59525.fb2 Пикассо - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 10

Пикассо - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 10

Лучше не скажешь. Но в то время подобную точку зрения разделяли лишь немногие…

Несмотря на чрезмерную занятость Пикассо подготовкой к выставке, его личная жизнь, тем не менее, не приостановилась. В апреле 1901 года снова Пабло в Париже. Одетта, с которой он расстался в декабре, естественно, была уверена, что их отношения возобновятся. Однако Пабло считал по-иному. В глубине души он всегда предпочитал Жермен, и теперь, когда Касаджемаса не стало, он решил, что именно она должна стать его возлюбленной. Тот факт, что она, того не желая, спровоцировала смерть его друга, не особенно смущал Пабло. Но было еще одно препятствие: скульптор Маноло, воспользовавшись моральным потрясением молодой женщины, вызванным самоубийством Карлеса, стал в тот же трагический вечер ее любовником и все еще оставался им… Но Пабло, без особых угрызений совести, вскоре очаровывает и «похищает» ее, что не составило особого труда. Одетта в ярости, Маноло — тоже. Пикассо, не придававший любовным перипетиям особого значения, забавляется, иллюстрируя происходящее рисунками, полными юмора, и отправляет их Мигелю Утрилло в Барселону: на одном из них — оскорбленная Одетта застает Пабло в кровати с Жермен, на другом — Маноло мечет яростные взгляды на соперника, а между ними — растерянная Жермен.

К счастью, друзья довольно быстро помирились. Впрочем, Пикассо всегда обожал Маноло: Пабло прощал ему да же насмешки, которыми тот его осыпал. Так, однажды Маноло, шутя, представил его своим французским друзьям как свою дочь, к великому смущению Пабло, который уже достаточно владел французским, чтобы понять, но еще не настолько, чтобы опровергнуть сказанное[52]. Позже, глядя на Авиньонских девиц, Маноло бросил ему: «Скажи-ка, Пабло, если бы ты отправился на вокзал встречать родителей, и они предстали бы перед тобой с подобными „рожами“, что бы ты сказал?»

Маноло и Пикассо во многом походили друг на друга. Невысокого роста, черные как смоль, волосы, бьющая через край энергия, неизменный вкус к циничным шуткам, бахвальство, за которым скрывалась определенная уязвимость, и к тому же удивительная воздержанность в окружении постоянно пьющих друзей. Но на этом заканчивается их сходство: Маноло, на самом деле, вовсе не отличался высоким осознанием своего предназначения в искусстве и страстным желанием работать без устали, столь характерным для Пикассо. Он никогда не станет выдающимся скульптором. Это не мешало ему относиться к Пабло по-отечески снисходительно, впрочем, он действительно был на десять лет старше Пикассо. До начала Первой мировой войны они будут неразлучными компаньонами в ночных прогулках и кутежах. То, что Пикассо больше всего ценил в Маноло, — это качества, роднившие его с мольеровским Скопеном. В самом деле, он был поистине неистощим на проделки, вспоминал хорошо знавший его Джон Ричардсон. Так, изгнанный из дома генерала, чьим внебрачным сыном он был, Маноло снова возвращается к отцу, полный раскаяния: захлебываясь от рыданий, он рухнул в объятия растроганного генерала и, воспользовавшись подобным взрывом эмоций, незаметно похитил его часы…

В другой раз Маноло, без единого су в кармане, смог настолько очаровать хозяйку молочной лавки, что она позволила ему, при ее умеренных доходах, вырезать фигурки животных и богинь из большого блока масла и топленого свиного сала… А что сказать о той ночи, когда он украл у уснувшего поэта Макса Жакоба единственные брюки — впрочем, совершенно изношенные — и вернул их только тогда, когда не сумел продать. Он оставался шутником до конца жизни. Умирая, в 1945 году, он сказал жене: «Я ухожу. Ты со мной?»

Выставка у Воллара, вызвавшая лишь несколько благожелательных откликов в прессе, в то же время послужила поводом для встречи Пикассо с человеком, который сыграет значительную роль в его жизни. Однажды в июне на улице Лаффит появился невысокий мужчина с головой, слишком крупной для его тела и уже облысевшей, несмотря на очевидную молодость. За его моноклем сверкал живой и одухотворенный взгляд. По мере того как он разглядывал работы Пикассо, его интерес все возрастал. В тот день это был посетитель, который, несомненно, больше других задержался перед полотнами Пикассо. Покидая галерею, он написал несколько слов на визитной карточке и оставил ее Воллару.

Через три дня поклонник Пикассо позвонил в дверь мастерской, куда его пригласил Маньяч, обязательный посредник молодого художника. Это был день, когда между Пикассо и Максом Жакобом вспыхнула дружба, которую смогла оборвать лишь смерть поэта в концлагере ужасной зимой 1944 года.

В 1901 году Максу Жакобу всего двадцать пять лет, бретонский еврей, родился в Кимпере. В Париже изучал юриспруденцию, но через год забросил учебу, предпочтя поэзию. Макс зарабатывал на жизнь любой подвернувшейся работой — от уборщика улиц до критика в журнале «Вестник искусства». К моменту встречи с Пикассо он увлекся живописью и посещал академию Жюлиана. После нескольких неудачных романов стал бояться женщин и смирился со своей нетрадиционной ориентацией.

Между Максом Жакобом и Пикассо вспыхивает необычайная взаимная симпатия, словно какая-то искра проскочила между ними, хотя еще не было произнесено ни слова. Позже Макс вспоминает эту встречу: «Он был неотразимо красив, его фигура словно высечена из слоновой кости, без единой морщины, только сияли его огромные глаза, его волосы, черные, как воронье крыло, невысокий лоб».

Пикассо, изъясняясь на смеси французского с испанским, одновременно ухитряется разыскать среди неописуемого хаоса, царившего в мастерской, несколько полотен и демонстрирует их гостю. А между тем в мастерскую прибывают его каталонские друзья, которые, из-за отсутствия стульев, рассаживаются прямо на полу, заляпанном краской. Вполне естественно, Макс не отказался от приглашения на ужин. Ужин? Это слишком громко сказано: один из гостей поставил варить фасоль на спиртовке, а другой стал бог знает из чего готовить какой-то странный коричневый соус. Из рук в руки передают porron, замысловатый керамический пористый сосуд, широко используемый в Испании для вина и мало известный непосвященным. Бедный Макс под всеобщий хохот обильно орошает лицо вином, прежде чем струя наконец попадает ему в рот.

А на следующий день вся компания направляется к новому знакомому. Макс проживал на набережной Флер, в скромной комнате, где сам тщательно натирал воском паркет. Если накануне была богемная нищета с грязью и беспорядком, то на этот раз это бедность, пытающаяся замаскироваться, и от этого еще более трогательная: достаточно было взглянуть на тщательно начищенные ботинки поэта, где слой гуталина плохо скрывал трещины. И тем не менее стены украшают несколько литографий Гаварни и Домье — единственная роскошь, которую мог себе позволить хозяин, так как стоили они тогда совсем недорого.

«Пикассо, — расскажет позже Макс Жакоб, — начал писать портрет, изображая меня сидящим на полу перед камином в окружении книг. Это полотно было потеряно или, возможно, поверх была написана другая картина»[53]. Макс, в свою очередь, готов поделиться с другом тем немногим, чем владеет, и дарит художнику гравюры. Гости веселятся, поют, а затем по просьбе Пабло хозяин стал мастерски читать Верлена, Бодлера и свои собственные стихи. Еще не в состоянии понять их смысл, Пабло испытывал подлинное наслаждение от ритма и музыкальности. Постепенно испанцы стали расходиться, только Маньяч задремал в кресле. «Но Пикассо и я, — писал Макс, — мы проговорили, в основном жестами, до рассвета».

Что могло так связать этих мужчин? Поэт Макс Жакоб — страстно увлечен живописью, а художника Пабло неодолимо влекло к поэзии, о чем свидетельствуют и его будущие друзья — Аполлинер, Кокто, Арагон, Бретон, Элюар, Реверди…

Макс очарован Пабло, буквально влюбился в него, впрочем, любовь эта была исключительно платонической. И это чувство только усиливалось тем необычайным интересом, какой проявлял художник к поэзии. В результате, как говорил Макс, он чувствовал себя «вдохновленным на всю жизнь».

А Пикассо, обладающий поразительным даром брать все, что может обогатить его морально и интеллектуально, нашел в Максе того, кто был способен открыть ему, испанцу, двери в мир цивилизации, литературы и французской души. Макс хотя и не давал Пабло уроков французского в прямом смысле этого слова, но терпеливо обучал основам языка. Более того, он помог Пикассо завести важные знакомства, но при этом сохранить свою индивидуальность. Все это было совершенно необходимо для расцвета его мощного таланта художника.

С этих пор Макс становится постоянным членом «банды» молодых каталонцев.

Как и во время первого визита в Париж, Пабло участвует в ночных развлечениях «банды», что, по их мнению, составляло неотъемлемую часть особого шарма парижской жизни. По такому случаю Пабло и Макс водружали на голову модные цилиндры, которые к тому же делали их несколько выше и стройнее — оба едва ли достигали 1,60 метра (еще одна деталь, сближающая новых друзей).

Скудные финансовые средства не позволяли им развлекаться в «Мулен Руж». Лишь изредка директор, каталонец Хосе Холер, давал им несколько бесплатных билетов. Поэтому чаще они довольствовались посещением более скромных заведений, которые попадались им во время блуждания по ночным улицам. Нередко Пикассо с друзьями проводили время в кабаре «Черт побери!» («Zut») на улице Равиньян.

Это заведение содержал некий Фред, развлекавший посетителей песнями и игрой на гитаре. В двух залах единственной мебелью были неудобные табуреты и старые бочки, служившие столами. Всюду царила грязь. Освещение? Бутылки с жирными потеками служили в качестве подсвечников. После того как Сабартес с трудом убедил Фреда вымыть грязные, засаленные стены этого притона, каждый из художников решил разрисовать отдельный участок стены. Рамон Пичот изобразил Эйфелеву башню, над которой парил дирижабль Сантос-Дюмона; Пикассо набросал силуэты нескольких соблазнительных обнаженных женщин рядом с отшельником, погруженным в молитву.

— Да ведь это Искушение святого Антония! — воскликнул кто-то.

Вдохновение Пабло мгновенно исчезло. Обескураженный, он собирает кисти: кто-то слишком быстро разгадал его замысел. Он вообще не любил работать на публике, это мешало ему сосредоточиться. Несколько позже он напишет нечто другое, но на этот раз в присутствии одного Сабартеса. К сожалению, следов этой фрески не сохранилось.

Вскоре «банда» прекратила проводить вечера в малом зале «Zut», так как в соседнем, большом зале, куда они не решались выходить, собирался всякий сброд, «апаши», как их зло окрестил Макс Жакоб, ибо, по его словам, они были готовы снять скальп с жертвы. Это, конечно, сильно преувеличено… но, на самом деле, там часто вспыхивали горячие споры и драки, которые порой заканчивались ранениями и даже убийством, а пострадавших проворно и незаметно выносили из зала. Это было уже слишком для молодых художников, которые совсем не чувствовали себя в безопасности в этом разбойничьем месте.

Естественно, что основную часть времени Пабло посвящает работе. И все же ему не удается обрести душевное равновесие, столь необходимое для творчества.

В Мадриде, узнав о самоубийстве Касаджемаса, он был потрясен, но постепенно время исцелило его и принесло некоторое успокоение. В мастерской Парижа все вещи и обстановка постоянно напоминали об ушедшем друге, который провел здесь свои последние дни. Но могло ли быть иначе? Как могла прийти ему в голову эта глупая идея снова остановиться на бульваре Клиши! И еще более глупо было любой ценой добиться женщины, спровоцировавшей смерть бедного юноши. А в Малаге — ведь там он бросил на произвол судьбы друга, которого, возможно, мог бы еще спасти. Эти неотступные мысли, постоянные угрызения совести угнетали его. Преследуемый навязчивыми воспоминаниями о Касаджемасе, постоянно возникавшем в его памяти как упрек, он пытался изгнать из себя эту боль. В течение нескольких месяцев он использовал наилучший способ самозащиты — свое искусство.

И чтобы до конца исцелиться, он решил воспроизвести драму 17 февраля… во всем ее ужасе. Он изображает молодого человека, укрытого саваном, горящая рядом свеча освещает его мертвенно-бледное лицо. На правом виске — темное пятно, место, куда проникла пуля. Эта картина (Музей Пикассо, Париж) написана — и не случайно — на манер Ван Гога, который покончил с собой аналогичным образом. На другой картине юноша изображен в гробу, на третьей — агонизирующий Касаджемас со смертельной раной на виске. Это также Смерть, где вокруг трупа изображена компактная толпа плакальщиц. И наконец, Похороны Касаджемаса, словно пародия на знаменитую картину Эль Греко Похороны графа Оргаса, где Пабло вместо святых и ангелов, возносящих графа в небесный рай, изображает кокоток и обнаженных женщин, сопровождающих молодого человека, который столь малодушно и жестоко покинул их. Эту аллегорию, шутовское вознесение, несколько богохульное, можно было бы даже истолковать как ироничное отношение художника к поступку усопшего. Но не является ли это данью памяти тому времени, когда друзья забавлялись, обмениваясь подчас довольно грубыми, рискованными шутками?

Именно в этот период Пабло начинает систематически использовать голубой цвет, который для него ассоциируется с траурным настроением, как он объяснит это позже друзьям. Но подобный вкус к голубому не был в то время ничем необычным: он очень ценился каталонскими «модернистами», Сезанном, символистами и, наконец, Эль Греко, который в те годы опять стал очень модным. Кстати, Пабло отправился в Толедо вновь посмотреть на полотна Эль Греко как раз в тот день, когда Касаджемас застрелился.

Этот же цвет Пикассо использует также и для других сюжетов, как, например, Таз (называемая также Голубой комнатой), где художник изобразил свою мастерскую, а также Кружка пива — портрет Сабартеса в зеленых и голубых тонах. Благодаря помощи доктора Жульена Пабло удалось проникнуть в тюрьму Сен-Лазар (женскую тюрьму до 1932 года) и нарисовать в мрачных голубых тонах несчастных, страдающих от сифилиса проституток. Он все чаще обращается к теме человеческих страданий и нищеты.

15 декабря 1901 года. Зима в Париже началась преждевременно. Бульвар Клиши — под покровом снега. Белый, пушистый, он повсюду — на ветвях платанов, на крышах ярмарочных палаток, только что установленных для праздничной торговли. Впереди рождественские праздники, развлечения, веселые застолья…

Но на душе у Пабло вовсе не радость, а, скорее, сумеречный свет, прелюдия ночи, которая готовится укрыть мир. Этот холодный голубой цвет заставляет еще более остро ощущать отчаяние несчастных, возникших словно из мира галлюцинаций…

Откуда такой тяжелый пессимизм? Безусловно, трагическое событие 17 февраля послужило причиной болезненного самокопания. Пабло осознает, что он так же одинок, как и большинство его персонажей. Конечно, у него есть семья — мать, которая боготворит, а вот с отцом, напротив, они перестали понимать друг друга. Он даже представить не мог, насколько мучительно будет переживать это отчуждение…

А его «банда» каталонцев? Конечно, они восхищались его талантом, признали в нем лидера, что льстило его тщеславию. Но именно это заставляло его чувствовать себя еще более одиноким. Хотя он и испытывал привязанность к землякам, это чувство товарищества, очень характерное для Испании, но в то же время осознавал, что каждый из них едва ли отличается талантом, а потому ему совсем не трудно доминировать над ними. Тогда чего стоит их восхищение? Более весомо было обожание со стороны Сабартеса, ибо он был умный, интеллигентный юноша. Пабло настолько любил Сабартеса, что пригласил его приехать в Париж и с удовольствием, несмотря на то, что был неисправимый соня, отправился на рассвете встречать друга на вокзал д’Орсэ. Впрочем, преданность Сабартеса не знала границ, он безоговорочно доверял другу и поддерживал его во всем. Доказательства? Когда Маньяч продемонстрировал ему последние работы Пикассо, естественно, «голубой» период, рассчитывая насладиться его изумлением… бедный Сабартес спокойно сказал: «Я привыкну…»

Вот так.

Пабло, конечно, был растроган подобной реакцией. Но вселял ли такой ответ уверенность в его душу?

А женщины — возможно, они могли утешить Пабло в период уныния и глубокой депрессии? По-видимому, нет! Отношения между ним и Жермен были весьма натянутыми, так как в ее присутствии непрерывно оживало чувство вины по отношению к Касаджемасу. А ее кокетство, не говоря уже о нимфомании, стало все больше раздражать Пабло, и он пытался искать утешения в многочисленных увлечениях, чаще это были его модели, как, например, Бланш, которую он изобразил на известной картине Голубая комната.

Чтобы резюмировать состояние художника в конце 1901 года, который явился началом его «голубого» периода, обратимся к Сабартесу. По его словам, Пикассо «верил, что искусство соткано из Печали и Страдания», более того, он считал, что «не стоит искать искренность за пределами царства Страданий»[54].

Пессимизм, завладевший Пабло, вскоре усилился: Маньячу не нравилась новая манера Пикассо — его «голубые» полотна. Эти обездоленные, чье отчаяние он передавал с такой выразительностью, раздражали Маньяча…

— Это невозможно продать, — бросил он, не скрывая разочарования.

Но каким образом Пабло смог бы изменить свое настроение, передавать иное видение мира, отличающееся от его собственного? Часто он вынужден был писать тайком от Маньяча, заявляя, что отправляется на прогулку, а сам приходил в мастерскую одного из друзей и рисовал там, особенно если сюжет мог вызвать недовольство Маньяча.

К несчастью, Пабло полностью зависел от этого человека. Тем более что торговец, вопреки предварительной договоренности, не всегда целиком оплачивал аренду, а ежемесячные выплаты Маньяча были настолько малы, что Пабло вынужден брать у него в долг.

Автопортреты, написанные художником в 1901 году, прекрасно отражают эволюцию его творческого духа. Один из них был уже представлен в июне на выставке в галерее Воллара, подписан Yo Picasso. Другой автопортрет написан осенью 1901 года — жизненные невзгоды и одержимость отразились на лице художника, и, наконец, последний — знаменитый Голубой автопортрет.

Его он, вероятно, написал в декабре 1901 года, в тот момент, когда узнал, что Маньяч, больше не верящий в успех работ своего упрямого протеже, отказался возобновить контракт на следующий год, что гарантировало бы Пабло небольшой, но постоянный заработок.

Это решение попросту лишило его средств к существованию. В своем поразительном автопортрете двадцатилетний юноша изобразил себя преждевременно постаревшим. Без колебаний ему можно было дать лет сорок. Изможденный, с ввалившимися щеками, бледный, дрожащий от холода под плащом, поднятый воротник которого частично прикрывал его бородку и опущенные книзу усы, — он больше похож на больного, с трудом передвигающегося по двору госпиталя. Его взгляд усталый, полный разочарования, даже отчаяния…

Конечно, это совсем не тот Пабло, который предстает перед друзьями. Но таким он видит себя в будущем. Преследуемый мыслями о подобной перспективе, он бродит по мастерской, не находя себе места, или сидит в прострации, полностью обессилевший, опустошенный. Неоднократно он пытался как-то растрогать Маньяча, но тот оставался твердым как скала.

— Ты меня слишком разочаровал, — заявил он Пабло.

И тогда Пабло принимает решение, которое обходится ему слишком дорого, так как означает унизительное признание своего поражения. Он отправляет телеграмму отцу с просьбой прислать ему деньги на возвращение в Барселону.

Он ничего не скажет ни друзьям, ни Маньячу. Ему стыдно признаться в своей слабости. И сообщит о своем отъезде, только получив перевод от дона Хосе.

Правда ли, что Маньяч, узнав о решении Пабло, пришел в отчаяние и валялся на кровати, не раздевшись, как будто сам лишился смысла жизни? Во всяком случае, так утверждает Сабартес, якобы видевший это своими глазами.

А почему бы и нет? Конечно, быть продавцом картин Пикассо — не синекура. «Достаточно было того, — скажет Сабартес, — чтобы то, что он делал, начинало ему нравиться, как он тут же терял к этому интерес». Естественно, подобная ситуация была невыносима для Маньяча, которого к тому же раздражало поведение художника: в то время как он гостеприимно его приютил, Пикассо, без малейших угрызений совести, часто приглашал всю «банду» бульвара Клиши, как будто был хозяином дома. Не раз случалось, что выведенный из себя ввалившимися в мастерскую ордами, которых он называл не иначе как псевдохудожниками и настоящими нахлебниками одновременно, Маньяч покидал студию, громко хлопая дверью.

Но, несмотря на все это, Маньяч продолжал восхищаться своим протеже. Поэтому он очень тяжело переживал разрыв, который, тем не менее, сам спровоцировал. Они не увидятся больше никогда. Для Маньяча это был крах его мечты…

Позже он женится, прекратит заниматься торговлей картинами и, вернувшись в Барселону, будет управлять фабрикой по производству сейфов, унаследовав ее от отца.