59652.fb2
Тот Петербург, который глядит на нас с открыток – это Петербург XIX века.
XIX век – вообще вершина столичного имперского торжества. Забыто, как по смерти Петра двор бежал в Москву. Забыто, как при Бироне казнили на Обжорном рынке патриота Еропкина. Забыто германофильство Павла. Стилевые несуразицы вроде греческого классицизма или бонапартовского ампира перемолоты, переварены в соку российского государственного желудка. Но по петербургской безумной логике именно в этом веке империи начинает изменять архитектура. Она перестает быть явлением государственным, становясь делом частным.
А что? В первую четверть века планировка города завершена. Росси оформляет выход Невского к Неве полукруглым Главным штабом с его знаменитой аркой (лично я считаю Дворцовую площадь самой элегантной площадью мира). Воронихин возводит Казанский собор с его ватиканской колоннадой. Захаров – Адмиралтейство: фантастический проект, когда обреченное на казенную тоску, подавляющее размерами зданьище смотрится легко, как елочная игрушка.
Все.
С государственной точки зрения, архитектуре в Петербурге больше делать нечего. Все сколько-нибудь заметное, известное, вечное – от Смольного монастыря со Смольным училищем до Инженерного замка – построено.
Во второй половине XIX века, когда Петербург окончательно превращается в выставку достижений империи (железная дорога, порошковая металлургия, электрический свет), петербургская архитектура перестает обслуживать власть и принимает частный заказ. Так стартует «русский стиль» – неравный брак Мавритании с Берендеевкой. Так заявляют о себе новые хозяева России – промышленники, фабриканты и торговцы.
К началу XX века, впрочем, стилевое разноголосье, впрочем, будет укрощено: грядет Серебряный век, век модерна. Имперское самодержавие его не заметит. Оно увлечено геополитикой, башнями главного калибра линейных кораблей, идеей подчинения всех единой воле. А Серебряный век – парение индивидуализма, игнорирующего империю. По Невскому выгуливает лангуста с позолоченными усами поэзофутурист Северянин (усы позолочены именно у лангуста). В «Бродячей собаке» поэт Георгий Иванов шепчет двусмысленное разом Адамовичу и Одоевцевой. Мандельштам увлечен Саломеей Андрониковой. А Гумилев – Африкой и Ахматовой. И доходные шестиэтажные дома на Каменноостровском проспекте (механические прачечные, гаражи) изукрашены не орлами, но ирисами. Зазор между политической и поэтической реальностью так велик, что в него без хлопот въезжает известный броневик с Ульяновым-Лениным и под угрозой расстрела утверждает лагерную, серую, кондовую до рвоты власть. Петербург на 70 лет застывает, – принцесса, уколотая веретеном.