любим.

Его «России — быть!» И он не знает страха смерти. «Скорбно»? Полно, «Конец приближается». Но только земной, временной жизни.

Приветливые монахини начинали уже беспокоиться, когда под вечер услышали мотор приблизившегося автомобиля, выбежали встретить Ивана Сергеевича и его спутницу в воротах обители и отвели его на второй этаж. Его восхитил вид из окна — монастырский сад, за ним романтически смотрится зелёный забор.

И.С. хотел присутствовать на всенощной, его уговорили отдохнуть с дороги. Разговаривая, он начал доставать и показывать своё драгоценное: портреты семьи и Сергея отдельно в форме офицера, икону-благословение на свадьбу со своей Олей… Он не разрешил Марии Тарасовне помочь ему, только позволил переменить ему городскую обувь на домашние тапочки. Его оставили одного до ужина. Он слышал шум отъезжающей машины с Марией Тарасовной — пусть и она немного от него отдохнёт; вернётся, когда он окрепнет, соберётся опять в Париж Хорошо бы с третьим томом «Путей Небесных»!..

Игуменья Феодосия, тоже крымчанка, принесла ему на ужин малину из монастырского сада и творог. В девять часов он собрался ложиться спать, всё такой же радостный, говорливый. Но едва матушка Феодосия и её помощница спустились вниз, как сверху раздался стон и стук падающего тела.

В полном сознании он успел сказать: «Сдавило обручем сердце, не мог дышать. Упал…»

По его просьбе ему впрыснули инъекцию камфары, пытались повторить укол в вену, но Иван Сергеевич уже скончался.

В окно всё так же заглядывал сад, только что он смотрел на него из окна. Иван Сергеевич однажды всё это уже откуда-то знал и передал пережитым в смертный час его героем в прекрасной повести «Росстани»:

«…в этот один миг, в страшной ясности он увидел, что кланяется ему зелёная стена за садом, кланяются рябина, тополь и забор… и он кланяется, и всё ходит и кружится, и всё — живое. И он поклонился им и хотел сказать… Увидел в темноте, как на него плывёт большое пятно, зелёное с красным…»

Но ещё раньше красно-зелёного пятна перед его глазами сверкнуло ослепительным белым сполохом прекрасное лицо в белых лилиях и забытый сон — о монахинях, просивших через «его Олю» передать ему: «Страшное тебя ждёт и лучше бы тебе умереть».

Post scriptum Ольги Александровны

«Дорогой мой, душевный друг! Стыжусь, как давно не писала. Путешествия, попытки прирасти к дому, снова санаторий… Силы появились, но их недостаточно. Быстро устаю и много времени провожу в горизонтальном положении. Не только писать или рисовать, не могу напрягать мысли.

Болят швы, всё ещё лилово-красные, местами очень толстые и широкие. Так болят. Особенно к погоде. Замираю от боли и останавливаюсь на ходу. Но ничего ненормального в этом нет. Конечно, это не «пустяковая» оказалась операция, как казалось доктору Клинкенбергу, но зато теперь удалены абсолютно все опухоли.

Была в церкви в Гааге, говела у приехавшего из Бельгии батюшки…

Снова санаторий, сестра-дьяконисса говорит — надо терпеть, первый год особенно тяжёл. Медикаментов никаких больше не принимаю. Дьяконисса очень немолода, плюс-минус 70. Она когда-то была директрисой в обсервационном (наблюдательном) доме для молодых преступниц. Какие истории я из неё вытягиваю! Целые романы. Много говорили об искусстве. Что меня удивило, она находит во мне талант юмора. Ещё она сказала:

— Неужели Вы не пишете? У вас большой дар видеть и передавать это другим.

Я этого за собой не знала. (?)

Но довольно обо мне. Как Вы, мой дорогой? Что за мука писать принимая во внимание посторонних! (Этих слов у тебя не будет, сейчас начну с другого нового листа.) Ради Бога, не сердитесь за моё молчание и не платите тем же. Как Марья Тарасовна и её сын? Кто на Буало, 91 хозяйствует? Вдруг нет никого, я в ужасе от этой мысли…

…Какое горе у Волошиных. Я напишу Марии Тарасовне. А М. Ф. Карская ликвидирует виллу. Мужа она любит, но работу вдвоём не найти. Дидук останется при ней, если она получит работу няньки…

…Милый мой родной Ванечка! Всё время рвалась тебе писать — была страшная кутерьма. Но наконец-то я получила хорошую прислугу. У Арнольда был бронхит.

Мария Тарасовна мне не ответила, от тебя пришла открыточка, из которой ясно только, что ты очень нездоров и даже не был в церкви…

…Дорогой Ванюша, толчее и кутерьме нет конца. 16 мая было у нас празднование так называемой бронзовой свадьбы (12 с половиной лет), такой в Голландии обычай, пришлось устраивать против нашего желания. И я, и мама, и Арнольд еле тащим ноги. Рабочие, особенно новый садовник, в лепёшку разбились, жена садовника была за хозяйку и за чаем, и за ужином, который я заказала в ресторане. Масса подарков. Утопаю в цветах, как в оранжерее. Ну, всё. Теперь буду беречься и отдыхать.

Что с тобой, умоляю, вели сообщить. Марья Тарасовна мне не ответила. Я бы хотела прислать тебе что-нибудь из вещей. Работу свою совсем забыла. Но с новой девушкой (прелестна, работящая) всё наладится, и я наконец буду принадлежать себе.

Наш Баттенштайн, к сожалению, слишком большая приманка слишком для многих. Вот и сейчас я смотрю в окно, как на пруду перед домом стоит цапля и выслеживает добычу. Красиво крадётся, изгибая шею. Никого не боится. Флопка ходит бомбой (не водородной). На днях появятся щенки.

Я всё-таки очень ещё слаба. И Арнольду, возможно, придётся делать операцию грыжи.

Будешь ли в церкви на Троицу? Мне грустно, что уже перестали петь «Христос воскресе из мёртвых, смертию смерть поправ…» Вознесение, Троица — всё так… осязательно.

Напиши, Ванёчек, о себе, моя радость. Обнимаю. Оля».

Может быть, что-то из этих писем успело застать адресата, но ему их вряд ли читали. О цапле, о бронзовой свадьбе Ольги Александровны и Арнольда Бредиусов, о прелестной (надолго ли?) новой работнице… нет, не до того.

Всё, что бывает с людьми перед финалом, требует смирения, но его ещё нет в Ольге Александровне. Успеет ли отказаться от «видимости жизни»? От «мяса жизни», как писал своей дружке Иван Сергеевич? Мы не узнаем никогда, да и надо ли знать.

После всего

Понятен ли нам сегодня многозначный, глубокий смысл последних слов, написанных рукой И. С. Шмелёва, «О, как мне скорбно!». Ему не надо было заглядывать в Словарь Владимира Даля, но мы раскроем его.

Скорбить (-еть) — печалиться, горевать, ныть сердцем, сокрушаться.

Сокрушиться — точнее всего.

Скорбный духом — горегорький, скорбный телом — недужный, страждущий.

Скорблый — съеженный, сморщенный жаром.

Скорбнуть — вянуть, засыхать.

Вот какой «диагноз» поставил себе И.С., спалённый жаром своей поздней любви, сокрушённый слабым присутствием «обратной связи». Как можно было так долго, одиннадцать лет, стойко держаться своего убеждения о благе любви? Не понять и забыть вещие сны, что его ждут страдания великие, и потому, может, и лучше умереть, чем пережить предстоящую муку? Не поверить им. Он выбрал муку любви, муку, но — любви, как её воспел апостол Павел. Захотел забыть сны и принять явь.

Вспомнил сны-предупреждения в длинные одинокие ночи, не мог не вспомнить. Было поздно. Всё решилось в ту августовскую ночь, когда в Европе торжествовало Зло, принёсшее миру столько потрясений и ослабившее воительницу со Злом — Россию. Падали звёзды, прорывались сквозь все преграды и оглушительные марши временных победителей письма молодой, уверенной в своей влюблённости женщины. Очень хотелось счастья.

Ещё были силы отказаться от наваждения, градом обрушившегося на него из Голландии, прежде всего лишь стране, где перевели его «Солнце мёртвых» и что-то ещё, и много позже «Пути Небесные»… Потом — он это знал заранее — назад хода не будет, такой он человек.

Никто и ничто, даже сами письма предельно искренней О.А., её освещающие подлинным светом, не могли остановить это «горение» (выражение духовности у И.С.).

А женщина даже не не любила — она «не умела любить».

Что-то произошло с женщиной в мире: напуганная трагедией Маргариты, она больше не желает оставаться в дураках. Язык, «великий и могучий», отвергает выражение «остаться в дурочках». Ибо «дурочки» не дуры. «Дурочки» — это и Маргарита, и вдова Н. И. Кульман, и «отошедшая Оля», у которой выпали зубы и поседели волосы в одну ночь после расстрела ни в чём не повинного сына и которая всю свою жизнь покупала на базаре подешевле и готовила сама, чтобы понадёжнее и повкуснее для Вани с его язвой, и даже умирая просила племянницу не забыть покормить обедом мужа. И даже на смертном одре её скорбные бровки «домиком» спрашивали мир, зачем он так жесток.

Как писатель, И.С. и в минуты страсти не может остановить в себе «второго зрения». И он не понимает, чего боятся эти прекрасные для него круглые глаза испуганной птицы. Глаза О.А. Бредиус-Субботиной боятся именно любви, её нестабильности, не гарантийности.

«Несчастная она», «Не виновна!» — говорит погубленный едва ли не ею доверчивый И.С. о женщине, вынужденной один на один вступить в схватку с жизнью, да ещё на чужбине. Её время не могло предоставить ей человека, похожего на её отца. Что знала О.А. о своём долге перед беззащитным против её женского, как стало модно говорить, экстремизма? Об обязанности не злоупотребить доверием? Она не хотела и не умела знать, она не верила, потому что не могла представить, что разбила доверившееся ей сердце.

А он уверен, что «Не виновна», потому что женщина брошена в мир отстаивать себя собственными силами, а ей это противопоказано природой, она это не умеет делать хорошо, у неё получается жалко или вызывающе, она не для этого была предназначена Богом; в честном поединке с жизнью её ждёт судьба Маргариты. И потому — «Не виновна!».

Ничего подобного, и это святая правда, утверждаемая Иваном Сергеевичем в одном из писем, любовные романы прежде не знали.

Никто, даже он сам, не могли знать, что́ ещё он увидит в последний миг перед тем, как зелёно-красное пятно закроет сознание. Короткой вспышкой появится печальная его Оля и повторит сон: «Монахини сказали, что тебя надо предупредить о самом страшном… да, пожалуй, лучше бы ещё тогда умереть». Он добровольно принял любовь-муку и умер в радостной надежде встретиться с той «своей Олей», которая «долготерпит, милосердствует, не завидует, не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине, всё покрывает, всему верит, всего надеется, всё переносит. Любовь никогда не перестаёт…»

Мучения его, неправильно прочитавшего План своей жизни, были долги и сверхтяжелы, это так. А смерть почти мгновенна и встречена радостно. Будто после отлично выдержанного тяжкого экзамена жизни.

И, правда, неужели ни разу не перечитали наши любящие слова Иисуса Христа! «А Я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своём… если кто разведётся с женою своею, кроме вины любодеяния, тот подаёт ей повод прелюбодействовать; и кто женится на разведённой, тот прелюбодействует» (Мф. 5, 28–32).

И.С. знал. Не как романтик, не как гедонист, он именно по праву христианина так долго и упорно считал О.А. своей, не «голландца» женой. Он сразу уверил себя, что замену себе прислала родная Оля, «отошедшая». Он, как перед Богом, полагал, что не «прелюбодействует» в мыслях и словах, поскольку не вместе они временно. Он очень долго ждал, очарованный её ласковыми добрыми признаниями, навевавшими иллюзии. И ставил друга в известность об О.А. с самого начала переписки и постоянно.

Он был слишком… «без переходов и оттенков», как пишет о нём Вера Николаевна Муромцева-Бунина, а уж ей ли, вкусившей и не такие «переходы и оттенки» мужа, не знать, как сложен и непредсказуем мир мужчина — женщина!

Да и отношения складывались уж очень специфичные, отсюда и споры тоже весьма специфичные: так уступают любимой жене. И.С. соглашался с неумолимо властной О.А., подавляемый её точным расчётом, её знанием «предмета»: да, его друг Ильин сух и прагматичен. Да, он держит на расстоянии даже Шмелёва. К нему так запросто не зайдёшь, его жена Наталья Николаевна ещё менее доступна для человечески простого общения. Она же так рада была бы принять «Ваню» у себя в имении, облегчить его быт, участвовать в издании его книг. Всё сумбурно, но всё для него, для него…

И это тоже очень по-русски и по-мужски по-русски: ну, не охота же спорить, все правы и все виноваты. Все перед всеми виноваты, как сказал Достоевский. Но лишь любя друг друга не сгинет нынешнее человечество…

И ещё: было что-то семейное в их отношениях. Посылки с провизией, с праздничными гостинцами; связанный ею свитер для И.С.; костюм, сшитый в Голландии по меркам, присланным по её настоянию в письме.

Подробные отчёты о здоровье, лекарствах, хозяйственных делах, трудности с приходящей «Ариной Родионовной» у писателя; проблемы с прислугой у О.А.

Поздравления с праздниками, с днями рождения, подробно излагаемые предполагаемые планы — право, это письма родных людей, мужа и жены. И цветы, цветы — их обоих знали цветочные фирмы с той и другой стороны, из Утрехта в Париж (и какое-то время в Женеву) и наоборот. Цветы, к сожалению, увядали спустя большее или меньшее количество дней.

Вот только «своей Оле» не приходилось ничего доказывать, не выработался навык настаивать на своём. И.С. никогда прежде не имел дело с характером «Настасьи Филипповны».

И потому так трудно даётся понимание, что И.С. не кривил душой ни с той, ни с другой.

Приподнятое романтическое восприятие собственного «Романа в письмах» — от уверенности, что и все другие способны оставаться «чистыми сердцем», как дети.

Видимо, избежать сниженного восприятия истории конкретных людей можно только сохраняя тайну двух, которую они уносят по ту сторону земной жизни, уж очень тонкая реальность! Но Ивану Сергеевичу нечего было скрывать от Бога и людей.

Вот Ольге Александровне труднее убедить в своей правоте людей, хотя и у неё была своя правда.

Ведь и Маргарита у Гёте не убедила, хотя любила не помня «своего».

Именно этой опасностью, возможно, объясняется сомнение самой Ольги Александровны, надо ли предать письма огласке, а также впоследствии её работа цензора, о размахе которой теперь можно только предполагать.

На всё, на всё соглашался её добрый избранник, кроме нарушенного «Плана жизни», но как же поздно он это понял: «…сколько осталось неосуществлённым, ненаписанным…» Но ведь только так и возможно для творчества: или просто жизнь, в её каждодневности, исключающей творческое созидание, или жизнь в мире воображения и сотворения иной реальности.

О если б его планам подчинила себя «отошедшая». Но, увы — «План жизни» пришлось выполнять в условиях одиночества и непонимания таким дорогим и таким другим человеком.

И всё же! «Самоназванная Ольга Шмелёва» нежданным и неизменным душевным подъёмом озарила, во многом обогатила жизнь творящего «иное» — своей разрушительно-созидательной любовью, внеся в его жизнь столько неизведанного, перевернув весь душевный уклад и всё-таки не сокрушив его!

Остаётся дослушать «другую сторону».

Предсказание, которое однажды прочла Ольга Александровна Бредиус-Субботина в Евангелии от Луки, было ещё более трудным для понимания, хотя слова эти каждый волен прочесть и вроде бы правильно объяснить исходя из известных событий, описанных в Евангелии же. Вот то место, где Молодая Матерь Божия вместе с Иосифом Обручником приносит младенца Иисуса Христа в Храм. Там их встречает Симеон, муж праведный и благочестивый, но когда-то давно, читая древних пророков, усомнившийся, что дева, непорочная дева, родит Сына. Господь длил его дни, и вот теперь он убедился в справедливости слов пророка Исаии. Он мог наконец умереть спокойно — «Ныне отпускаеши раба Твоего, Владыко…»

С детства Оля Субботина любила Божию Матерь и всю жизнь помнила рассказы о ней в «детской книге для чтения», которую ей читала бабушка по матери, род священников Груздевых из Костромы. Особенно то место, где юная Мария, в то утро ждавшая чего-то необыкновенного — такое ожидание чего-то дивного иногда испытывала по утрам и сама Оленька — смущена словами Архангела Гавриила. И вот теперь взрослая женщина, не расстающаяся с Евангелием, где ищет для себя ответы на трудные вопросы, не представляющая жизни без писем Ивана Сергеевича, останавливается на пророчестве Симеона Марии: «лежит Сей (Младенец Господь) на падение и на восстание многих в Израиле и в предмет пререканий, и Тебе Самой оружие пройдет в душу — да откроются помышления многих сердец».

Эти слова тревожили, она спрашивала о них и Шмелёва, но потом они забылись. Когда речь зашла о том, чтобы собрать и сохранить «Роман в письмах» (в нём около тысячи писем Ивана Сергеевича и немного меньше Ольги Александровны), О.А. произнесла замечательно искренние слова: «ведь в них (письмах) нет ни одного слова лжи». Она до конца не отдавала, не хотела отдать себе отчёта в том, что поразило её душу.

О.А., возможно, и не лгала, но умолчала нечто очень важное. Вот этот умалчиваемый момент: «Я много в чём виновата, но только не в том, в чём ты меня обвиняешь». «Может быть, я и отдамся тебе когда-то, но знай, прежней Оли уже не будет». Какой «Оли»? Любящей? Преданной? Какой? Он отступился — он уважал женщину, даже с её заблуждениями и слабостями.

Но её, это часто бывает, «занесло». У неё своя шкала вины, по которой было нечто худшее, чем небрежение к страданиям любимого человека? Что давало ей основание, а в отношении Ивана Сергеевича ещё и право, относиться с презрением к чувственной стороне любви? Но она «вся земная, не обманешь». Бейся тут головой об стенку!

Она выбрала в мужья человека с нарушенной в детстве психикой, с сексуальным комплексом — один из поводов для Шмелёва не принимать его во внимание и даже не уважать, и даже быть спокойным за эту сторону жизни четы Бредиусов. Она «не обучена любви» в её полноте, она полудевственница. Ну, пусть так — он отступает.

А её любовь к вечно брюхатой Маргошке, легкомысленной в материнстве собаке Флопке. Вечные заботы о цыплятах, о телятах, с трудом рождающихся, но вскоре радостно бегущих за матерью жеребятах… — всё как будто подтверждает типичное поведение девки-вековухи по сути, предназначенной окружить себя в старости сворой собачонок или кошек, или тех и других вместе.

Но. Женственность, безупречное нижнее женское белье, всегда готовые для соблазна ножки в самых тонких ажурных чулках. А фотографии времён более счастливых, да, фотографии на фоне моря полураздетой, но продуманно драпированной полотенчиком улыбающейся кому-то Оли? Всё это в «платоническом» романе? А во время встречи с И.С. в его квартире на рю Буало — «лодочка», «треугольничек» в глубине полусомкнутых ножек?

Потому что есть ещё одна повторяющаяся тема в письмах, и она главная. О.А., будучи лаборанткой в бытность работы и жизни в Берлине, мечтала о материнстве, о ребёнке, даже пусть от человека недостойного или достойного, по её мнению, не в том вопрос. Позже замужем за Арнольдом она отмечает, что у подруги Фаси девочка-приёмыш. Ребёнок от Вани? Почему-то ей это кажется невозможным, но мы так и не узнаем почему. Она наводит справки об одной сиротке, о другом. В этих сведениях её что-то не устраивает.

С возрастом и из-за развивающихся болезней тема напрямую исчезает. Заметим, кровотечения тщательно объясняются непонятным заболеванием почек. Буквально чуть ли не с первых же писем к И.С. мы узнаём о почечных «кровопотоках». Потом опухоль груди и её удаление и сообщение Ивану Сергеевичу, что часть груди, заметим это, всё же удачно сохранена.

Но как это связано с почками? Потом будет второе чудовищное хирургическое действо, но и вторая операция не касалась почек, О.А. подробно перечисляет, откуда у неё удалили опухоли. Когда её, опоенную наркотиком, переворачивали вверх ногами, почки не вызвали сомнений у доктора Клинкенберга, ведь так?

Что же изначально болело у бедной Ольги Александровны? Зачем по-медицински тщательно она нащупывает свои опухоли? Но не по-медицински опрометчиво отправляется на операции к одному и тому же Клинкенбергу, фактически изрезавшему её. А вот Сергея Михеевича Серова, врача Божией милости, не просто избегает — она не единожды выговаривает Ивану Сергеевичу за то, что тот обсуждал с ним здоровье «Ольгуны».

Потом в известной Шмелёву «семье Ивониных» умирают родители. Уставшая и несчастная от непонятной ей самой вечной усталости, отнюдь не свойственной женщинам, прожившим жизнь едва ли не девственную, Ольга Александровна замечает только, что оставшийся ребёнок знает французский — как-нибудь с ним всё устроится. Как это страшно, когда не слышно почти ничего кроме своей боли.

Можно вспомнить и о чтении Чехова вдвоём с Джорджем-Георгием, и о поездках загород со своим патроном. Но не хочется, довольно о прошлых встречах, о фотографиях на море и прочих свидетельствах искушённости и страха перед жизнью.

Можно только повторить её же слова: «Много в чём я виновата, но только не в том, в чём ты меня обвиняешь».

Всей тайны этой вины уже никто не узнает.

А судьба своя увидена ею самой в предсказании старца Симеона-Богоприимца, обращённого к Божией Матери: «…и Тебе Самой оружие пройдёт душу, да откроются помышления многих сердец». О каком оружии говорит Симеон? — спрашивает О.А. у никогда не размышлявшего в этом направлении Ивана Сергеевича. Увы, скальпель хирурга чаще властен над смертью, чем над жизнью. А помышления Шмелёва о нарушенном Плане всякого человека объясняют «страдания великие» лишь как следствие.

Ольга Александровна умрёт через несколько лет после И.С. в неизбежных при этом заболевании муках. Надо надеяться, средств оказалась достаточно, чтобы вынести их достойно с помощью дорогих лекарств.

В 2000 году большого русского писателя Ивана Сергеевича Шмелёва и его жену Ольгу Александровну Шмелёву потомки перезахоронили при огромном стечении читателей «Человека из ресторана», «Богомолья» и «Лета Господня» на старинном московском кладбище Донского монастыря, в той земле, где лежат его отец, его замоскворецкие предки. Могила, поначалу весьма скромная, ныне приобрела достойный вид благодаря правительственной помощи.

Спустя непродолжительное время совсем близко на том же Донском кладбище Москвы перезахоронены ещё две четы дорогих друзей писателя — супругов Ильиных Ивана Александровича и Натальи Николаевны и супругов Деникиных Антона Ивановича и Ксении Васильевны. Они также перевезены стараниями Фонда русской культуры — заслуга очень большая. Из Европы, некогда приютившей их, знаменитые русские изгнанники наконец вернулись и нашли упокоение в родной земле, на что не смел и всё-таки надеялся, кажется, только И. С. Шмелёв, более всех во всей первой эмиграции склонный к вере в Божии чудеса, в Небесное провидение.

Тысячи и тысячи русских скитальцев остались лежать за родными пределами. Среди них бедная Ольга Александровна Субботина, так страстно мечтавшая снова оказаться на берегах любимой Волги в родном Рыбинске. Остаётся надеяться, что её трепетное, общительное сердце очень неспокойной женщины, сумевшей по-своему полюбить неведомую прежде Голландию и добиться уважения к себе вопреки всем трудностям и предрассудкам, также успокоилось после всех невероятных страданий.

Среди сквозных деревцев близ русского храма в Гааге расположилась могила Ольги Александровны Бредиус-Субботиной и жены брата Сергея, умершей много позже и тоже от рака. Именно она сохранила переписку И. Шмелёва и О. Субботиной. По её завещанию на деньги, вырученные от их публикации, в Голландии, в Роттердаме, воздвигнут храм Александра Невского. И это ли не Божие Провидение?

Над прахом этих двух женщин большой, красивый, белый восьмиконечный православный крест отражается в безупречной глади мраморной доски, лёгшей у его подножия. Всё в высшей степени достойно родственников известного уважаемого рода Бредиусов и веры усопших русских.

А смерти нет, потому что есть примирение с высшим «Планом». Поиски неспокойной Ольгой Александровной «другого», «не этого» — явление новейшего времени. Последнее, может быть, самое трудное, полное высокого полёта духа испытание Ивана Сергеевича на прочность, выдержано им с честью исходя из древних, как мир, законов евангельской любви. Этому посвящено наше повествование, подтверждающее любовь и верность двоих как ведущую составляющую брака, как фундамент нравственной традиции и общественного здоровья. Их носители — именно двое, как велено суровым и многомилостивым Русским Богом и как Ему было угодно распорядиться судьбами героев «Романа в письмах».