59810.fb2
Подбежали охранники, начали толкать нас, подгоняя, словно стадо скотины. Мы очутились в помещении. Это был комбинат, где вновь прибывшие проходили "санитарную обработку". Парикмахеры остригали волосы, в бане каждый должен был обмыться горячей, как кипяток, и сразу же ледяной водой. Здесь забирали одежду, в которой прибыли люди, и выдавали лагерные полосатые брюки и куртку.
Часть из тех, кого пригнали сюда, пропустили в баню, остальные стояли перед дверью, ожидая очереди к парикмахерам. Здесь и началось знакомство.
Оказывается, были среди нас не только приговоренные к смерти, сюда пригнали пленных для отбытия других приговоров. Обслуживающие нас украдкой разъясняют, что означает "штрафник". Мало кому из них удается вынести пытки, тяжелую работу.
Парикмахер, к которому я подошел, приказывает наклониться над коробкой, наполненной человеческим волосом. Я наклоняюсь, он "нолевкой" снимает с моей головы пышную шевелюру.
- За что попал сюда? - тихо спрашивает парикмахер.
- Подкоп.
- Это - расстрел, - пояснил он.
Я вздохнул, но ничего не сказал в ответ на эти слова.
Парикмахер был уже немолодой, седой человек. Повернув мою голову, он пристально посмотрел мне в глаза. В его голубых и добрых глазах я увидел затаенное желание что-то посоветовать мне. Мы с ним не знакомы, но я сразу признал в нем своего товарища. Не знаю, почему вот так, сразу появилось это доверие, объяснить этого я не сумел бы тогда.
- Бирку уже получил?
- Получил, - ответил я и, протянув ему руку, показал с номером железку, лежавшую на моей ладони.
Среди ожидавших очереди кто-то закурил сигарету. На запах табака прибежали два в красных касках пожарника. Они протиснулись к курящему и, выхватив из-за пояса короткие лопаты, набросились на курильщика. Они били его по голове. Человек упал на цементный пол. Товарищи хотели поднять его, но пожарники разогнали их лопатами и тут же ушли.
- Убили, сволочи! - прошептал парикмахер. Прекратив стрижку, он пошел посмотреть на убитого.
Я видел, как парикмахер, строго прикрикнул на стоявших вблизи распростертого, неподвижного, истощенного тела, склонился, что-то попробовал рукой и быстро возвратился ко мне.
- Дай свою бирку! Давай все! Скорее! - быстро заговорил он.
Я положил ему в руку номерную железку, заполненную карточку, все, что хранилось при мне. Парикмахер включил машинку и тут же выхватил "вилку", выругался: "Не работает, будь она проклята!" - и побежал в ту сторону, куда заключенные волокли труп убитого. Все это происходило быстро, ловко и через две-три минуты возбужденный парикмахер, включив машинку, продолжал стричь мою голову. Он склонился надо мной, заговорил скороговоркой, но строго:
- Вот бирка и документы убитого. Возьми! Твои сгорят вместе с ним. Ты Никитенко Григорий Степанович, из Дарницы, учитель, двадцать первого года рождения. Запомни! Теперь ты штрафник, а не смертник. Капут твоему приговору. Коммунисты везде остаются коммунистами. Валяй дальше! - приказал он громко и притворно резко, со злобой оттолкнул меня от себя.
- Садись, рыжий, вон над той коробкой, куда лезешь к черным? - кричал парикмахер.
Сжимая в руке бирку, я чувствовал, что она не такая, как была моя, которую я держал в этой же своей руке несколько минут назад. Я понял, что произошло что-то очень важное, хотя еще не до конца верил парикмахеру. В бане я разговорился с Цоуном, Пацулой, но о бирке пока ничего не сказал, чтобы не расстраивать их таким сказочным сообщением. Перед глазами стоял седой парикмахер с добрым лицом учителя. Я спрашивал себя: "Правда ли это? Действительно ли он спас меня?" И много раз повторял про себя: "Учитель из Дарницы, Никитенко Григорий Степанович. Двадцать первого года рождения".
На территории лагеря был еще один лагерь, отделенный оградой от всей территории. Через ворота нас провели в тюрьму в тюрьме. Уже был поздний вечер. В окнах бараков тускло светилось, передвигались какие-то фигуры. Я присматривался к окружающему и все время думал о том, что у меня отныне личный номер, который я должен помнить назубок, и котелок, в который я буду получать еду.
Чужая фамилия, чужая судьба... Не подведут ли они меня, обреченного на смерть? И правда ли все это?
Под чужой фамилией
Мне достались широкие рваные брюки, жилет с хлястиком и тоненькая рубаха в клеточку, которая завязывалась на груди. Напялив все это на себя, я должен был подойти к "маляру". Тот обмакнул в ведре с краской широкую щетку, разделенную на несколько частей, и провел ею по моей одежде от затылка до пят, потом - от подбородка до ступней и таким образом сделал из меня полосатую зебру. Ткань впитала краску, одежда прилипла к телу.
Запомнилось, что в бане среди прислуги было несколько женщин и ребят-подростков. Какие функции они выполняли, не приметил, но их присутствие поразило меня. Женщины, дети...
Нас построили перед бараком. Высокий немец в полосатом, как и наш, наряде обратился к нам через переводчика:
- У кого есть деньги, золотые и ценные вещи, положить перед собой!
Оказывается, были кое у кого и деньги, и перстни, и часы. У меня ничего, кроме жетона и котелка.
В лагере на каждого заводилось личное дело. В него заносились фамилия, номер и особые приметы человека: цвет волос, родинки, наколки и прочее. Потом выдавались разные "знаки". Мне, как и всем советским военнопленным, выдали букву "Р", что означало - "русский". Затем дали винкель - матерчатый треугольник, который нужно было, как и свой номер, нашить на одежду.
Появился еще один высокий, упитанный эсэсовец в полной форме и долго, грозно объяснял, куда мы попали и по каким правилам будем здесь жить. Говорил обо всем напрямик, без всякой дипломатии. Каждого здесь могут убить, повесить, уничтожить любыми средствами, ибо все, кто прибывает сюда, считаются осужденными к смертной казни или самому суровому штрафу за "преступление перед немецким народом". Заключенному надо всегда помнить свой номер, место в строю, кто стоит справа и слева, распорядок дня. Все приказы выполнять бегом, только бегом!
Сейчас я видел почти всех выстроившихся, обводил всех взглядом, перебирал ряды, но Пацулы и Цоуна не находил. Значит, я попал в команду штрафников, а они - в команду смертников. Сердце забилось в страшной тревоге. Поймут ли мои дорогие товарищи, что произошло со мной на самом деле. Узнают ли они правду обо мне.
Но вот принесли в белых бидонах кофе и несколько буханок хлеба. Начали разливать по котелкам жидкость, резать и делить хлеб. Мне уже приходилось самому делить хлеб между голодными и не раз я стоял в толпе и ждал, пока подадут мой паек. Это зрелище ужасное. Люди изголодались до крайности, крошка хлеба для каждого равнялась жизни, и никакие соображения и нормы поведения не в состоянии были сдержать крик голодного желудка. Тряслись губы от одного запаха хлеба, дрожали руки, в которые попадал тот жалкий темный кусочек. Люди плакали от умиления, глядя на пищу, они отщипывали ее маленькими крошками, нетерпеливые проталкивались вперед и хватали порцию, опасаясь, что им не достанется.
Голодные держатся по-разному. Одни не против съесть свою порцию и норму соседа, от которой тот на миг отвел глаза. Поэтому у нас не хватило одной порции. Поднялись шум, ссора, плач.
Появились эсэсовцы-распорядители. Выспрашивают, бьют, но, конечно, тот, кто перехватил хлеб, не признается, хоть ты забей его до смерти. Злодеями почему-то были названы мы, русские, и всех нас выгнали из помещения во двор.
- Буду бить, буду убивать! За порцию хлеба будете все повешены! Сознайтесь, кто взял? - твердил распорядитель. Но никто не проронил ни слова. Пошла гулять плетка, каждый уверял, что он не виноват. Тогда принесли "козла" - приспособление, изготовленное в местной мастерской. Эсэсовцы приказали ложиться по очереди на станок. Наказывать плетью должны сами себя заключенные. Один лежит, другой бьет его. Кто слабо ударит, эсэсовец бьет по лицу жалостливого. Экзекуция не помогла выявить виновного, съевшего хлеб своего товарища.
Поздней ночью завели нас в барак, каждому показали место. До сих пор я видел лагерные жилые блоки, в которых размещалось человек сто-двести. В этом блоке длинные трехъярусные нары стояли в три ряда - у стен и посредине. Здесь размещалось человек девятьсот, не менее. Верхние места находились под самой крышей, потолка не было.
За несколько дней впервые прилег я в какую ни на есть, но постель. Обрадовался этому ящику, теплу, свету, людям. Но уснуть не мог долго: на какой бок не повернусь, чувствую страшную боль во всем теле. За двести граммов хлеба жестоко избиты двести заключенных. Вокруг витает страх смерти и голода. Засыпаю, наверное, перед самым подъемом. Еще совсем темно, а окна барака уже открыты настежь, по помещению гуляют сквозняки, неумолчно раздается приказ блочного надзирателя: "Живей! Живей!"
Все вскакивают, надо успеть одеться, а почему-то даже деревяшки быстро не натянешь на ноги, в рукава куртки не вденешь рук; успеть умыться обрызгать тело до пояса ледяной водой, и бежать, бежать сколько есть силы во двор. Придешь последним - будешь битый, окажешься с краю - не протолкнешься в середину толпы, где теплее стоять.
Гремят, грохочут деревяшки, напирают люди, давят костями, дышат в затылок. Вот и апельплац - место сборов, построений и поверок. Я вижу это впервые, ибо в предыдущих лагерях все происходило по-иному. Пытаюсь не отставать от потока. Почти тысячная толпа запуганных людей воочию передает свой опыт. Каждый стремится прорваться в середину скопища - там и теплее, и один поддерживает другого, поэтому легче стоять. У кого больше сил, тот отталкивает слабого и прячется глубже. Упал кто-то? Ну что же, поднимется, здесь никто никого не жалеет. Ветер пронизывает до костей, а надо стоять долго.
Из окон барака дежурные выбрасывают во двор постели - все должно проветриться, потому что во время проверки в помещении не должно быть и намека на удушливый запах людских испарений.
Вспыхнул свет - шум утих, толпа замолкла, словно притаилась, ждет. Прозвучала команда строиться, и все задвигались. Один толкает другого, все спешат, словно-обезумевшие, и это происходит на небольшом квадрате. Каждый ищет указанное ему место, между двумя, которых он знает. Оно определяется по одному из ориентиров - окну, столбу, дереву.
Построились по четыре.
- Ахтунг! (Внимание!)
Появился рапортфюрер. Ему будут докладывать блоковые о количестве живых, больных, мертвых, а тот, в свою очередь, доложит начальнику лагеря. Пока будут подсчитывать, можно оглядеться по сторонам. Неподалеку от меня в первом ряду стоят белокурые юноши с круглыми, как мишень, нашивками на груди. Алеют треугольники на груди провинившихся в других лагерях за подкопы, за попытки к бегству. У меня такой же треугольник. Среди сотен людей нет ни одного знакомого. В шеренге, наверное, каждый десятый - с зеленым винкелем-треугольником. Это бандиты, заключенные за разбой, за убийства...
Проверка закончилась. Через несколько минут выкрикивают, кто и где должен приступить к работе. Повалили за ворота, повезли телеги, апельплац разгрузился, стало немного свободнее. Но вот приказывают строиться новичкам, которые прибыли вчера. Лагерник с зеленым винкелем, квадратным лицом и огромными ручищами, свисающими почти до колен, на непонятной смешанной речи из русских, польских, чешских, немецких и английских слов разъясняет значение строевых команд. "Направо", "налево", "фуражки снять", "фуражки надеть", "стройся" и тому подобное.
"Зеленые винкели", оказывается, имели задачу обеспечить надлежащую строевую подготовку новичков. Нечетко повернулся - удар по голове, снял свой "митцен", но не зафиксировал это движение соответствующим звуком - удар под ребро.
* * *
Нас усадили за длинный стол и высыпали целую гору коротких, тоненьких разноцветных проволочек. Они были перемешаны. Нам следовало разобрать и разложить красные к красным, оранжевые к оранжевым и так далее. Цветов было много, различать их было делом нелегким, и когда кто-нибудь клал проволочку не в свою кучку, его били за невнимательность. Кто заканчивал работу, проволочки снова ссыпали в одну кучку, перемешивали их и он должен был начинать работу сначала.
Я сортировал эти разноцветные проволочки, у меня рябило в глазах, и, слушая грубый окрик, думал: "Для чего это делается? Наверно, с целью приучить безропотному повиновению. Приказано делать - делай, не задумывайся над тем, что и для чего. Твоим хозяевам так нужно".
День кончился, остальная часть времени до отбоя принадлежала заключенным, и они разбрелись по всему двору, разделились на небольшие группы и заговорили, зашумели каждый о своем. В этих беседах возрождались обыкновенные человеческие отношения, завязывалось товарищество между незнакомыми.