59446.fb2
Он не оставил после себя ни одной книги — только стихи, разбросанные по газетам Омска и Вологды, журналам и альманахам Москвы, Новосибирска, Архангельска. Не все из них выдержали испытание временем. Тем не менее в литературе нашей был и возвращается в нее поэт Евгений Забелин[1].
Возвращается медленно, трудно. Первые после тридцатилетнего перерыва публикации, предпринятые в конце шестидесятых — начале семидесятых годов алма-атинским литератором Тамарой Мадзигон[2], писателем Сергеем Марковым[3] и омским краеведом Иваном Коровкиным[4], довольно долго не имели продолжения. Лишь сравнительно недавно вновь обозначился интерес к творчеству Забелина, и теперь сибирскую поэзию без его имени представить уже невозможно.
Отсюда шаг-другой до первопричины возвращения забелинских стихотворений. Краски лучших из них не поблекли с годами, несмотря на то что дошли они до нас с опечатками, разночтениями, пропущенными словами и строчками, которые редко удается восстановить: рукописи поэта изъяли в тридцать седьмом, в том числе поэмы «Печора» и «Протопоп Аввакум». Кое-кто возражает: глава про Аввакума входила в поэму о Печоре…
Характерная разноголосица. Не самые далекие времена, а многое уже забыто, туманно, противоречиво. Включая место рождения. Или это Тобольск — там жили родители отца… Или Тюкалинск — город упоминается в анкете, заполненной при аресте в 1932 году… Учился же он в Омске, в коммерческом училище, но окончил ли — вопрос.
С большей определенностью можно говорить о домашнем образовании. У священника градо-Омской Параскевиевской (Шкроевской) церкви Николая Афанасьевича Савкина[5] было трое сыновей: Александр (он погиб в детстве), Николай, Леонид — и дочь Лидия. Когда в двадцатые годы возможности для учебы у детей священнослужителей резко ограничили, отец Николай, до принятия сана учительствовавший, заменял им преподавателей. Во главу угла ставил знание Библии, религиозной мифологии, проповедей. На надгробиях усопших прихожан отца появились первые стихотворные «публикации» Леонида Савкина, эпитафии. Мать — читаем в первых материалах о поэте[6] — состояла в родстве с видным историком и археологом Иваном Егоровичем Забелиным[7], приходившимся якобы поэту дядей. «Якобы» — вынужденная оговорка: в год рождения «племянника» почетному академику Забелину исполнилось… восемьдесят пять лет.
В «Омской саге» Сергей Марков попытался распутать клубок. Согласно предложенной им версии, «открыл» Леонида Савкина по кладбищенским эпитафиям и придумал ему псевдоним (с «дядей» за компанию) омский писатель Антон Сорокин[8]. Он действительно старался помогать неоперившимся авторам. При его содействии поэт слегка поправил свое шаткое финансовое положение, рифмуя тексты цирковых программ. А тогда на кладбище «Антон Семенович отыскал сочинителя надгробных надписей и стал терпеливо выяснять, пишет ли он что-нибудь в другом жанре. Юный Савкин показал „королю писателей“ толстую тетрадь с лирическими стихами.
— Гениально! — изрек Антон Семенович. — Но только вот… — и он погрузился в раздумье. — Дело маленькое! — воскликнул он. — Приказываю вам Савкина забыть навеки. Какой вы Савкин? Савкин звучит плебейски. Лебядкин какой-то. К тому же… Ну вы сами догадываетесь, что я имею в виду. Нужно что-то звучное, историческое. Ну, например, Тараканов. Как, а?
— Так еще хуже будет, за князя сочтут. Помните — картина „Княжна Тараканова“? Нет, не годится, — мрачно ответил Савкин.
— Удивительно, — сокрушенно заметил Антон Сорокин. — Уже второй человек от Тараканова отказывается. Я Всеволоду Иванову[9], когда он еще клоуном был, такой псевдоним предлагал. А если Забелин? Знаменитый историк»[10].
Красивая история, с подтекстом: речь шла не столько о литературном псевдониме, сколько о новой фамилии. Собственно, на это и намекает Сорокин. «К тому же… — ставит многоточие Антон Семенович, доказывая необходимость „Савкина забыть навеки“, и продолжает: — Ну, вы сами догадываетесь, что я имею в виду»[11].
Поэт догадывался: заметная в городе фигура протоиерея Савкина постоянно напоминала о себе. Сомнительно лишь, будто Антон Семенович без подсказки заговорил о «знаменитом историке». Вероятнее всего, фамилия ученого всплыла в рассказе молодого Савкина, а уж «король писателей», как говорится, ухватился за нее. Да настоял на новом имени, присовокупив для убедительности, что один Леонид (Мартынов!) среди омских поэтов уже есть…
По аналогичным соображениям, надо полагать, Леонид Савкин изменил попутно дату рождения. Ряд документов (и авторов) называют 1908 год, 5 августа, но близкие уверяли, что Евгений Николаевич ровно на десять лет старше жены[12], а год ее рождения — 1915-й.
Версии, соображения, догадки… Попытка как-то ликвидировать белые пятна в биографии Евгения Забелина. По пальцам можно сосчитать датированные первой половиной двадцатых годов стихи, и ни одного, похоже, из упомянутой тетради. Сколько было таких тетрадей? Где их искать? Сплошное белое пятно…
Чем занимался он ближе к середине двадцатых годов, сказать сложно. Может, поступал в Томский университет? Либо уезжал на Север? Либо — в Казахстан?
Больше известно об умонастроениях поэта в то время. Недавно познакомился с несколькими автографами, извлеченными из секретных хранилищ и переданными Ольге Евгеньевне Забелиной. Чужой рукой на каждом проставлены номера, есть даже 147-й. Как не подумать об огромном количестве арестованных стихов?.. За них стоит побороться. Подтверждение тому — любое из объявившихся пяти стихотворений.
«Чекинские ночи и дни» Забелин знал не понаслышке. В начале апреля 1918 года его отец был «приговорен Омским губревтрибуналом за контрреволюционную деятельность к штрафу в размере 3000 рублей или 6 месяцам общественно-принудительных работ в тюрьме»[14].В двадцатом году подошла очередь сына: заподозрили в распространении контрреволюционных прокламаций. Отпустили через две недели — «за недоказанностью».
Мы снова встречаемся с Забелиным 3 октября 1926 года — когда в газете «Рабочий путь» появилась «Полынь» и с первых строк очаровала, заворожила музыкой своею.
Уже выбор центрального образа — горькой травы, полыни, придавленной «панельной пятой» города, — определяет тональность стихотворения. Тревожным колокольным звоном гаснет в июльском небе рефрен: «Полынь, полынь…» Она является то в облике «молчальницы просторов неизжитых», то оборачивается «покойницей на меркнущем погосте», чтобы в конце концов «согбенной вдовицей» проститься с поэтом.
И в те же дни подхватила, закружила всех огненная забелинская «Карусель».
Оглушительная, отчаянная, неудержима «разлетистая» эта «конница», и кажется, нет конца ее быстрой дороге. Если бы не погасло эхом вдали бесшабашное: «Эй-да! Эй-й! Бери сарынь на кичку!» Будто хотел загуляться, забыться — да не смог. Замерла птица-тройка. Обернулась каруселью.
«Полынь» сквозь горечь прорывалась к «Карусели». А на «Карусель» набежала тень от «Полыни». Такая крутоверть…
С того времени стихи Евгения Забелина прочно обосновались на страницах «Рабочего пути». Выделяются публикации 1927 года: «Два сонета», «В пути», «Раскопки», «В тайге», «Морозная заря»… Поэт ведет читателей охотничьими тропами в тайгу, вслед за Карским караваном устремляется на сибирский Север, бродит уснувшими степями — и природа оживает под его пером. «Лесной, медвежьей сединой / Дымится иней над берлогой»… «Оленьей мягкой шкурой» ложится под ноги земля… Всё — красота, всё — покой в беззаботном царстве лесов и степей. …Пока не услышишь, как «белоусый заяц» захлебнулся «от визгливой боли и тоски», пока не подступит к горлу комом: «В последний раз своих волчат / Вчера баюкала волчиха», — и предощущение человека, его вторжения, его силы, тревогой ворвется в стихотворение.
Стихи, появлявшиеся в газете, мало походили на опыты начинающего. Скорее они завершали определенный период в творчестве молодого омича, охватывавший послереволюционные годы — время осмысления событий, потрясших страну. И потрясших Леонида Савкина, превративших его в Евгения Забелина. В литературу пришел поэт вполне сформировавшийся — со своими темами, своей манерой письма, свойственной одному ему интонацией.
Выделялись полные экспрессии эпитеты. «Просторы» у Забелина — «неизжитые», «меч» — «предсмертный», «полон» — «перехлестанный»… Поэт не ограничивается одним приемом. Анафоры, аллитерации, ассонансы набегают друг на друга, цепляются друг за друга, образуя замысловатый рисунок стиха. В «Морозной заре» слышится перестук копыт — «раз-раз-раз», искрами пронзают строки хрустящие на морозе «р», топорщатся задиристые «з» (а еще лучше — два «з» в одном слове: «невзнузданные», «раззвенелись»)…
Забелин упивается музыкой звуков. Бубен отбивает у него языческий ритм: «бу-бу-бу». Смерть — и «над трупами убивших и убитых» проплывает скорбное «у-у-у». Движение же, словно бесконечное «и», в унисон с которым, «разблестевшись гривой впереди, / понеслись разлетистые кони, / а за ними— синие ладьи».
Обязательная составляющая стиха — словообразования, и я вижу, как выстраиваются в длиннющую очередь примеры забелинского языкотворчества. Многие смотрятся неологизмами — «блесклые копыта», например, либо нескончаемая «крутоверть». У меня даже возникало желание составить забелинский словник. Случись он, обязательно вписал бы туда эпитеты «смуглый», «упругий», «ржавый», «крутой»… «Крутой» — на первое место. И «ледокол» у Забелина «крутой», и «лошадиный скелет», и Донбасс. Задолго до сегодняшнего сленга оседлал он приглянувшееся определение, да так сноровисто, так бойко, что думалось, все возможности его исчерпал. Оказалось, не все. Но что-то же почувствовал, предвосхитил…
Обращу внимание и на «обрамление» стихотворений: две или четыре строки из начала — слово в слово либо в чуть измененном виде — повторяются в конце. Его порой упрекали за это, говорили, что подобные повторы обедняют стих, свидетельствуют об ограниченных поэтических возможностях автора. Но приемом «кольца» не гнушались ни Беранже, ни Александр Блок.
Частными замечаниями пишущая братия не ограничивалась. В рецензии Евлампия Минина с неприветливым названием «Солончаковая поэзия» можно было прочесть: «На площади возле Шкроевской церкви хотели разбить парк, но почва оказалась чересчур засоленной, непригодной для насаждений. На площади живет поэт Евгений Забелин. <…> Забелин хорошо пишет о сухом лете, о зное, о сусликах. Забелин хорошо видит степь. Язык у него богат и образен, фраза крепка. Строфа насыщена до отказа. <…> Но тематика Забелина узка. Он не знает рабочих, не видел крестьян, не бывал на большой фабрике. Все это ему неведомо и чуждо»[18].
Еще не вечер. Продолжение следует.
К критикам все же пришлось прислушаться: слишком небезобидно выглядели обвинения для сына протоиерея. Зачастили стихотворения о революции и Гражданской войне: «Десять Октябрей», «Похороны командира», «Расстрел», «Перед боем»… В них немало риторики, забелинская стилистика сплошь и рядом вступает в противоречие с содержанием. Впечатление — будто он вымучивал эти строки из себя. Но появлялись стихи в газете теперь с завидным постоянством.
Забелин с головой окунается в литературную жизнь города. Тогда же сближается с Павлом Васильевым. Многие удивлялись дружбе столь разных людей — бесшабашного заводилы Васильева и деликатного Забелина, но точки соприкосновения у них были: оба писали о Сибири, о Казахстане. Поэтические аналогии подкреплялись политическими — совпадением взглядов на события, происходившие в стране после семнадцатого года.
Не слишком восторженный взгляд на свершения и триумфы проступал и в изредка прорывавшихся на территорию подконтрольного газетного пространства непослушных строчках. В стихотворении «Новая жизнь» Забелин примеряет себя, свою судьбу к переменам в стране. Он вместе с молодыми лыжниками в «звездном пробеге», разве что чаще притормаживает на ходу…
Приведенный пример, к сожалению, исключение из правила. В 1928 году «Рабочий путь» опубликовал больше тридцати стихотворений, но редкие из них выдерживали сравнение с написанными ранее. «Полынь» была прочно забыта. Зачастили нарочито торжественные интонации, напыщенные определения. «Флаги» стали «трепетными», «стропила» — «плечистыми», «колонны» — «неизбывными». Иногда подумаешь: да не пародировал ли он творения, славословившие послеоктябрьское бытие? Впрямую не пародировал. Просто писал одной левой, низводя рифмованную трескотню до полного безобразия. Получалось то, что получалось. Левой же подбирались заголовки: «Заем», «Опытная мобилизация», «Наука и труд»… У частушек — похлеще: «В селах знать должна хозяйка про молочную артель», «О сельхозналоге», «О профсоюзной культработе»… До какой же степени нужно было подмять, унизить поэтов, чтобы они с чужого голоса истошно кричали «Ура!». И хотя заздравное рифмотворчество не являлось тогда чем-то из ряда вон выходящим, появившееся к пятой годовщине смерти Ленина стихотворение «Тот день» переполнило чашу терпения ревнителей омской словесности.
«На сей раз громко, по-петушиному, запел Е.Забелин, — в материале с менторским заголовком „Непонятные песни“ объявил некто И. Ст. И категорично продолжил: — Он поет про „Тот день“ так:
Что дедушка-мороз умеет „из стали“ выковывать дни, спорить не будем. А вот о „белом трауре“ мы слышим впервые. До сих пор в мировом масштабе траур практиковался только в черных красках»[20].
Заколдованный круг. Писать как хочешь, как можешь — нельзя, смертельно опасно, а то, к чему понуждают почти в приказном порядке, — не получается, хоть убей! И убили — не сразу, правда… С рассрочкой на пятнадцать лет. Приложил руку к тому и замаскированный «И.Ст.».
Но — парадокс: явственно проступавшая в подобных стихотворениях фальшь подчеркивала совсем не фальшивое отторжение Забелиным «сверкающих идей». В своеобразном — от противного — нежелании признавать их он был совершенно искренен, а значит, с надеждой на продолжение сотрудничества с единственной в городе газетой следовало распрощаться навсегда. Благоволившего к поэтам Александра Кадникова к тому времени «ушли» из редакторов, сотоварищи же разбрелись из Омска или затаились на всю оставшуюся жизнь. Удивительно ли — «год великого перелома»… Спасайся кто может! Беги куда подальше! У Сергея Поделкова[21] прочел: к перемещавшимся по Сибири и Дальнему Востоку Павлу Васильеву и Николаю Титову[22] во Владивостоке присоединился Евгений Забелин. Там, на краю земли, и решил перебраться в Москву.
В середине февраля 1929 года он уже в столице. В первом же письме спешит рассказать Зое Суворовой (Забелин за ней ухаживал) о переменах в своей жизни.
«Пишу из Москвы, которая шумит, звенит и совершенно не похожа на наш тихий, спокойный Омск. <…> Сейчас масса дел — целый день в редакциях или в Доме Герцена. <…> Отдыхаю только к ночи в Кунцеве, маленьком городке около Москвы, где временно имею квартиру»[23].
«Квартира», конечно, сильно сказано: обычно сибиряки снимали комнатки или углы. Место их проживания в Кунцеве полушутя называли «сибирской колонией». В октябре приехал Павел Васильев. Поселился с Забелиным.
Павел Косенко оставил описание их дома.
«Когда старый друг впервые посетил жилище молодых писателей, даже он, человек привычный, изумился. Мебель в комнате была представлена одной деревянной кроватью, на голых досках которой небрежно лежали пиджаки поэтов.
— Где же вы пишете? — спросил старый друг.
— На подоконнике. По очереди.
— А спите?
— На кровати, разумеется.
— Чем же вы укрываетесь?
— А вот, — и Васильев жестом миллионера указал на дверь, снятую с петель и прислоненную к стене. — Очень удобно.
Дверь была фанерной. Фанера прогибается и может служить некоторым подобием одеяла» [24].