59639.fb2
...И один сильный Ангел взял камень, подобный большому жернову, и поверг в море, говоря: с таким стремлением повержен будет Вавилон, великий город, и уже не будет его. И голоса играющих на гуслях, и поющих, и играющих на свирелях, и трубящих трубами уже не будет в тебе слышно; не будет в тебе никакого художника, никакого художества...
Апокалипсис
Нагните пламя свое
Чтобы мог я,
Привстав на цыпочки,
Погасить его.
С.А.Есенин - "Сельский часослов"
- Я думаю, что все должны прежде всего на свете жизнь полюбить.
- Жизнь полюбить, больше чем смысл ее?
- Непременно так, полюбить прежде логики, как ты говоришь, непременно, чтобы прежде логики, и только тогда я и смысл пойму...
Ф.М.Достоевский - "Братья Карамазовы"
Когда мне предложили написать эту книгу, я согласилась сразу, с легкостью. Казалось, стоит только сесть за машинку, и дело пойдет само собой. Я ведь столько лет знаю Кинчева, мы многое вместе пережили – и хорошее, и плохое. Что может быть проще: вспоминай да записывай. Так казалось. Но прошли дни. Потом недели. Потом уже и месяцы. А я все не бралась за сей труд. Почему?
У Хулио Кортасара есть замечательный рассказ. Он называется "Преследователь". Прототипом героя этого рассказа послужил писателю выдающийся саксофонист Чарли Паркер. Повествование ведется от имени некоего музыкального критика, который хорошо знаком с известным саксофонистом и даже написал о нем книгу. И, конечно, критику интересно, понравилась герою книга или нет. В конце концов он узнал об этом. Не ручаюсь за точность, но суть была в следующем: "Дерьмо твоя книга,– сказал герой.– Ты так и не понял, почему я так здорово играл на том концерте. Просто Лэн в тот вечер была в красном платье".
Когда я впервые прочитала этот рассказ Кортасара, у меня был уже некоторый опыт написания всякого рода заметок об отечественной рок-музыке. И я хорошо помню, что тогда возвела себе в принцип: надо всегда помнить о "красном платье Лэн". Так я это для себя называла.
Я вот что имею в виду нельзя браться всерьез за осмысление произведений того или иного музыканта, если не знаешь подноготную его творчества. Нельзя писать о человеке созидающем по принципу "он пришел туда-то, он сказал то–то, он поступил так-то". А почему пришел именно туда, сказал именно это, поступил именно так? Чем живет человек, о чем он думает, чем мучается, что читает, кого любит, что ненавидит? Вот это, по-моему, самое главное.
Из-за этого и начались мои сомнения. Я решила расторгнуть договор, объяснив издателю, что другой человек справится с этой задачей лучше меня. Ибо тому автору, который менее знаком с Константином Кинчевым, который ничтоже сумняшеся будет анализировать его творчество, наплевав на все "красные платья Лэн", будет проще. А мне... Мне придется писать об одном из немногих людей, которых я считаю своими друзьями. Обнародовать то, что даже хорошо знакомым людям я старалась о нем не рассказывать. Ну, сплетничать, что ли... Или писать полуправду. Точнее, только половину той правды, которую, если не всегда знаю, то час чувствую. И вот я думала: а какое у меня право копаться в глубинах души человеческой да еще и делать их всенародным достоянием? С другой стороны, а умолчать – какое такое у меня право?
Все эти мысли раздваивали меня, рвали на части. И я твердо решила: ничего писать не буду. Пусть пишут другие. Им будет проще.
Но наступил август. Август 91-го... 19-го числа я, как, наверное, и все, проснулась под текст постановления ГКЧП – его зачитывали по радио. Но сквозь сон подумалось, что это какая-то пьеса из разряда социальных гипотез, что-то вроде "Невозвращенца" Кабакова. Правда была настолько чудовищной, что не укладывалась в сознании. Согласитесь, мы все же беспечный народ. Вроде, ждем всегда худшего, а когда беда приходит, удивляемся: мол, ждали беды, да не такой же!
Но поверить пришлось. И ужас, леденящий, мертвящий, пронизал насквозь.
– Да, теперь будет еще труднее жить,– говорил мой старый отец.
А я вдруг поняла, что это чушь. Труднее? Да просто не жить... Моим близким, моим друзьям... Конец всем планам, идеям, размеренным будням, наконец. И это еще ничего. Конец всем нам. Рано или поздно. "Я не думал, что я буду в первой волне репрессированных, - говорил спустя несколько дней после переворота режиссер Марк Захаров.– Не в первой и, наверное, не во второй. Ну, может быть, в четвертой..." Тогда многие думали примерно так же. Пусть даже не в четвертой, а в сто двадцать пятой волне... Моя семья, мои друзья... главное, понятна была неизбежность такого исхода.
Мы жили на даче, с моим отцом и сыном. Несмотря на весь ужас, я все благодарила Бога, что у сына отпуск и он со мной. Хотя бы несколько дней. А муж был в городе, в Питере. И зная его характер, можно было рассчитывать только на самое худшее. Все утро 19-го с единственного телефона в нашем поселке я пыталась дозвониться до города. Телефон был мертв. Несколько дней спустя мы прочитали в одной из газет, что междугородняя связь в Питере была отключена по приказу местной "чрезвычайки", и начальник междугородного узла на свой страх и риск включил связь лишь в 12 часов. Оставалось только ждать и надеяться.
Вечером по телевидению выступил Собчак. Мы обрадовались ему как самому родному человеку. Потом прибежала соседка и сказала, что прорвался по телефону муж, что он жив и здоров, что 20-го на дачу не приедет. "Он сказал, что завтра ему нужно поработать", - сказала она. А радиостанция "Свобода" передавала о том, что к Ленинграду движутся войска. И мерещилось страшное: озверелый солдат, разбивающий фотокамеру, когда муж решил "поработать". И хорошо, если только камеру.
Собчак призвал всех на митинг. И первым поездом 20-го, в 5 утра, мой сын уехал в Питер. Я плакала, я просила его остаться, пожалеть меня. "Не могу я здесь сидеть", – огрызнулся он. И уехал. Я вслед за ним уехать не могла – не на кого было оставить моего слепого отца. Приемник был настроен на волну "Свободы" и работал круглосуточно. И вот в 6 утра, когда сын уже ехал в электричке, в выпуске новостей они сообщили, что к Ленинграду движется колонна из 120 танков, что БТРы уже стоят на площади Победы и у Московского вокзала...
Что бы я ни сказала о моих чувствах после услышанного, все будет не словом, а лишь тенью слова. Я ничего не могла делать. Не могла есть, читать, спать, гулять – ничего. Было какое-то оцепенение, какое-то полуживотное... нет, "попупредметное" состояние. Будто я – вещь, которая без посторонней помощи не может быть сдвинута с места. И мыслей даже не было. В сознании всплывали только лица. Лицо сына. Лицо мужа. Милые лица моих друзей. Каким-то краем заторможенного, оцепеневшего моего мозга проходила фраза: они все там. Там – это у Мариинского дворца или на Дворцовой площади в Питере, это у "Белого дома" в Москве. Я не то чтобы думала все время об этом. Это просто жило во мне. Как какое-нибудь мелкое паразитирующее животное. Съедало меня изнутри. Я не ждала, нет. Я тихо погибала от ожидания. Может быть, кому-нибудь это покажется смешным – ведь все кончилось быстро. Но кто знал тогда, что так все кончится? Пусть это кому-нибудь покажется смешным, но я теперь понимаю, я знаю теперь, как ждали отцов, братьев, сыновей, мужей с войны, сходя с ума от самого тяжкого – неизвестности...
Они приехали под вечер 21-га. Счастливые. Муж сказал "Мы победили!" И это не показалось мне ни патетическим, ни смешным. Я тоже была счастлива. Впервые за многие дни. Или годы? И не только потому, что вернулись мои мальчики. И не только потому (да простит мне Бог!), что среди фамилий погибших в Москве, я не услышала знакомых фамилий. Не спешите упрекать меня в бессердечии. Как у всех, душа моя содрогнулась, когда стала известно о гибели московских ребят. И все же, все же...
Не только я, наверное, многие чувствовали себя счастливыми в те августовские дни. Потому что оказалось, что нас так и не сумели превратить в жующих скотов. Что не все колбаса да масло. Что еще не разучились "стоять всем миром" – за волю, за достоинство свое. Что мы все-таки (прав Шевчук!) "не быдло – народ".
И вот тогда, в те августовские дни, я отбросила все сомнения. Я знала, что напишу-таки эту маленькую книжку.
Тысячи и тысячи молодых людей стояли в цепях у Белого дома в Москве, тысячи и тысячи пришли в Питере на Дворцовую. Это она, та самая молодежь, которую обвиняли во всех смертных грехах, отстояла свободу. Она, воспитанная во лжи, пошлости, серости, она, зубрившая аксиомы о партийности литературы и даже естественные науки изучавшая с точки зрения марксизма-ленинизма, она... Она, слушавшая песни Шевчука и Цоя, Кинчева и Гребенщикова, Макаревича и Науменко, Сукачева и Ревякина... Это все она.
И пусть книжка окажется субъективной. Какой же еще она может быть? И пусть в ней будет не вся правда. И все-таки – пусть будет эта книжка. Об одном из самых близких мне людей. О человеке сложном и противоречивом порой, но всегда последовательном в том, что касается достоинства и свободы личности. "А рабом я никогда не буду, даже рабом Божьим", - так сказал он в одном из своих интервью много месяцев тому назад. И я знаю, что в слезах, которые проливали матери в те три августовских дня, отпуская своих сыновей на митинги и баррикады, есть и его высокая вина. Поэтому прочь сомнения, и пусть будет эта книжица.
Мы встретились с Костей спустя несколько дней после переворота. Этот август был действительно роковым. И встретились мы по скорбному поводу – на похоронах Миши Науменко, Майка. В тот же вечер Костя должен был уехать в Москву на концерт "Рок на баррикадах". Поэтому, несмотря на самое неподходящее время для деловых разговоров, я вынуждена была напомнить ему про тексты, которые он обещал дать для этой книжки.
– А может быть, ну ее, эту книгу? – сказал вдруг он.
– Ты знаешь, я сама так думала, но теперь все же хочу ее написать.
– Время еще не пришло,– сказал он и жутковато улыбнулся.
Я поняла, что он имеет в виду.
– Ну ты, не смей, слышишь? – только и нашлась сказать. А для убедительности еще и слегка треснула его по лбу.
Но стало мне не по себе. Ведь, и вправду, у нас какая-то идиотская традиция "концертов памяти", посмертных книг, статей, дифирамбов. И я тогда решила окончательно. И сказала Косте:
– К черту все традиции. К черту "время не пришло". Самое время. Я хочу обмануть судьбу. Попробуем.
"Сегодня умрешь, завтра скажут – поэт," – говорится в известной песне группы "Чайф". Я хочу обо всем говорить сегодня. И еще там же говорится: "Поплачь о нем, пока он живой. Люби его таким, какой он есть". Я не предлагаю читателю "поплакать о нем". Хотя бы потому, что "он" нам этого не разрешит. Я предлагаю вместе со мной "любить его таким, какой он есть". И порадоваться тому, что он есть. Что есть его песни, а в песнях – боль, любовь и вера. Нам надо торопиться с нашей радостью и любовью. Потому что уже сбываются пророчества и вплотную подступили к нам апокалипсические времена, когда уже не будет "никакого художника, никакого художества", когда только "купцы – вельможи земли". В такие дни, пока не поздно, обратим наши благодарные очи к тем, кто все еще не оставил своих странных пристрастий, кто так и не возжелал быть "вельможей земли", к одному из "играющих на яслях и свирелях" и "трубящих трубами".
Итак, позвольте представить, господа: мой друг Константин Евгеньевич Панфилов, он же Костя Кинчев, год рождения 1958 от рождества Христова, женат (во второй раз), отец двоих детей, поэт, музыкант и лицедей.
Как ни странно, я увидела Кинчева первый раз на сцене только на концертах III ленинградского рок-фестиваля. Это при том, что как только на ленинградской сцене появлялось какое–нибудь новое имя, оно сразу попадало в поле моего зрения.
До 1985 года я работала корреспондентом университетской многотиражки и кроме прочих материалов иногда публиковала заметки о жизни питерских рок-музыкантов. Понятно, что мне надо было быть в курсе рокерских новостей.
Почему в таком случае я увидела Костю впервые почти через год после его появления в Ленинграде? Помнится, позвонили мне мои друзья и пригласили на концерт группы "Алиса" во Дворец молодежи. Кажется, это было всего лишь второе выступление Кинчева. Задолго до III фестиваля.
– Вы что, с ума сошли?- набросилась я на моих друзей. – Видела я эту "Алису". И слышала. Помню, как же, век не забуду: "Мужчина – машина, женщина – лед". Я уже вышла из пубертатного возраста. Мне это неинтересно.
– Да у них там вокалист новый,– уговаривали меня друзья. – Он москвич. Костя Кинчев. Классный парень...
Они так и обозвали его – вокалист. Поэтому я была тверда как кремень, несокрушима как скала:
– Каким замечательным вокалом все это ни спой, ничто не спасет.
И преспокойно осталась дома.
Весной 1985 года я начала работать в Межсоюзном доме самодеятельного творчества, при котором подвизался рок-клуб. Наверное, я еще долго работала бы в родной многотиражке и все взаимоотношения с отечественной рок-музыкой ограничивались бы эпизодическими публикациями. Но человек предполагает, а Бог располагает. Начиная с осени 1984 года в родной газете мне методично создавали условия для того, чтобы я подала заявление об уходе. Занимался этим партийный комитет вкупе с отделом кадров. Все было в лучших традициях "времен застоя", как говорят теперь.