59810.fb2
Улицы Нового Кенигсберга-чисто подметены, люди красиво одеты. При появлении пленных жители останавливаются, стоят и смотрят на нас, пока не пройдем. Одни что-то выкрикивают, кое-кто даже грозит нам кулаками. Какая-то женщина на русском языке крикнула:
- Скоро кончатся ваши мучения.
О чем говорили такие слова? Кто она, эта женщина, знающая русский язык? Мы переглянулись.
"Скоро нам каюк", - сказал кто-то. "А может, как раз наоборот", послышался в ответ твердый голос Пацулы.
Здесь посадили нас в поезд, отходивший на Берлин. В одном купе по одну сторону посадили нас, а по другую сели три охранника. Мы сидели почти колено в колено. Люди, ехавшие из местечка в столицу, были по-праздничному возбуждены, громко разговаривали, молодежь шутила, смеялась. Проходя мимо нашего купе, почти никто не обращал внимания на советских пленных офицеров. Наши страдания никого не трогали, они даже не воспринимались как что-то тяжелое, трагическое, а как совершенно нормальное явление. "Неужели таков характер немецкой нации", - подумал я, но тут же вспомнил германского солдата, напоившего водой и накормившего меня хлебом в карцере. Видимо, я ошибался.
Эсэсовцы-охранники ехали с нами в Берлин со своим провиантом. Один из них поставил в ноги автомат, достал из портфеля баночки, стаканчики, небольшой термос, ножичком брал из баночки маргарин или масло и тоненьким слоем намазывал его на хлеб, потом сверху тоненько клал повидло или мармелад и, понемногу откусывая, причмокивал языком, лукаво посматривая на нас. Точно так же потом устраивали нам "голодную пытку" два остальных охранника.
И сегодня, когда я думаю об этом, я не могу найти объяснения такому поведению людей. Мы вдыхали запах еды, видели ее и у нас темнело в глазах от страдания, нам необходима была нечеловеческая, немыслимая воля, чтобы не наброситься на наших палачей. Каждой клеткой своей плоти, каждым движением своего сознания мы клялись отомстить зверям в человеческой маске.
Аркадий Цоун тихонько толкнул меня локтем. Я наклонился к нему. Он, не поворачивая головы, прошептал:
- Через окно можно, на ходу...
- Безнадежно! - тихим шепотом сказал я и, чтобы отвлечь его от этой мысли, кивком головы показал на стройные высокие сосны, которые стояли стеной вдоль железной дороги. Цоун взглянул туда и тяжело-тяжело вздохнул.
Гитлеровцы, сложив коробочки, ножи и вилки в портфели, закурили сигареты. Табачного дыма вдохнули и мы, и будто стало немного легче.
За окном промелькнули первые домики, начинался Берлин. Мы с интересом смотрели на все. Виллы, увитые диким виноградом, с причудливыми оградами, цветниками, широкие автострады, потом появились кварталы высоких мрачных домов. Они будто все одинаковые. То здесь, то там руины. Все такое темное, тяжелое, чужое. Людей почти не видно. Но машин много. Над городом стоит какой-то сильный гул. Каждый из нас по-своему, но правильно отметил, что здесь, в Берлине, выразительнее, чем в Новом Кенигсберге, чувствуется приближение фронта.
Огромный вокзал весь из стекла. Просторные платформы, рассчитанные на тысячные потоки. Но и здесь сейчас людей мало. Преимущественно военные, офицеры. Внешне серьезные, сосредоточенные, недоступные. Мундиры на них новенькие, разукрашенные знаками отличия. Сапоги с мощными каблуками, твердыми голенищами-бутылками. Галифе широкие, оттопыренные. Встречаясь, офицеры друг перед другом с энтузиазмом, как на параде, выбрасывают руку, а лица каменеют. То здесь, то там слышишь: "Хайль Гитлер!"
Вот по платформе нам навстречу идут строем подростки. В коротких брючках, коричневых рубашках и такого же цвета беретах, с нарукавными повязками, на белом круге которых - черная свастика. Увидев нас, они замедляют шаг. Мы проходим мимо них совсем близко. Острые, колючие взгляды, злобные выкрики в наш адрес. Один из гитлерюгендцев плюнул на нас, его примеру последовали остальные. Плевали на нашу одежду, в лицо. Многие взрослые люди стояли и равнодушно смотрели на эту картину человеческой подлости.
Мы шли втроем плечом к плечу, ни на кого и ни на что не обращая внимания. Единственная сила, которая не иссякала в наших сердцах и удерживала нас на ногах, - это чувство гордости и достоинства советского человека. Мы были в военных гимнастерках, брюках, и хотя на наших окровавленных ногах были не армейские сапоги, а деревянные колодки, издававшие очень гулкий стук, мы под теми ненавидящими взглядами берлинцев чувствовали себя офицерами, воинами могучей Советской Армии. Каждый из нас, глядя на спесивых гитлеровских вояк, думал о том, что фронт скоро докатится и сюда - в логово германского фашизма.
Город, по которому нас вели, был невыразительного, темно-зеленого цвета, в такой выкрашивали и бараки всех концлагерей. Этот цвет был выбран, наверное, как самый подходящий для маскировки, а теперь он выглядел цветом безнадежности. Поражали меня также квадраты: кварталы, дома, площади, детские городки, цветники - все квадратное, строго очерченное, рассчитанное, огражденное вокруг.
Нас провели по освещенному длинному туннелю. Подземелье огромно, оно тянулось, видимо, на несколько кварталов: стрелки, надписи, номера, как на улицах. Охранники подтянулись, шли вплотную за нами. По всему этому мы догадались, что находимся в подвалах гестапо.
Наконец нас привели в подземную комнату. Два охранника остались, один ушел и долго не появлялся. Потом открылась дверь. Охранники вскочили со стульев. Вошел офицер, с ним еще двое. Один держал в руках три папки, офицер нес в руках бумагу и, став у стола, начал читать. Переводчик повторял текст вслед за чтением. Мы их слушали невнимательно, потому что сам тон чтения подсказал, что это был приговор. Мы ждали заключительных строк. Разобрали лишь одно слово "расстрелять".
Не надеясь на что-либо иное, мы готовили себя к тому, что нас расстреляют или повесят. О жизни, о спасении твердых мыслей сейчас не было, они разве что на одну минуту озаряли сознание каким-то солнечным воспоминанием о детстве. Вообще мы были физически доведены до такого состояния, когда самые чудовищные слова, касающиеся нас, уже не в состоянии были глубоко взволновать. Если бы хоть что-нибудь положить в рот, пожевать и проглотить...
Не знаю даже, сколько дней нас держали в Берлине. Время не имело никакого значения. Мы ждали казни.
Я все время о чем-то думал и не замечал, что нас ведут куда-то. Чувствуя плечо товарища, я видел железные цепи, которыми мы были скованы, но жил только собой. Наверное, я проходил по дорогам своей жизни, встречался с родными, с кем-то беседовал, что-то говорил им. Все проходило в полусне, в полузабытьи.
"Ораненбаум" - эта надпись на вокзале внесла что-то новое. Я припомнил, где находится этот город - недалеко от Берлина. Нас вывели из вагона поезда. Поезда, рельсы, дома... Все такое обычное. Где же здесь могут нас расстрелять?
Нас провели вдоль вагонов, в сторону семафора, и как только ушли последние пассажиры, сошедшие с поезда, а остались мы и охранники, появилась надежда на побег. Она снова словно током пронизала все тело, возбудила и воодушевила. Начался разговор между нами.
- Бьем ногами... Бросаемся под вагон... - с передышкой шепчет Пацула.
Это был еще один самообман, еще одна вспышка надежды на освобождение, порыв воли несломленных, неистоптанных, обессиленных людей. Вспышка чувства сопротивления и веры в себя овладели нами. В голове гудело, я был словно в жару. Вот-вот сейчас мы нападем...
Охранники догадались по нашему оживлению, что мы что-то замышляем. Они приставили стволы автоматов к нашим спинам, стали кричать на нас. А тем временем эшелоны, вдоль которых шли, кончились и мы оказались на переезде. Отсюда пошли по дороге, открытой с двух сторон. В сложившейся обстановке о побеге нечего было думать. Остановились у шлагбаума, за ним четко выделялась указательная стрелка, на которой стоял знак войск СС - череп со скрещенными костями. А в нескольких минутах ходьбы справа и слева от дороги возникли железобетонные квадраты, возвышающиеся над землей. Из их отверстий торчали стволы пулеметов.
Прощай, жизнь...
Высокая каменная стена, ворота. Здесь кончался наш путь.
Но вдруг в стороне зашумела толпа, донесся хохот. Я словно очнулся. Кому здесь может быть весело?
Слева, неподалеку от ограды лагеря, между соснами раскинулся городок с домиками, садами, площадками и футбольным полем. На нем шла игра двух команд. Люди, вероятно, жители этого городка, наблюдали за игрой.
Деревья, дома, люди, солнце... Рядом с этой стеной, за которой убивают...
Ворота открылись, и нам показалось, что нас проведут через эти ворота. Но мы увидели, как из лагеря катились какие-то телеги. Вначале мы не поняли, что их везли люди. Поравнявшись с нами, они остановились, расправились, вытянулись и замерли. Их было человек десять-двенадцать. Они стояли в лямках, шлеях с хомутами на шеях. Мы сначала не сообразили, почему остановились невольники. Потом уже поняли, что арестанты приветствовали эсэсовца, который сопровождал нас в лагерь.
Узники поволокли дальше нагруженный какими-то ящиками воз, а мы пошли своей дорогой. Но еще перед тем, как пройти ворота, я увидел уголок, запомнившийся мне навсегда. Может быть, он и запечатлелся так отчетливо в моей памяти лишь потому, что я остановил на нем свой взгляд после того, как перед нами прошли невольники. И возможно, еще потому, что на территории лагеря невдалеке стояли неприятные бараки темно-зеленого цвета и валил густой, черный дым из широкой квадратной трубы крематория.
Правее ворот, неподалеку от стены, в живописном окружении природы стоял двухэтажный коттедж, Он был построен из красного кирпича, фронтон с колоннами, огромные окна, а рядом сверкало озеро, по которому плавали белые лебеди. Вокруг водного зеркала - пышные кусты, цветники.
Высокая серая стена, черный дым из широкой трубы, истощенные люди в полосатой одежде и картинный коттедж, озеро, лебеди, цветы - неповторимый контраст. Осень, краски сентябрьского солнечного дня и ворота, разделившие мир на жизнь и смерть. И нас трое, скованных цепью, связанных объявленным нам приговором.
Никогда этого не забыть.
* * *
- Штильгештад!
Двое охранников остались около нас, третий с пакетом в руках быстро направился к зданию, расположенному недалеко от ворот. Мы стояли неподвижно, чувствуя локоть друг друга. Обреченность, безнадежность, примирение с безвестной смертью на чужой проклятой земле коснулись души, завладели ею, и ничего изменить нельзя.
Из здания вышел наш третий конвоир, с ним два солдата местной лагерной охраны. Они подошли к нам, проверили что-то в бумагах, потом поворачивали нас направо, налево и вслух считали одежду, обувь, били нас по спине резиновой палкой. Мне показалось, что наш конвоир и местные охранники упрекали в чем-то друг друга.
- Штильгештад! - крикнул уже на расстоянии солдат, и нам стало ясно, что снова надо вытянуться по команде "смирно" и ждать, пока они не возвратятся.
Мы стояли уже много времени. Ноги занемели, нестерпимо тяжело стоять. Кто-то из нас заговорил, пошевельнулся. В то же мгновение из здания выбежал один из тех солдат, кто принимал нас, и стал колотить каждого по очереди по лицу и ногам все той же резиновой палкой. Солдат ушел. Но за нами наблюдали из окна, и противное немецкое слово "штильгештад" мы теперь поняли точно. Это тот же прием пытки, как и раскаленная печь в карцере.
Стоим час, другой, третий. Солнце уже зашло за деревья, вечереет. К нам подвели еще несколько наших военнопленных. Их построили за нами, приняли, как и нас, и оставили с тем же приказом: "Штильгештад!"
Хочется узнать, кто стоит за моей спиной, откуда он. Я не имею права повернуться, даже шевельнуть головой. Вижу лишь того, кто не спускает с нас глаз: одна фигура стоит у окна здания и внимательно наблюдает за нами.
Во дворе заиграла джазовая музыка. Скосив глаза, вижу людей в полосатых робах, они шли по плацу и вдруг все разом упали на землю и поползли. Зрелище ужасное.
Мысленно переношусь в родное Торбеево. Возможно, в эти минуты мать вспоминает обо мне. Знает ли она, где я? Товарищи, наверное, отправили ей мои личные вещи, написали, что не возвратился с боевого задания. Это уже в самом деле "пропал без вести".
Мои мысли обрываются: из здания вышел высокий, долговязый офицер-эсэсовец. Воротник коричневой рубахи расстегнут, рукава подвернуты за локти, в правой руке бич. Остановился перед нами, широко расставив ноги, начал говорить. Переводчик повторяет: "Вы - худые, вонючие русские свиньи. Все вы будете уничтожены, ибо вы преступники, вы дезорганизуете нормальную жизнь в резервациях для пленных. Запомните, что отсюда никто никогда не убегал и не убежит. Я - комендант лагеря Густав Зорге. Железный Густав зовут меня. Здесь приводятся в исполнение смертные приговоры". Зорге разразился ругательством: "Чего ты, свинья, руками болтаешь, когда тебе приказано стоять по команде "смирно". Испробуй вот этот бычий хрящ и запомни, что такое дисциплина, аккуратность и порядок".
Комендант жиганул бичом по лицу шевельнувшегося, а заодно и рядом стоявших с ним. Я увидел Зорге вблизи. Лицо молодое, но все в глубоких морщинах, жилистая шея, глаза пустые, бесцветные.
Комендант стал расхваливать свой концлагерь за то, что в нем нашли себе могилу сотни интернационалистов, коммунистов, противников фюрера. Затем он отошел от нас и подал команду: