59637.fb2
- Семейное положение?
- Женат. У меня сын.
Ожидая следующего вопроса, немец сосредоточился, но я молчал. Он закашлялся и опять посмотрел на крест. Я сидел на стуле, руки немецкого солдата неуклюже висели перед моими глазами. Пальцы его напряженно то сжимались, то разжимались, в то время как сам он сидел совершенно неподвижно. Никогда бы до этого я не сказал, что пальцы так могут выдавать душевное состояние человека. Молчаливая игра продолжалась. Я внимательно наблюдал за немцем. Стояла напряженная тишина. В плите трещали и шипели буковые поленья. Вот руки пленного замерли, пальцы остались сжатыми, в глазах появился какой-то лихорадочный блеск. Я чувствовал, что он хочет мне что-то сказать. Не дожидаясь моего вопроса, пленный кивнул головой в сторону креста и, к моему удивлению, произнес:
- Прекрасное народное искусство.
- Художник?
- Нет, - сказал он, осмелев. - Отец мой - резчик по дереву. Он работает на религиозные темы.
И опять наступила тишина. Я напряженно ждал, что он скажет еще. Оба мы пытливо смотрели друг на друга. Вид у него был встревоженным.
- Теперь у вас неприятное положение! - достаточно резко сказал я, зная наверняка, что на это он обязательно ответит.
Пленный медленно поднял глаза, повел плечами и чуть заметно покачал головой. На его верхней губе появились капельки пота.
- Что вы собираетесь со мной сделать? - тихо спросил он.
Голос его прозвучал нетвердо, но это была не трусливая запуганность. Страх он, конечно, испытывал, в этом не было сомнения. Я невольно заметил, как он весь как-то выпрямился. Я остановился перед ним и посмотрел ему в глаза. Он пытался сосредоточиться, будто готовился к чему-то важному. "Допрашивать его обычным способом вряд ли принесет пользу", - решил я. А мне так нужна информация о Безымянной! Однако пленный должен сообщить ее сам, по внутреннему побуждению. Это будет своего рода плата за его душевное спокойствие. Только о таком признании может идти речь.
На первый взгляд Шультце не казался человеком без чувств и решительно не походил на головореза. Для меня было уже ясно, с какой стороны к нему подходить - не с холодным коварным высокомерием жестокого победителя, а так, как мне подсказывали разум, сердце и этика. "Необходимо избавить Шультце от страха, - внушал я себе, - подкрепить его моральные силы и дать более свободный выход чувствам". Я всегда больше доверял гуманизму отношений, доброжелательности, пониманию человеческой беды, чем жестокости, которая лишь усиливает сопротивление униженного против насилия. Где-то эта фиктивная граница пассивного послушания кончается и рождается упрямство. Разум приобретается в действии, а мудрость - с прожитыми годами. Шультце, вероятно, испытает еще не одно нервное потрясение, прежде чем кончатся его мучения. Почему бы не попробовать прямо вызвать у него кризис и постоянным давлением, используя глубокие переживания, ослабить его сопротивление?
Шультце смотрел мне прямо в рот, на лбу его бисером блестел пот.
- Вспоминаете жену и сына, не так ли? - спросил я настойчивым тоном, косвенно задевая тем самым тему, которой он боялся. Я предложил ему сесть. Теперь он выглядел еще более жалким - бледный, вконец изнуренный, он жадно протянул руку к предложенной сигарете. Его усталость резко контрастировала с лихорадочной настороженностью глаз.
Я крикнул Беле и попросил принести запасную гимнастерку, нагреть воды, приготовить ужин и вскипятить чай, много чаю. Бела смотрел на пленного строптиво, с плохо скрываемой неприязнью. Шультце повернул голову в нашу сторону и внимательно следил за нашим разговором, хотя и ничего не понимал в нем.
- Думаете, что. Гитлер выиграет войну? - неожиданно спросил я.
Он, подумав, дал отрицательный ответ. "Уже лжет", - отметил про себя я и сказал:
- Не говорите то, что, по-вашему мнению, вам поможет. Говорите лучше откровенно. Что вы сами думаете?
- Веру в победу мы похоронили еще в Сталинграде. "Все же он по уши погряз в нацистской идеологии", - огорченно подумал я.
- Вы верите в Гитлера? - повел я атаку напрямик.
- Многие немцы верят в Гитлера. В конце концов, не важно, за кем мы идем. Мы защищаем Германию, свои дома, свои семьи...
Мы внимательно посмотрели друг другу в глаза.
- Где вы были во время Сталинградской битвы?
- На Дону. Сталинград - это ужасно. Там начались все наши несчастья.
Видя, что немец в замешательстве, я бросил ему еще одно обвинение:
- Я еще не встречал немца, который бы признавал личную ответственность за все, что совершили в мире фашисты.
Воцарилась тишина. Шультце склонил голову, прикрыл глаза, а потом закрыл их ладонью, будто они не выносили даже мерцающего скудного света керосиновой лампы. На несколько секунд. Потом опустил руку и упорно стал смотреть в пол.
- Несмотря на бесспорную храбрость, немцы сами теперь показывают плохую службу, - тихим голосом произнес я, играя при этом обгорелой спичкой. Спустя минуту я будто невзначай заметил, что огромные жертвы немецoких солдат - напрасное кровопролитие, бесстыдное преступление в борьбе за время, которое на Гитлера и вермахт все равно уже не работает. "Время идет спокойным торжественным шагом", - продекламировал я первые слова из припева военной нацистской песни и твердым голосом добавил как предупреждение: - Но только навстречу окончательному поражению гитлеровской Германии.
Я стоял у плиты и раздумывал, глядя на немца. Что же происходит в его башке? Почему он не говорит? В избе было тепло и уютно. Я мерил комнату шагами и разговаривал будто сам с собой. Я. говорил о том, что немцев эта война должна была бы кое-чему научить, что теперь им следовало бы сделать правильные выводы из своего горького опыта, раз и навсегда отказаться от захватнических войн и похоронить надежды изобрести какое-то небывало мощное оружие. Теперь им войну не удастся выиграть.
- Сегодня вы наверняка войну проигрываете, а завтра вы ее окончательно проиграете! - закончил я свой монолог и спросил: - Послушайте, Шультце, чего хорошего вы ждете от этого коричневого маньяка, который ведет немецкий народ к катастрофе?
В комнате опять стало тихо. "Ну, фриц, теперь у тебя есть о чем подумать!" Я позвал Белу. Тот поставил на плиту большой котелок чая, миску с ужином и отвел пленного в кухоньку. Когда Шультце возвратился в комнату, я не удержался от улыбки. Ганс Шультце, обер-ефрейтор гренадерского полка 75-й дивизии, был чисто умыт, и на нем красовалась чехословацкая гимнастерка рядового Юрая Белы. Гимнастерка на нем висела, длинные руки торчали из рукавов. Обер-ефрейтор тоже улыбнулся. Бела же нахмурился. Он бдительно следил за каждым резким движением немца.
Бела поставил ужин с чаем на стол, и Шультце с удивленным выражением на лице, едва дождавшись приглашения, начал есть. Он быстро и молча глотал пищу. Вот он поднес котелок к губам, но тут же опустил, будто хотел что-то сказать, но вместо этого только посмотрел на меня.
Атмосфера, созданная в комнате, давала немцу понять, что речь здесь идет не о жизни, а о его .человеческом достоинстве. Было видно, что он не чувствует себя в опасности. Как раз этого я и добивался - завоевать доверие немца, чтобы могли проявиться положительные черты его характера, а там будет видно. Надо постараться вовремя поймать нужный момент и подвести немца к добровольному признанию. Я испытующе посмотрел ему в лицо и стал думать, как вести себя с ним дальше. Несомненно, между нами во время дискуссии возникнут разногласия. И я это должен использовать, чтобы разбить его идеологические, нравственные и философские догмы. Нужно опровергнуть все его аргументы. Выигрыш в этом бою в конечном счете может быть равнозначен водружению чехословацкого флага на вершине Безымянной.
Неожиданно ночную тишину разорвал грохот разрывов. Задрожала земля, задребезжали стекла в окнах. Снаряды второго залпа упали недалеко от нашего дома. Стреляла тяжелая немецкая батарея.
- Ответ на похищение, - пошутил я. Шультце ловил ухом эхо угасающих взрывов, но лицо его оставалось напряженным и неподвижным. Неожиданно припомнив недавний случай, я сказал: - Вы зверски убили нашего солдата. - И медленно, приглушенным голосом добавил: - Мы за это сурово накажем.
Я никак не мог предположить, что эти слова приведут пленного в такое замешательство. Он, будто окаменев, уставился на меня широко раскрытыми глазами, в которых я прочитал страх.
- Меня при этом не было, - еле выдавил он из себя, не в силах справиться с волнением. Он даже чуть не уронил чашку. - С этой жестокостью у меня нет ничего общего! - Он сказал это так, будто теперь самое главное для него было убедить меня именно в этом.
- За совершенные зверства вы отвечаете все! - угрожающе произнес я. Он безразлично пожал плечами. Я решил нанести ему новый удар. - Вас удовлетворяет членство в нацистской партии?
Он покраснел по самые уши, нагнулся немножко вперед, а когда поднял голову, то лицо его было очень бледным. Какое-то мгновение он всматривался в распятие на стене, а потом, уронив голову на ладони, неожиданно выкрикнул:
- Боже мой, какой же я нацист!
Этим криком он будто хотел защитить себя от последствий. На висках его вздулись жилы. Теперь, когда уже невозможно было что-либо умолчать или исправить, наступила тишина. Я видел, что сейчас ему действительно худо.
Это был самый подходящий момент для моего дальнейшего наступления. Я подождал, пока он немного успокоится, а потом пошел в атаку. Пододвинув Шультце военную карту района боевых действий, я подал ему карандаш и небрежно спросил:
- Вы, кажется, наносили на карту в Бодружале боевую обстановку, не так ли?
Он удивленно поднял на меня глаза, будто не понимая вопроса. Постепенно глаза его расширились. До него наконец дошло. Изменить родине? Потерять воинскую честь? Об этом ему страшно было подумать. Эти мысли окончательно выбили его из колеи. Он не успел прийти в себя от первых двух ударов, как последовал третий - еще более грозный. Я пристально смотрел на него и молчал. Я без слов все понимал. Он напряженно уставился в одну точку на стене, как будто усиленно о чем-то размышлял. Видимо, в нем зрело какое-то решение. Он рывком подался ко мне, будто искал у меня помощи, и голосом несчастного, попавшего в безвыходное положение, произнес:
- Нет, не могу.
- Жаль, - сказал я со вздохом, который скорее означал сострадание, и добавил: - Я понимаю ваше положение, знаю среду, в которой вы воспитывались...
Он сидел у плиты, куда я пододвинул ему стул, и держал в руке чашку горячего чая. Его трясла лихорадка.
- Не боитесь?
- Нет, - сказал он и покачал головой. Это было хуже всего. Он, по-видимому, не отвергал моего предложения вообще, но и не имел достаточно отваги для того, чтобы сделать выбор между моим предложением и святым для него представлением о чести немецкого солдата.