59571.fb2
«И вот мы снова в Лондоне, — писал в 1863 году Малларме своему другу Анри Казалису, — в краю поддельных картин Рубенса». Мнение поэта, несомненно, отражает широко распространенный галльский предрассудок того времени, однако это не просто саркастическая гипербола. В самом заурядном старинном помещичьем доме вы можете прогуливаться вдоль стен, увешанных картинами, которые без ложной скромности приписываются Рафаэлю, Рубенсу, Эль Греко, Рембрандту, Караваджо и другим мастерам с большой буквы. Попади они на аукцион, большинству из них пришлось бы подвергнуться мягкой пытке обходительно принижающими оговорками — «школа», «стиль», а то и оскорбительному вычеркиванию имени художника, чтобы указать на недостоверность атрибуции. Не то чтобы британцы были более наивны или в большей степени эстетически близоруки, чем прочие народы; просто дело в том, что подделки возникают там, где люди не бедствуют (пристрастие японцев к импрессионистам и к произведениям Бернара Бюффе несомненно явилось источником вдохновения для современных фальсификаторов, тогда как в Буэнос-Айресе в силу каких-то причин любимая статья подделок — Гвидо Рени), а в Британии довольно долго водились-таки лишние деньжата. Кроме того, художник редко в состоянии творить с той интенсивностью, которой требует рынок; обычно тут либо затоваренные склады, либо золотой дождь. Иногда кончается тем, что художник либо ломает себе хребет, либо свой талант ради того, чтоб потрафить доброму клиенту. Таким образом, венецианцам Каналетто был известен как художник, «испорченный англичанами» (и в самом деле как-то странно, что при всей его плодовитости в родном городе Каналетто почти не сыщешь). Чаще бывает так, что в зазоре между творческой производительностью и требованиями рынка материализуется шайка проворных жуликов. Пристально вглядываясь в ряды набухших и почерневших Старых Мастеров, которые до сих пор украшают барский дом, их потрескавшийся лак и бесстыдные подписи, велик соблазн вообразить обстоятельства этих подозрительных приобретений двухсотлетней и того больше давности. Получается нечто вроде итальянской жанровой сценки, этакое живописное моралите. Стройный юный милорд на перекладных въезжает в город, на втором этапе своего Grand Tour [16], в компании лишь своего старого дядьки и мошны с дублонами; он выказывает пылкий интерес к местным художникам, а может статься, и к тем, что познаменитее, из городов побольше; и не успел милорд пыль смахнуть со своей шляпы, а весточка о его приезде уже добралась до старого Луиджи, который живет за углом — и наверняка согласится чуточку состарить тот истинный шедевр, который он намалевал не далее как на позапрошлой неделе.
Так что Лондон — естественное пристанище для выставки по этой теме. «Подделка? Искусство обмана» в Британском музее — исключительно захватывающее представление и настолько многообразное, что это уже почти совершеннейшее черт-те что и сбоку бантик: тут тебе живопись и скульптура, книги и манускрипты, мебель, ювелирные изделия, керамика, марки, монеты, газеты, ножевые изделия и орудия пыток; здесь представлены все цивилизации, артефакты которых привлекали коллекционеров и соответственно фальсификаторов. Она также является косвенной иллюстрацией болезненной прижимистости музейных работников — или их искусства выдавать ворону за сокола. Потому как откуда взялись этот опозоренный дюреровский рисунок, эта сомнительная пергаментная миниатюра с изображением Колумба, высаживающегося в Америке, этот паленый турецкий килим «семнадцатого века»? Откуда-откуда — из Британского музея, из Британской библиотеки, из Музея Виктории и Альберта. То, что со стыдом хоронилось в глубочайших подвалах, теперь заново извлечено на свет божий, и обмишурившиеся эксперты былых времен заливаются краской стыда — а может, и довольно хихикают — из своих могил.
Прогуливаясь по этой аладдиновой пещере поддельных предметов, также сталкиваешься с широким репертуаром низменных побуждений человека: страстью обмануть, урвать побольше незаконным путем, охмурить верующих (случай с Туринской плащаницей), дестабилизировать денежное обращение в стране противника, подорвать демократический процесс («Зиновьевское письмо» 1924 года, породившее классический страх Красной Угрозы в Британии), разжечь антисемитские настроения (Протоколы Сионских мудрецов). Но в целом выставка скорее поднимает настроение, чем внушает депрессию — нас забавляет человеческая изобретательность, очаровывают эти партизанские рейды на авторитет специалистов, веселит и даже утешает легковерие нашего брата. Кто может устоять перед, например, экземпляром канадской пушной форели? Похоже, впервые поверили в эту феноменальную рыбу в XVII веке, когда некоего шотландца, написавшего домой об изобилии «пушного зверя и рыбы» в Канаде, попросили продемонстрировать, как это выглядит, — что он надлежащим образом и сделал. Подделки, чтобы их жизнь не закончилась в год изготовления, должны втиснуться в узкую щель между возможностью и потребностью: Одиозный Снежный Человек, чьи впечатляющие следы почти наверняка были сфабрикованы британским альпинистом, одуревшим от одиночества, затрагивает сам нерв нашей потребности в фантасмагорическом. То же самое с форелью, обросшей бакенбардами: мы воображаем глубокие, скованные льдом канадские водные просторы, и вдруг нам кажется весьма правдоподобным, что выживание здесь обеспечено лишь тем видам, которые могут адаптироваться, — то есть тем, которые в состоянии отрастить мех. Эта рыбная утка все никак не потонет, а с недавних пор поддерживается на плаву одним искусником с берегов Онтарио. Лет двадцать назад он явился в Королевский Шотландский музей «проконсультироваться» и принес одно из своих изделий — белый кроличий мех, аккуратно прилепленный к бурой форели. Эксперты распознали липу и без лишних размышлений отказались от предмета. Но новость о «находке» просочилась за пределы учреждения, и по настоятельному требованию общественности музей был вынужден воссоздать пушную форель. И вот этот галлюцинаторный гибрид — редкий случай двойной подделки, который на самом деле был подделкой подделки — сейчас по праву занимает свое место в выставке Британского музея наряду с прочими сомнительными зоологическими объектами: рогом единорога, когтем гриффона, парочкой водяных (сушеная обезьяна с рыбьим хвостом внизу) и знаменитым «Растительным Ягненком из Тартарии».
Есть и несколько источающих злокозненность экземпляров «враждебных подделок». Во время Второй мировой войны, например, немцы произвели превосходный набор стандартных британских почтовых марок с двумя мелкими, но жутко подрывными изменениями: над короной на голове у Георга VI красовалась Звезда Давида, а буква D на знаке пенса была сконструирована из серпа и молота. (По прошествии времени утверждение, что безупречно британский монарх угодил в компанию одновременно и к евреям, и к коммунистам, кажется невероятно оскорбительным; но тоталитарная подтасовка восхищает как в своем роде тянитолкай: так, Шостакович в своих мемуарах вспоминает, как Жданов костерил поэтессу Ахматову, обзывая ее «разом и шлюхой, и монахиней»[17].) Большей частью, однако, между подделывателем и жертвой существует нечто вроде деликатного сообщничества: я хочу, чтобы вы поверили, что такая-то вещь — настоящая, говорит подделыватель; вы тоже хотите поверить, и чтобы закрепить эту веру, вы, со своей стороны, вручите мне изрядную сумму денег, а я, со своей стороны, посмеюсь за вашей спиной. По рукам. Общественное мнение, которому нравится видеть унижение специалиста, обычно оправляется после первого порыва морального негодования и с радостью переходит на сторону жулика. Самым известным британским арт-фальсификатором послевоенных лет был человек по имени Том Китинг. Он родился в 1917 году, и собирался стать обычным художником — ну или по крайней мере преподавателем живописи, — но когда столкнулся с препятствиями, начал мутировать, сначала в сторону «реставрации» в теневом секторе рынка, а затем и к откровенной фальсификации. Он утверждал, что за двадцать лет, специализируясь на работах Сэмюэля Палмера[18], произвел пару тысяч «секстон блейков» — как он называл свои подделки на рифмованном сленге кокни[19]. В конце концов в 1976 году его разоблачил арт-обозреватель The Times. После чего Китинг собрал пресс - конференцию и сделал чистосердечное признание, заявив (и на то были свои резоны), что занялся подделками в знак протеста против эксплуатации художника дилерами, а еще добавил, что как бы то ни было, он часто дарил свои коварные симулякры. На следующий год его арестовали, но до судадела так и не дошло: все обвинения были сняты по причине слабого здоровья Китинга. Впоследствии его популярность росла как на дрожжах: его «секстоны» продавались и перепродавались по вполне достойным ценам, он выступил в цикле телепередач о технических особенностях живописи великих мастеров, и после его смерти, в 1984-м, выручка от распродажи его работ составила 274000 фунтов — в семь раз больше, чем рассчитывали аукционисты.
История с Китингом задает парадигму, и тот факт, что его подделки не всегда наилучшего качества, увеличивает его способность вызывать к себе теплые чувства: мало того что арт-рынок провели, так им еще и всучили какую-то дрянь. Похожим образом мы восхищаемся нахальством двух гончаров, которые произвели горшки (с убедительными клеймами) «Bernard Leach»,[20] достаточно недурные, чтобы околпачить основные аукционные дома, а еще больше восхищаемся ими за то, что они произвели их в забытой богом гончарной мастерской в фезестоунской тюрьме в Вулвергемптоне. Мы рукоплещем средневековым подделкам Билли и Чарли, пары викторианских грязекопов, которые сообразили, что чем прочесывать в отлив дно Темзы в поисках древностей, проще было создать их самим. (В ходе судебного разбирательства, в начале 1860-х, ученый Чарлз Роуч Смит доказывал аутентичность «находок» на том основании, что ни один фальсификатор никогда бы не стал производить настолько нелепо выглядящие вещи.) Даже когда потенциальные жертвы — мы сами, нам не всегда достает искреннего негодования. Поддельная лакостовская рубашка, бутылка шотландского виски «Джонни Хокер», репродукция вюиттоновского саквояжа, имитация набора Лего: разумеется, нас обманули (нас и подлинного производителя), но есть в этом нечто такое, из - за чего мы спрашиваем: «Да с какой стати я так прицепился к имени производителя? Нет ли в моем увлечении всем фирменным чего-то абсурдного? Если «Джонни Хокером» можно нарезаться так же, как «Джонни Уокером», так с какой стати я должен сходить с ума из-за какой-то этикетки?»
Экспозиция в Британском музее заканчивается небесполезным разделом, посвященным выявлению подделок. Здесь, к счастью, по-прежнему осталось место для интуиции ученого — молодой Кеннет Кларк сначала раскусил «боттичеллиевскую» Мадонну, указав на то, что у нее лицо кинодивы двадцатых годов; но чем дальше, тем больше вопросы такого рода переходят в ведение науки: микроскопия, ультрафиолетовое излучение, рентгенография, дендрохронология, термовысвечивание. Но и здесь вы часто оказываетесь, сердцу не прикажешь, на стороне фальсификатора. Он (это всегда именно «он», потому что в этой профессии по-прежнему существует дискриминация при трудоустройстве) сделал все что можно и обвел весь мир вокруг пальца — и уж конечно, мир полюбил его творения и преклонился перед ними, — а тут является этот всезнающий хмырь в белом воротничке и бубнит, что здесь чего-то не так. Особенно пленительный — случай с азенкурской шпорой, которая много лет вела тихую достойную жизнь в оружейной коллекции Музея Виктории и Альберта. Она состоит из подлинной шпоры XV века, сквозь которую пророс — и обвил ее — искривленный корень: табличка из позолоченной меди в деревянном обрамлении сообщает, что этот предмет был подобран на поле битвы в Азенкуре. И ведь как живо вырисовывается вся картина: воображаешь себе плохо закрепленную шпору, соскользнувшую с рыцарского сапога в тот момент, когда лучники Генриха V обратили французов в бегство; и вот она лежит там себе всеми забытая, пока сквозь нее не прорастает молоденькое деревце и не приподнимает ее — возвращая в мир людей, и затем, спустя столетия после битвы, шедший себе мимо охотник за военными сувенирами… Увы: на самом деле — ничего подобного. За дело взялись дендрологи и установили, что деревянная часть в этой трогательной безделушке почти наверняка — ель. А про ели достоверно известно, что они в Па-де - Кале не растут. Еще один хитроумный мастер на все руки (в самом деле хитроумный — даже шпору взял настоящую, XV века) в конце концов получил по заслугам.
Колоритные подделки, разумеется, не заканчиваются на выходе из музея или у задней двери коллекционера предметов искусства: они являются составной частью многих аспектов британской жизни, точно так же как еловая деревяшка прорастает сквозь азенкурскую шпору. У британцев неплохо обстоят дела с традициями; также неплохо у них обстоят дела с изобретением традиций (от «завтрака пахаря» до свойственных разным кланам разновидностей «шотландки»). И как всякий другой народ, они не выказывают особого энтузиазма, когда выясняется, что эти изобретенные традиции — фальшивые. Они реагируют, как потрясенный Гарри в «Когда Гарри встретил Салли»[21], столкнувшись с симулированным оргазмом на публику. Если уж этому нельзя доверять, так чему ж тогда можно? И поскольку индивидуальная идентичность отчасти зависит от идентичности национальной, что будет, если эти символические опоры национальной идентичности окажутся не более аутентичными и правдоподобными, чем какая-нибудь пушная форель? Что произойдет, если выяснится, что королева — иностранка (каковой она до некоторой степени и является, королевская династия Виндзоров была династией Саксен-Кобург-Гота, пока в 1917 году тактично не сменила фамилию) или что мы не можем быть уверенным в Британском Рождестве (а мы до некоторой степени не можем, поскольку это в основном викторианское изобретение)? Даже про бриллианты британской короны нельзя сказать, что они вне всяких подозрений: в откровенном отчете уполномоченного министерства лорда Чемберлена обнаруживается, например, что рубин Черный Принц, которым восторгаются туристы в лондонском Тауэре, не имеет никакого отношения к Черному Принцу и является, как бы то ни было, шпинелем[22] низкого качества. Эта потребность в аутентичности, одержимость чистотой, имеет также отношение и к миру торговли — ну или по крайней мере к тому, как мир торговли воспринимается теми, кто находится за его пределами. Во времена моего детства, в начале пятидесятых, я обожал наш местный Вулворт. Мне нравилось, как много там было товаров, как там все было дешево, какими удобными были полки (устройство которых пару раз поспособствовало незаконному пополнению моей коллекции марок); более всего мне нравилась его старая добрая вывеска — «F.W. WOOLWORTHCO». Где бы вы ни оказались во всей Англии, на Хай-стрит обязательно сыщется позолоченная надпись на темно-красном фоне — F.W. Woolworth & Co, плоть от плоти Англии. Однажды, когда мне исполнилось годиков этак десять, мне объяснили, что Вулворт — американская фирма. Само собой, я отказывался поверить в это. Мне пришлось бы пересмотреть само понятие английскости (выше моих детских способностей), если б я поверил в это.
Чувство замешательства и смутное ощущение предательства в значительной степени ощущалось все то время, пока разворачивалась одна из самых длинных и сложно закрученных коммерческих саг последнего времени: продажа самого знаменитого магазина Англии, Хэрродз. Потому как пока миссис Тэтчер держала бразды правления, за право владеть этим найтбриджским магазином шло долгосрочное и не то чтобы очень достойное побоище. На самом деле Хэрродз был лишь одним из более чем сотни магазинов, которыми владела компания-учредитель и закупщик «Зе Хаус оф Фрейзер», но его мощь как символа Британии была — и остается — настолько незыблемой, что для потенциальных владельцев, равно как и для разинувшей рот публики, смысл битвы был в том, «кто теперь хозяин Хэрродз». Британский средний класс мог позволить себе отовариваться там исключительно дважды в год, во время распродаж (когда некоторые товары принимались на комиссию и, следовательно, не были по-настоящему хэрродзовскими), но все это только увеличивало, а не уменьшало таинственную притягательность этого места. Даже те, кто отродясь не переступал тамошнего порога, с гордостью цитировали якобы имевший место ответ хэрродзовского приказчика, которого спросили, есть ли в продаже некая невероятная вещь: «Насчет невозможного придется чуток обождать, сэр». И весь этот в высшей степени символический шик - блеск естественным образом притягивает к заведению пройдох со стороны. В старые имперские времена британцы растаскивали сокровищницы в своих владениях (чаще всего самым цивилизованным из возможных способом, разумеется, но не всегда); сейчас британцы уже не настолько влиятельны, так что их собственные ценности открыты всем кому ни попадя. Так что, может статься, это и неудивительно, что два главных претендента на обладание Хэрродз в течение последних десяти лет были теми, кого лондонский Сити считает посторонними лицами, обладающими меньшими правами; то есть попросту говоря, иностранцами, которые скорее сами сколотили, чем унаследовали свои состояния.
Первый из них — Роланд Роулэнд по прозвищу Крошка, немец по происхождению, исполнительный директор интернациональной корпорации «Лонро», в числе многих владений которого значится воскресная газета Observer, во главе которой стоит Дональд Трелфорд по прозвищу Крошка. (Весьма британское различие между двумя Крошками требует пояснений: Крошку Роулэнда зовут Крошкой потому, что он очень высокого роста, Крошку Трелфорда — потому, что он…гм… крошечный). Роулэнд трижды пытался приобрести Торговую компанию «Фрейсер груп»; наиболее широко обсуждавшийся в прессе провал случился в 1981 году, когда Комиссия по монополиям и слияниям фирм — государственный орган, рассматривающий соответствующие вопросы — отклонила предложенную им заявку на том основании, что переход прав собственности к «Лонро» подвергнет «по меньшей мере весьма вероятному и значительному риску продуктивность и процветание компании «Фрейсер»». Нельзя сказать, чтобы этот отказ прогремел как гром среди ясного неба — Роулэнд уже входил в элитную группу представителей крупного капитала, которые, пользуясь лазейками в законодательстве, нарушали правила капитализма, за что и критиковались общественностью. В 1973 году, выступая в Палате общин, консервативный премьер-министр аттестовал роулэндовскую манеру вести бизнес как «отталкивающее и неприемлемое лицо капитализма», ярлык, который так к тому и приклеился и который позволил бывшему премьер-министру, не славившемуся своими афоризмами, войти — в первый и последний раз — в «Оксфордский словарь цитат». Еще одним финансовым воротилой с похожей репутацией, которого честили в Британии в хвост и в гриву на протяжении последней четверти столетия, был газетный магнат (и издатель Чаушеску, Живкова, Гусака и Кадара) Роберт Максвелл, которого в 1971 году министерство торговли и промышленности охарактеризовало в своем докладе как «не того человека — по нашему мнению, — кому можно доверить надлежащее управление компанией, акциями которой владеет правительство». Само собой разумеется, мистер Максвелл продолжал управлять все большим числом компаний, акциями которых владело правительство, да и лицо мистера Роулэнда, неприемлемое, надо полагать, для либерального консерватизма, изрядно поправилось, впитав в себя все новые и новые предприятия.
Вторым претендентом на опозоренную руку Хэрродз был Мохамед Аль-Файед, египетский бизнесмен, о котором в момент его первого появления было известно немного — кроме того что, похоже, у него в карманах водится немало наличности и с его чеками никогда не бывает проблем. Начинал он в середине 1950-х как младший партнер известного торговца оружием Аднана Кашогги, на сестре которого он был женат, и сделал себе состояние как посредник. Вместе со своими братьями, Али и Салахом, он вкладывал в банки, строительство, нефтедобычу и недвижимость. Он купил парижский Ritz, обзавелся второй женой, финкой, и вел образ жизни типичного миллионера: дома в Париже и Лондоне, поместье в Суррее, замок в Шотландии, вилла в Гштааде, яхты на юге Франции, бронированные «мерседесы», телохранители и так далее. Надо сказать, по сравнению с Кашогги он вел довольно уединенную жизнь и даже был замечен в нескольких случаях пожертвований на благотворительность. Он осуществлял финансовую поддержку ультрабританского фильма «Колесницы огня» и, приняв приглашение мэра Парижа Жака Ширака, взял на себя восстановление дома герцога и герцогини Виндзорских в Булонском лесу. (Поговаривали, что, не разобравшись с ренегатским статусом Виндзоров, он таким образом надеялся снискать расположение Королевской Семьи.)
К концу 1984 года Роулэнд по-прежнему слонялся вокруг церкви, словно отвергнутый жених, надеясь, что запрет, наложенный министерством торговли и промышленности на заявки «Лонро» в отношении Хэрродз, будет снят. Но он удержал 29,9 процента акций Дома Фрейсер и теперь согласился продать их Мохамеду Аль-Файеду (который сам в 70-х годах состоял в правлении «Лонро»), Роулэнд предложил свою долю по 300 пенсов за акцию, на 50 процентов выше рыночной стоимости, при условии, что ему заплатят наличными в течение сорока восьми часов. Аль-Файед ответил, что Роулэнд может получить свои деньги в течение двадцати четырех часов. Все это должно было выглядеть для Роулэнда весьма привлекательным: во-первых, он загребал приличную выручку, и, во - вторых, все знали, что Аль-Файед был не настолько богат, чтобы составить полномасштабную заявку на покупку Дома Фрейсер. Если впоследствии министерство торговли и промышленности аннулирует запрет на «Лонро», Роулэнд всегда сможет выкупить обратно эти 29,9 процента. Именно в этом пункте, однако ж, карты были перетасованы. Роулэнд продал свою долю Аль-Файеду 2 ноября 1984 года. 4 марта 1985-го, ко всеобщему изумлению и к ярости Роулэнда, Аль - Файед предложил приобрести все оставшиеся акции Дома Фрейсер, и совет директоров, страстно желая увернуться от Неприемлемого Лица Капитализма, без промедлений принял предложение.
Тотчас же возникло два вопроса. Откуда, скажите на милость, взялись недостающие деньги — а это 450 миллионов фунтов наличными по самым скромным подсчетам? И позволят ли Аль-Файеду уйти с добычей в зубах без тщательного расследования Комиссии по монополиям и слияниям? После этого история получает политическую перспективу и приводит нас к самому богатому человеку в мире: султану Брунея. Султан привлек к себе внимание британского правительства и общественности за полтора года до этого: в августе 1983 года он извлек Резервный Фонд Брунея, $5,7 миллиарда, со счетов Инвестиционного Агентства Великобритании: значительный ущерб для стерлинга. В 1985 году последовали нижеизложенные события, отчасти или, может быть, полностью взаимосвязанные. В январе султан Брунея купил лондонский Dorchester Hotel — при содействии Мохамеда Аль - Файеда, который воспользовался доверенностью, чтобы привлечь средства от имени султана. 4 марта Мохамед Аль-Файед и его братья неожиданно оказались гораздо богаче, чем, по всеобщему мнению, им было дозволено. 14 марта министр торговли и промышленности Норман Теббит объявил, что он не станет передавать заявку Аль-Фаиеда на приобретение Хэрродз в Комиссию по монополиям и слияниям; он также снял наложенные на «Лонро» ограничения на подачу заявки о продаже — к тому времени, разумеется, это выглядело издевательски запоздалым, поскольку Аль-Файеды уже приобрели 51 процент акций компании, за которой они охотились. Ближе к концу года, когда валютный кризис усилился и фунт упал до $1,04, а непрекращавшиеся шахтерские забастовки еще больше накаляли обстановку, султан Брунея перевел сумму, эквивалентную 5 миллиардов фунтов, в стерлинг, чтобы поддержать британскую валюту. После чего фунт оторвал голову с подушки и даже съел пару ложек супа, замерев на прежних $1,08.
Братья Аль-Файеды отныне стали владельцами Хэрродз, но «Лонро» закатило такой скандал, что было назначено расследование министерства торговли и промышленности по поводу обстоятельств сделки. В 1988 году доклад был представлен новому министру торговли лорду Янгу, который тотчас же отложил обнародование на том основании, что уголовное расследование, касающееся приобретения, осуществлялось Отрядом по борьбе с мошенничеством. Исполнительный директор «Лонро» по-прежнему кипел от ярости, и на следующий год, когда доклад опять не опубликовали, Крошка Роулэнд (или один из его подручных) слил Крошке Трелфорду (или одному из его подручных) пиратскую копию доклада, которую Трелфорд и опубликовал в виде специального беспрецедентного — посреди недели — выпуска воскресного Observer. Очень скоро, после того как он выплеснулся на улицы, его запретили, но Роулэнд, который к тому времени был, похоже, единственным во всей стране человеком, по-прежнему имевшим виды на Хэрродз, достиг своей цели: об истории заговорили.
Наконец, в этом марте, спустя пять лет после того как правительство дало братьям Аль-Файедам отмашку, 752-страничный доклад — составленный арбитром Высокого суда правосудия при участии финансового консультанта — таки опубликовали; все снова встали на уши. The Times вышла с заголовком на первой полосе: «"Лживые Файеды" хозяйничают в Хэрродз» — над большой фотографией Аль-Файеда, в соломенном канотье и белом пальто, расправляющегося с салями в продуктовом отделе Хэрродз. Инспекторы министерства торговли и промышленности заявили, что братья, как до, так и после подачи заявления на приобретение Дома фрейсер, «предоставили нечестные сведения» о своем происхождении, благосостоянии, деловых интересах и денежных средствах министру, Управлению законной торговли, прессе, совету директоров Дома Фрейсер, акционерам компании и даже своим собственным финансовым советникам. Этот «реестр лжей» — небезынтересное чтение, не в последнюю очередь в силу колоссального разнообразия в интерпретации этого термина: некоторые из лжей выглядят преднамеренными жульничествами; другие покажутся постороннему взгляду заурядными для мира коммерции; тогда как прочие всего лишь комическим образом отражают допотопный британский снобизм составителей доклада. Инспекторы пришли к заключению, что Аль-Файеды завысили свои доходы, преувеличили благосостояние предприятия, которым они владели на момент отъезда из Египта, и так и не раскололись, из каких таких таинственных источников к ним приплыла вся эта куча наличности. Они утверждали, что у них была флотилия судов, избежавших насеровской национализации, тогда как на самом деле они владели на тот момент только двумя паромами грузоподъемностью 1600 т. В 1964 году Мохамед семь месяцев провел на Гаити, где, выдав себя за кувейтского шейха, приобрел две дорогостоящие правительственные концессии и сбежал, выманив у Папы Дока[23] обманом $100 ООО (можно это счесть услугой обществу и наградить за это медалью — а можно и вменить в вину). Отец братьев не был, несмотря на их утверждения, близким другом султана Брунея. Яхта «Доди», которая, по их словам, всегда принадлежала их семье, была приобретена только в 1962 году. И так далее. Когда речь зашла об их личной жизни и происхождении, степень их правдивости здесь также оказалась невысока. Несмотря на то что сами они утверждали и не опровергали, когда кто-либо повторял это, они не происходили из почтенного египетского семейства, на протяжении более чем ста лет поставлявшего судовладельцев и промышленников; напротив, они были «приличных, но не аристократических корней» — «крапивное семя». Они представили подложные свидетельства о рождении, занизив данные о своем возрасте в размере от четырех до десяти лет. Они «подправили» свое имя — вместо Файедов став Аль-Файедами. В довершение всего их утверждение о том, что детство они провели под благотворным присмотром британских нянюшек, было отвергнуто как несоответствующее действительности.
Парламентские консерваторы-заднескамеечники отреагировали на доклад с вытаращенными от гнева глазами. Жулики не должны уйти от ответа! Отобрать у них магазин! Чертовы выскочки-египтяшки — сначала ты пускаешь их в клуб, а затем выясняется, что у них даже и няньки-то нормальной не было! Смысл замечаний был примерно таков. Сэр Эдвард дю Канн, бывший председатель могущественного заднескамеечного «Комитета 1922 года», потребовал, чтобы Хэрродз лишили его четырех королевских патентов (вывески, на которой указано, что универмаг является поставщиком королевской семьи), присовокупив к этому: «Я думаю, Аль-Файедов надо заставить покинуть нашу страну». Однако, поскольку в настоящее время сэр Эдвард является председателем «Лонро», его мнения не могут считаться абсолютно объективными. В отличие от того галдежа, который подняли заднескамеечники, консервативный кабинет министров на протяжении всей этой истории выказывал исключительную, почти героическую стойкость. Несмотря на жесточайшее давление, он упрямо оставался верным священному принципу невмешательства и в высшей степени активно оставался пассивным. Первый из министров торговли, увязших в этом деле, Норман Теббит отказался передать заявку Аль-Файеда в Комиссию по монополиям. Второй, лорд Янг, последовал за своим предшественником и также отказался обнародовать доклад министерства торговли и промышленности. Сэр Патрик Мэйхью, генеральный атторней, отказался начать преследование в судебном порядке. Третий впутанный министр торговли, Николас Ридли, поступил и того лучше. Разумеется, он отказался передать дело в Комиссию по монополиям. Разумеется, он отказался лишить братьев права исполнять должности директоров компании, что в принципе мог сделать. Но он далеко превзошел своих предшественников в олимпийской безмятежности и ящеричьей дреме. Полностью его заявление в Палате общин, касающееся вопроса с Хэрродз и грандиозного доклада инспекторов, длилось жалкие пару минут, а кончалось оно так: «По прочим вопросам никаких действий от меня не требуется». Если он и пришел к какому - то мнению по всему этому делу, то выглядело оно так: «Все, кто прочитает доклад, могут сами для себя решить, что они думают о поведении участников всей истории».
И как, спрашивается, мы должны решить? Члены парламента-тори выставляют их мошенниками и хамами. Лейбористы — жуликами и двурушниками (мошенниками и хамами тоже). Султан Брунея, отказавшийся сотрудничать со следствием, по-прежнему настаивает, что ни гроша из его денег на эту сделку потрачено не было. (Теория инспекторов выглядит следующим образом: Файеды воспользовались своими связями с султаном и тем, что у них были генеральные доверенности, чтобы привлечь деньги на свои счета. Это объясняет внезапный гигантский приток капитала, а также тот факт, что султан прервал отношения со своими бывшими представителями.) Братья Файеды, лишившиеся в британской прессе своих «Аль-», по-прежнему заправляют Хэрродз, даже несмотря на кое-чьи грязные шуточки, что теперь это надо называть «Харрабз». Мохамед Файед, у которого никогда не было британской няньки, все так же продолжает нарезать салями в продуктовом отделе при первом появлении фоторепортеров. Сам Хэрродз из компании, акциями которой владело государство, стал семейным предприятием, вышестоящая инстанция которого находится в Лихтенштейне, — и не подотчетен ни британским органам контроля, ни британскому законодательству. А консервативное правительство, если верить мнению лейбористских аналитиков, открыло новый способ спасения национальной валюты в те моменты, когда она ударяется о дно. Чего это стоило? Да так, какого-то паршивого национального памятника. Начали с Хэрродз, следующим будет Виндзорский замок.
Что до Крошки Роулэнда, то он по-прежнему, как и с самого начала всей этой истории, строчит задиристые и эксцентричные циркулярные письма членам Парламента и прочим влиятельным лицам. Они отпечатаны на шикарной бумаге и крепко сброшюрованы, будто это инвестиционные проспекты; внутри — мыслимые и немыслимые обвинения Файедов переплетаются с высокопарными призывами к оружию. По своей одержимости это в своем роде любовные послания в Хэрродз. Последнее из них, в шестнадцать страниц (от 27 марта), с типичным названием «Мошенничество как профессия», перечисляет недавние злодеяния и судебнонаказуемые проступки Файедов — в общем и целом высасывание крови из Хэрродз и подделывание бухгалтерских документов; также здесь намечается и оригинальная линия атаки. Роулэнд анализирует официальные отчеты, представленные братьями инспекторам министерства торговли и промышленности, касающиеся периодов их пребывания в Британии (которые в самом деле являются сочинениями довольно противоречивыми), и приходит к выводу, что как бы они там ни называли себя в официальных налоговых документах, они были и сейчас являются жителями Британии, в течение многих лет. Вследствие этого факта, подчеркивает Роулэнд, они подпадают под налоговое законодательство этой страны. «Есть только один регулирующий орган, который пока еще никто не упразднил, — пишет он и разражается вопиющими об отмщении заглавными буквами: — УПРАВЛЕНИЕ НАЛОГОВЫХ СБОРОВ». Файеды, по его подсчетам, на протяжении многих лет уклонялись от уплаты «сотен миллионов» фунтов подоходного налога. Хуже того — то есть для Роулэнда, конечно, гораздо лучше, — если, по их же собственным словам, они приобрели Торговое предприятие Фрейсер на свои собственные деньги, «в таком случае, их средства являются облагаемыми налогом средствами жителей Соединенного Королевства, составляя, таким образом, невыплаченный налог в размере одного миллиарда фунтов. Такова ситуация на сегодняшний день». Миллиард фунтов: не больше, не меньше. Не похоже, однако, что Налоговое управление примет во внимание мнение этого радетеля за общественные интересы, да и сам Роулэнд явно в этом сомневается. «Народ безмолвствует, — сокрушается он на последней странице письма. — Ни одна жучка не тявкнет. Дело в том, что аферу Файедов запустил премьер-министр миссис Тэтчер». С этого момента паранойя начинает сгущаться и потрескивать в воздухе как статическое электричество. «Разве не смехотворно, — осведомляется он у членов парламента, к которым обращается, — что премьер-министр Британии должна была быть настолько простодушна, чтобы советоваться с индийским «святым человеком», который представил Файеда султану Брунея; должна была послушаться его предписаний насчет своей прически, носить красное платье и привязать к левому локтю индийский амулет, чтобы способствовать его сверхъестественному медитированию; чтобы провести много часов взаперти вместе с ним и его мистическими тантрическими бумажными шариками — а затем сказать Палате общин, что проблема Файедов не имеет к ней отношения?»
Какого цвета деньги? Побагровевшие от ярости тори даже не могли разобраться, является ли главным преступлением Файедов их а) лживость; б) статус выскочек; в) египетское происхождение. Может статься, все три — главные. Выступил бы султан Брунея и сказал, что это он хотел купить Хэрродз, скорее всего мы бы не возражали; ну так за ним не только ходили первоклассные британские няньки, он еще и учился в Сандхерсте[24]. (Хотя, помимо снобизма, остается еще кое - что важное: если деньги, использованные для покупки Хэрродз, не недвусмысленно принадлежали Файедам, тогда финансирование путем привлечения новых займов превысило бы капиталовложения, что могло бы повлиять на стабильность компании.) В общем, консервативное правительство стало смотреть на иностранные компании, скупающие доли в Британии, сквозь пальцы. (Караул: американский продовольственный гигант С PC International только что купил три главных продукта, которыми британская детвора готова объедаться с утра до вечера, — сливочный рис «Амброзия», «Боврил», коричневую пасту из говядины, и Мармайт, ее вегетарианский заменитель немилосердной едкости.) Что до лейбористской партии, по природе протекционистской, то она также знает, когда занять практичную позицию касательно иностранной собственности. К примеру, я проживаю в лондонском районе Кэмден. Как и многие другие лейбористские муниципалитеты, в последние годы попавшие в тяжелое положение по вине центрального консервативного правительства, он продал все паркометры в районе Французскому банку и затем взял их обратно в аренду. Муниципалитет получил за это изрядную сумму, хотя для нас, местных жителей, совершенно непонятно было, с какой стати это нужно Французскому банку. Довольно странное, как выяснилось, ощущение — паркуешь машину и думаешь, что аппарат, куда ты опускаешь монеты, принадлежит французу. Может, вместо 50-пенсовика надо кидать туда 5 франков? Надо заметить, что галльское подданство не оказало никакого влияния на степень работоспособности этих непоколебимо темпераментных аппаратов.
И ладно бы еще только паркометры, сливочный рис и Хэрродз. На дворе такие времена, что даже и The Times нам уже не принадлежит. Сначала ее купил канадец Рой Томсон; а сейчас ею владеет Руперт Мердок, австралиец, про которого, впрочем, даже и не скажешь, что он австралиец — он превратился в американца, уж понятно, чтобы хапнуть еще больше денег. Спасибо хоть главным редактором по традиции назначают британца, и в этом смысле лучше того, что заступил на должность в середине марта, не сыскать. Саймон Дженкинс — четвертый мердоковский главный редактор за последние десять лет, в течение которых финансовое положение газеты было стабильным, тогда как ее индивидуальность подвергалась непрекращающимся стрессам. The Times, само собой, всегда была знаком чего-либо и к ней по сравнению с другими газетами предъявлялись особые претензии: от «Громовержца» викторианской эпохи до «газеты удостоверенных фактов», «доски объявлений истеблишмента», «газеты для высшей касты» и так далее. Альтернативная версия, разумеется, тоже существует: The Times — та самая газета, которая в конце тридцатых годов лила воду на мельницу Гитлера, а спустя десять лет лобызала руки Сталину. «Лизоблюдские Ведомости», — назвал ее недавно колумнист Эдвард Пирс. «Поистине, — писал Пирс, — старая Times была газеткой с гнильцой, о которой невозможно судить объективно, поскольку она держалась не на объективных достоинствах, а на божественной энергии, позволявшей ей парить в двух футах от земли на манер св. Иосифа Копертинского».
Как бы там ни было, даже этот сверхъестественный мухлеж обеспечивает The Times отличие от других печатных органов, предполагая некий заветный идеал того, чем она могла бы быть или по крайней мере была когда-то. Сейчас эта точка зрения вот уже некоторое время подвергается критике — изнутри благодаря настолько извилистому редакционному и маркетинговому курсу, что можно подумать, будто газета старается скорее отпугнуть, чем привлечь читателей, и со стороны благодаря возникновению одного необычного конкурента. Начиная с новейшей истории, в Британии было всего три «качественных» ежедневных издания. Левое — это Guardian; правое — The Times', скорее правое, чем левое — Daily Telegraph. Ничего другого тут не было, и, согласно традиционному здравому смыслу, и быть больше не могло. Что-то менялось, лишь когда газеты умирали; рождаемость тут была нулевой. Однако незыблемость этого летаргического картеля была нарушена в 1986 году с появлением Independent — незамыленного, независимого от финансовых магнатов, неприсоединившегося, высококачественного, сделанного по новым технологиям ежедневного издания. Старая гвардия Флит-стрит расценивала его шансы как очень низкие: Энтони Ховард, бывший главный редактор The New Statesman и The Listener и в одно время зам Крошки Трелфорда в Observer, предрек, что газета провалится, а ее главный редактор окажется на улице самое позднее через полгода. Несмотря на подобные прогнозы, газета процветала и принялась с каждым днем догонять своих именитых конкурентов: согласно последним проверенным данным, тираж у Guardian — 433 530, у The Times — 431 811, у Independent — 415 609. Что до мистера Ховарда, то он со страдальческой улыбкой на лице сочиняет ежедневные колонки для Independent.
Дело, однако, не только в тиражах. Independent стал новатором в газетном дизайне, более энергично используя фотоматериал (тенденция, которой последовал Guardian)', он заложил мощную сеть иностранных корреспондентов в то время, когда в цене были в основном англоцентричные новости, и стал ставить на первую полосу известия о переменах в Восточной Европе, когда конкуренты еще до этого не додумались; он словно в насмешку выпускал цветное приложение в основном черно-белым и предложил обширные, живо написанные некрологи, резко контрастировавшие с велеречивыми эпитафиями сэра Тафтона Бафтона и ему подобных в The Times. «Независимая», как и указано в названии, новая газета в кратчайшие сроки выстроила вокруг себя собственный истеблишмент, который тревожным образом отчасти совпал с тем, что в былые времена был у Times. Маленький, но существенный аварийный сигнал прозвучал, когда Грэм Грин, старинный сочинитель писем в The Times и гениальный провокатор, стал присылать свои депеши на адрес Independent. В одном из своих первых заявлений после вступления на должность Саймон Дженкинс, которого попросили назвать, каких конкурентов он собирается задавить в первую очередь, перечислил всех, но добавил: «Есть только одна газета, которая пять лет назад на танках въехала на наши газоны, и называется она Independent». Именно так все оно и было, хотя надо заметить, что танки вторглись практически без единого выстрела, да и ограду вот уже много лет никто не починял.
А уж когда оказываешься внутри этой знаменитой усадьбы, обнаруживаешь, что стены здесь облупленные, обивка висит клочьями, а большинство картин Старых Мастеров (допустим даже, подлинных) распроданы. Посетители по-прежнему с удовольствием оплачивают входные билеты, но многие из них качают головами, видя, как почтенный дом приходит в упадок. В результате Саймон Дженкинс абсолютно соответствует своей должности не только фактически, но и метафорически. В начале семидесятых он сделал себе имя как журналист, выступивший в защиту лондонских кварталов от застройщиков, и способствовал созданию организации, которая называлась «За спасение Британского наследия». Теперь он обладает всеми полномочиями, чтобы приступить к самой значительной в своей карьере работе по спасению наследия.
Сорокачетырехлетний Дженкинс — утонченный и обаятельный человек, с живыми чертами лица, безупречно вежливый и вместе с тем умеющий твердо отстаивать свою позицию; очень английский, хотя и женат на американской актрисе Гейл Ханникатт. Он пишущий редактор с превосходным послужным списком: участник избирательных кампаний; в тридцать три — редактор лондонской Evening Standard; затем на протяжении семи лет редактор отдела политики в The Economist. До последнего времени он вел колонку в Sunday Times, одновременно состоя в различных советах и комитетах (в правлении «Бритиш Рэйл»[25], например), что обычно свойственно людям более старшего возраста. Он ушел было из Sunday Times и уже собирался возглавить Independent, как им заинтересовалась The Times. Ирония судьбы: теперь он вынужден вести ежедневную схватку против газеты, в которую он сам чуть было не пошел работать, убедив себя, что на самом деле это не так хорошо, как он думал, и отвергнув этот вариант из-за недостатков и поверив слухам о финансовой нестабильности.
Но по-прежнему ли The Times обладает некой символической стоимостью? По-прежнему ли это «газета удостоверенных фактов»? (В любом случае, что это значит? Уж конечно, все газеты стараются быть газетами удостоверенных фактов; это словосочетание такое же избыточное, как «пытливый журналист».) По словам Дженкинса, к его собственному удивлению, легенда о The Times по-прежнему жива. «У британских читателей газет есть одно свойство. Они хотят, чтобы The Times существовала, даже если сами не читают ее. Это похоже на их желание, чтобы существовала королевская семья или чтоб не закрывали деревенский вокзал, хотя они и не пользуются им». К Times по-прежнему относятся благосклонно, хотя и более сурово: у этой газеты нет читателей, но есть дотошные контролеры. Если журналист напишет «Леди Миранда Споффорт» вместо «Миранда, леди Споффорт» (или наоборот), скорбные вдовицы и приходские священники завалят редакцию возмущенными письмами. После недавней кончины лорда Ротшильда авторы некролога в The Times перепутали порядок наследования, и возмущенные читатели тотчас же обнажили свои ножички для разделки рыбы, готовые покарать халатность редакторов.
Когда Дженкинса просят обозначить свое место в системе политических координат, он определяет себя как «пламенный тэтчерит», горячо приветствующий ее «борьбу с предрассудками» и называя ее экономическую политику «исключительно благотворной» (на вопрос о перепалке между Роулэндом и Файедом, он ворчит: «Чума на них обоих, черт бы их подрал», — и расценивает невмешательство министра Ридли как «абсолютно верное»). В прочих случаях он принимает миссис Тэтчер с оговорками: «Что меня гораздо больше беспокоит, так это ее апелляция к основным инстинктам в социальных вопросах», — а что касается образовательной системы, тут Дженкинс говорит, что он «весьма левый». (Это, между прочим, британское «весьма», означающее «до известной степени», в отличие от американского «весьма», означающего «очень».) Он также человек достаточно умудренный или осторожный, чтобы понимать опасности, таящиеся в газете, которая считается рупором идей определенного политического лагеря. Мягко отказываясь критиковать своих предшественников, он замечает, что The Times слишком близко ассоциировалась с лицами, занимающими здание на Даунинг-стрит» — вежливый способ сказать, что в течение нескольких лет она виляла хвостом, упоенно елозила на спине и приносила миссис Тэтчер по вечерам тапочки.
Первым делом Дженкинса было смягчить кричащий — кое-кто мог бы назвать его вульгарным — дизайн газеты: уменьшить заголовки, убрать блоки текста, набранные жирным шрифтом, запретить двойные линейки, избавиться от слишком частых боксов и дать возможность ставить «легкий жанр» (то есть не политические очерки, а истории, интересные широкой публике) на новостные полосы. Тут есть еще куда развиваться в смысле содержания: ему нужно отбить некоторых хороших авторов, которых The Times потеряла в последние годы, или, предпочтительнее, найти им преемников; ему нужно поработать над большими материалами, расщекотать отдел культуры, добавить основательности новостным полосам; переверстать материалы так, чтобы все выглядело более скрупулезно и авторитетно. Он также знает, что, пока читатели заметят эти нововведения и научатся доверять им, неизбежно пройдет сколько-то времени: и еще долго гвоздем всяких званых обедов по-прежнему будет душераздирающий для мистера Дженкинса момент, когда любезный правый сосед поздравляет его с назначением и с улыбкой добавляет: «Но я-то, разумеется, читаю Independent». Пока работа еще не закончена, ему предстоит вычеркнуть пару имен из поминальника, и ему не придает дополнительной уверенности осведомленность о том, что до настоящего времени всех четверых мердоковских главных редакторов, похоже, отбирали за достоинства, прямо противоречившие тем, которыми мог похвастаться его ближайший предшественник. Радует, однако, что Дженкинс — первый редактор The Times за последние годы, которого назначили с очевидным поручением вернуть газету на лидирующие позиции в элитарном секторе рынка. Офис, из которого он предпринимает попытки добиться этого, — маленькая без окон клетушка в районе лондонских Доков — сам он называет ее «каюта капитана подводной лодки», где стены увешены фамильными портретами предыдущих главных редакторов. История дышит ему в спину, и никакого современного пейзажа не видать: скептики могут счесть такого рода обстановку единственно подходящей для редактора The Times. Но сейчас даже антагонисты по политике и журналистике желают Саймону Дженкинсу удачи. Не обязательно быть сторонником феодализма, чтобы желать видеть местный замок в приличном состоянии.
Июнь 1990
Саймон Дженкинс продержался до 1993 года; The Times и Independent ведут между собой ценовую войну — не столько танками на газонах, сколько пальцами в глаза. Крошка Роулэнд и Мохамед Аль-Файед пожали друг другу руки в продуктовом отделе Хэрродз в октябре 1993-го; их примирение состоялось при посредничестве Бассама Абу Шарифа из Организации освобождения Палестины. Управление налоговых сборов по-прежнему отклоняет предложение мистера Роулэнда взяться за расследование деятельности мистера Аль-Файеда.
Так называлось путешествие по Европе, обязательная часть образования молодого английского джентльмена.
В оригинале Жданов называл Ахматову «барынькой, мечущейся между молельной и будуаром».
Английский пейзажист и гравер (1805–1881).
В сленге кокни рифмующиеся слова могут заменять друг друга. Китинг заменяет слово «fake» (подделка) рифмующимся «Sexton Blake». Секстон Блейк — персонаж писателя Хала Мередита, сыщик викторианской эпохи.
Бернард Лич (1887–1979) — английский гончар, дизайнер по керамике, чьи работы отличаются простотой, навеянной в период обучения в Японии.
Американский фильм (1989) с участием Билли Кристала и Мэг Райан, где героиня в ресторане имитирует оргазм.
минерал подкласса сложных оксидов.
Прозвище диктатора Гаити Франсуа Дювалье (1907–1971).
Военное училище сухопутных войск — находится близ деревни Сандхерст, графство Беркшир.
Сеть национализированных железных дорог.