59871.fb2
Но не только стиль иных стихотворений, весь словарь поэта пестрит «народными» оборотами и славянизмами, подчас приближающими его язык не то к допетровской письменности, не то к «высокому стилю» Державина и даже Сумарокова. Какой необыкновенный парадокс — русский язык Вячеслава Иванова! По части сложных прилагательных он один, кажется, последовал за Гнедичем, переводчиком Гомера, и превзошел его. Зарница у него «солнцедоспешная», ручей «искротечный», рай «среброверхий» и «огнезрачный», луч «днесветлый», мрак «теснинный», облако «путеводимое», эфир «светорунный». Здесь и там встречаешь — «вихревейный», «пышностенный», «огнехмельный», «иглостолпный». Ему нравится — не мечет, а «мещет»; не театр, а «феатр», «град» вместо город, «праг» вместо порог; не грядущий, а «грядый», не провожали, а «провождали», не крыл, а «крил» и т. д. Сопряжение этих книжных «руссицизмов» с мифологическим содержанием кажется Вячеславу Иванову вполне естественным, он убежден (как и заявляет в предисловии к «Нежной тайне»), что «античное предание насущно-нужно России и славянству, ибо стихийно им родственно».
Надо ли после этого удивляться, что знаменитая вакхическая строфа поэта:
переходит в строфу с народно-русской интонацией:
Конечно, не славянизмы и не «народничество» характеризуют поэзию Вячеслава Иванова, но кое-что от этого пристрастия к фольклору или к надуманной исконности языка, звучит почти в каждой написанной им строфе.
Этой темы — о языке Вячеслава Иванова в связи со всем его духовным миром и религиозным исповеданием — я коснусь позже. Вернемся ненадолго ко времени «Аполлона». Курьезно то, что оба старших моих помощника в создании журнала, и Вячеслав Иванович и Иннокентий Федорович, по самому строю души были ревностными приверженцами не Аполлона, а его антипода Диониса (в современном понимании, с «Рождения трагедии из духа музыки» Нитче). Вячеслав Иванов писал:
Идее аполлонизма в искусстве гораздо ближе был другой мыслитель, в то время уже терявший свою популярность, — Аким Львович Волынский. Он считался членом редакции «Аполлона» до выхода первой книжки, когда этот неукротимый идеолог аполлонизма (в то время) выступил против всех сотрудников журнала с принципиальным «разоблачением их декадентской порчи. После этого инцидента мне пришлось расстаться с Волынским: он сам поставил условие: или он, или «они»… Его уход не имел последствий. «Аполлонизм», близкий художникам «Мира искусства», примкнувшим к журналу, остался незыблемой идеей журнала и ее целиком восприняла «молодая редакция» с Гумилевым, Кузминым, Гюнтером, Осипом Мандельштамом. Таким образом молодежь сразу оказалась как бы в оппозиции к одному из «столпов» журнала — Вячеславу Иванову. В длинном стихотворении, посвященном Кузмину («Нежная тайна») вспоминается такая строфа:
«Дионисийство» Вячеслава Иванова, не созвучное больше эстетике «молодых», хорошо выражено в стихотворении «Кормчих звезд» из отдела «Геспериды».
Голоса.
Какое исчерпывающее признание! Поэт не может забыть античных богов, хоть не силен «воззвать» (воскресить) их. Попыткой их воскрешения в сущности и была мифотворческая поэзия Вячеслава Иванова. Религиозной жаждой томился и он, как многие христианствующие интеллигенты того времени (журнал «Новый Путь» с Мережковскими и Тернавцевым, «Вопросы Жизни» с Чулковым), но христианином Вячеслав Иванов еще не был.
Запомнился мне разговор на религиозную тему, происходивший в 1909 году втроем с Вячеславом Ивановым и Иннокентием Анненским (неверующим, религиозной мистики не признающим). Помню обстановку нашей встречи— у Смурова на Невском, куда мы зашли после того, как подали прошение градоначальнику об учреждении Общества ревнителей. На мой вопрос — «Вячеслав Иванович, скажите прямо: вы верите в божественность Христа?» — подумав, он ответил: —«Конечно, но в пределах солнечной системы»… Да, он в Христа верил, но не менее чистосердечно «воззывал» и богов Олимпа, и духов земли, продолжающих открываться избранным в «аполлинитическом сне» и в «дионисийском исступлении», послушных магии творящего слова. Повторяю, символы были для него не только литературным приемом, но и заклинательным орудием. Этой лирической магией повеяло уже в «Кормчих звездах», еще больше ее в «Cor ardens». Тут союзницей Вячеслава Иванова являлась его первая жена, Зиновьева-Аннибал, женщина с очень яркой индивидуальностью, не лишенная литературного таланта, обладавшая неутолимой фантазией. Из писательниц одна из первых она обратила на себя внимание Петербурга своими декадентскими причудами, — дома на литературных сборищах выходила к гостям в сандалиях и в греческом; пеплосе (да еще алого цвета). В литературной богеме много толков было о ее повести «Тридцать три урода». Вячеслав Иванов жену боготворил, ее одну прославлял своим стихотворным эросом. «Cor ardens» — «Любовь и смерть» — посвящен ей, как и знаменитая «Менада»,
Это к ней обращено и стихотворение «На башне»:
Ей же посвящена и «Любовь» (из «Кормчих звезд») — сонет, из которого вырос венок сонетов (в «Cor ardens»):
Мне кажется, что в этих обращениях к жене самая знаменательная строка: «Единых тайн двугласные уста». Думается мне тоже, что на эту строку откликается стихотворение из «Cor ardens» — «Ропот» (хоть эти строфы и не относятся к ней непосредственно). Приведу и его, так как придаю большое значение первому браку Вячеслава Иванова, повлиявшему на весь его духовный рост. Останься Лидия Дмитриевна в живых, возможно, что она сыграла бы в литературной судьбе мужа такую же решающую роль, что З. Н. Гиппиус в судьбе Мережковского.
Итак:
Разумеется, маг в тайны посвященный мыслит не по-людски и не по-божьи; он занимает среднее какое-то положение между человеческим ничтожеством и божественной силой, он из тех, кого Евангелие называет «волхвователями и обаятелями». Позже, в «Человеке», вспоминает поэт эту пору своего «безумия», дерзновенной своей ворожбы:
Вот в каком смысле надо понимать восклицание Вячеслава Иванова в другом стихотворении («Cor ardens») «Зодчий»:
Однако, глубокая христианская сознательность дает себя чувствовать уже со второго сборника — «Прозрачность». Демоническое дерзание мучает его совесть, — разве не звучит раскаяньем обращение к «демону»:
Стихи кончаются так:
Дальнейший творческий рост Вячеслава Иванова от волшебствующей одержимости привел его в последнюю пору жизни к христианству без всяких «космических» оговорок. К христианству ортодоксальному, кафолическому, которое если и продолжают овевать античные мифы, то в качестве поэтических метафор только. Наконец и метафоры исчезают, и даже стихи Вячеслав Иванов перестает писать, занятый раздумьями совсем другого порядка.
Еще в 1925 году написано стихотворение «Палинодия». Начинается оно с вопросов:
И кончается это стихотворение патетическим признанием:
С той поры муза Вячеслава Иванова менее щедра; — утратив веру в «исчезнувших богинь», он тем самым обрек себя на молчание…
Из послереволюционных стихов, изданных еще в России, особенно запомнилось одно в приподнятом, торжественном, чисто Ивановском вкусе. Приведу и его — оно очень характерно для поэта-символиста и эзотерика, и ни в одном, пожалуй, не выражена полнее чеканная сила его стиха и характерное для него смешение личного мотива с древней памятью о веках:
Мемнон.
Мемнон, как известно, был легендарным сыном Пифона и Авроры. Посланный отцом своим на защиту осажденной греками Трои, он погиб от руки Ахилла. Аврора оплакивала его неутешно, отчего и назвали греки росу «слезами Авроры». В египетских Фивах был сооружен исполин (может быть в честь одного из фараонов); легенда назвала его Мемноном за свойство издавать гармонические звуки, когда блеснут на нем первые лучи рассвета.
Отзвуком этого «Мемнона» является строфа во второй части «Человека»:
Вячеслав Иванов воспользовался этим образом, чтобы сказать о себе и о своих касаниях к ближним и дальним («в розовом и белом павилики на стеблях моих зыбучих дней») — признание самое потаенное о возвращении духа в забытую нездешнюю отчизну. Поэт уподобляет себя Мемнону, издающему «певучие мольбы», от лучей «другого» неба, не того, под каким он вышел из родимой каменоломни. Поэт одинок в этом мире, он потерял свою любимую, свою Психею, «возле рек иного бытия» и теперь обречен на тоску по ней, слушая в «летейских омутах души» глухие звоны. «Певучими мольбами» к ней стала его поэзия.
Рассказать стихотворение своими словами — задача всегда нелегкая, чтобы не сказать невозможная; ведь самое главное в поэзии — не логическая ясность, а то, что очаровывает в стихотворении ритмом и звучанием слов. Стихи символистов вообще не поддаются прозаическому толкованию, Вячеслав Иванов особенно труден. И тем не менее, нельзя не ценить его- лишь оттого, что он труден! Он был и остался поэтом Божьей милостью вдохновенным, волнующим — пусть не столько пафосом чувства, сердца, сколько пафосом мысли — и всё же отразил он полнее, чем кто-нибудь другой, порыв своего века к художественному оправданию бытия, устремленность к чуду преображения — словом, образом, символом, иначе говоря: устремленность к платоновской Истине-Красоте, которая является поэту в образе Матери-Изиды «под покрывалом».
В поэзии Вячеслава Иванова с первого же сборника чувствовался этот порыв, и тут составными элементами словотворчества являются в одинаковой степени — и чисто-эстетическая образность, и углубленность философской мысли. Когда эти два элемента достигают достаточно полного слияния, получаются прекрасные стихи. Свою платоновскую поэзию поэт формулировал четырьмя строками гекзаметра:
Энтелехия.
В заключение я приведу еще три стихотворения, очень разных и по стилистическому приему и по духу, но все три, на мой взгляд, утверждают это слияние ограничивающей Красоты-Меры и уходящей в созерцание Вечности-Мысли. Все три о России.
Улов.
Второе стихотворение (написано в 1906 году) — «Язвы гвоздиные»:
И вот третье — самое сильное по сути и чеканно-звучное:
Тяжело пережив революцию, в особенности голод в начале ее, Вячеслав Иванов еще в 1921 году уехал с детьми на Кавказ, поселился в Баку и стал читать лекции по классической филологии в бакинском университете, получив кафедру ординарного профессора. Он занимал эту кафедру с 1921 по 1924 год, когда ему удалось выехать с семьей заграницу, в Италию. Последние пятнадцать лет он прожил в Риме.
Стихов, в эмигрантские годы, сочинялось им все меньше. Поэт был занят (с 1926 по 34 год) лекциями по русскому языку и русской литературе в Павии, в тамошнем университете, и преподаванием новых и древних языков при университетском Collegio Borromeo, — написал теоретическую статью о поэзии, ряд статей по разным вопросам литературы в иностранных журналах. Но к рифмованной строфе он возвращался редко.
И всё-таки лет за пять до смерти в нем опять проснулся лирик; день за днем с начала 44 года написан им стихотворный цикл «Римский дневник». Между стихами «Дневника» нет прямой связи, они сочинялись без всякого плана, по мере того как приходила в голову та или другая тема. Их связывает, однако, то, что все (сто двадцать) написаны одно за другим, без перерывов, и в них лишь изредка обнаруживается желанье поэта сказать что-то герметически-пророческое. Эти последние стихи гораздо проще и по форме и по смыслу. Они указывают на известную эволюцию самой поэтики Вячеслава Иванова.
После 1944 года стихов уже почти не было. Да и силы слабели, — всё, что осталось от них, поэт вложил в детище другого порядка: в очень длинную прозаическую поэму, задуманную давно, В этом произведении (к сожалению недописанном даже до половины) должен был отразиться весь итог его духовного опыта; оно мыслилось поэтом как своя «Вторая часть Фауста». И тут опять-таки сказался необыкновенно сложный творческий психизм Вячеслава Иванова: он решил написать эту свою «Вторую часть» в ярко-русском, почти былинном стиле. Названа поэма «Повестью о Светомире-царевиче».
Вячеслав Иванов умирал, окруженный заботой своих детей (дочери Лидии и сына Димитрия) и верной своей спутницы в течение последней четверти века — Ольги Александровны Шор, писавшей о нем неоднократно под псевдонимом O. Deschartes. Поэт всецело доверял ей правду о себе и о своем творчестве. Я видел собственной его рукой написанные строки «Только O. Deschartes может написать обо мне, настоящем, и как никто знает мою жизнь и все мои писания». С неизданными произведениями Вячеслава Иванова я познакомился благодаря ее любезности.
Любивший глубокой любовью Рим (как столько наших соотечественников и до него) Вячеслав Иванов имел в виду ее, О. А. Шор, упоминая «двух спутников, двух неразлучных» в стихотворении, посвященном Риму, которое приводит в журнальной заметке З. Н. Гиппиус, навестившая поэта вместе с Мережковским в 1937 году. Заметка появилась тогда же в «Иллюстрированной России» под заглавием: «Поэт и Тарпейская скала» (с 1936 по 40 год Вячеслав Иванов жил в старом доме на Капитолии как раз над продолжением Via Sacra, с тех пор откопанной).
«Много в Париже людей, — писала в своей заметке З. Гиппиус, — хорошо помнящих знаменитую петербургскую «башню» на Таврической и ее хозяина. Теперь все изменилось. Вместо «башни» Тарпейская скала и «нагие мощи Рима». Вместо шумной толпы новейших поэтов — за круглым чайным столом сидит какой-нибудь семинарист в черной ряске или итальянский ученый. Иные удостаиваются «а партэ», в узком, заставленном книгами кабинете хозяина. Всё изменилось вокруг, а он сам? Так ли уж изменился? Правда, он теперь католик; но эта перемена в нем мало чувствуется. Правда, золотых кудрей уж нет; но седовласый, он стал более походить на греческого мудреца (или на старого немецкого философа). У него те же мягкие, чрезвычайно мягкие, любезные манеры, такие же внимательные живые глаза. И обстоятельный отклик на всё.
«Мы как-то отвыкли от встречи с людьми старой культуры. А это большое отдохновение. Вячеслав Иванов, конечно, и «кладезь учености», но не в том дело, а в том, что заранее знаешь: всякий вопрос в любой области он поймет, с ним можно говорить решительно обо всем, что кажется значительным…
«Но особенно воскресала «башня», когда речь заходила о поэзии, о стихах. Мы привезли в Тарпейское уединение несколько томиков современных парижских поэтов. Утонченнейший их разбор, давший повод к длинным разговорам о стихах и стихосложении вообще, — как это было похоже на Вячеслава Ивановича тридцать лет тому назад! Скажем правду: в этом человеке высокой и всесторонней культуры, в этом ученом и философе, до сих пор живет «эстет» начала века. И он особенно любит в себе эстета».
Судить о том, как изменилось мировоззрение Вячеслава Иванова, по стихам «Римского дневника» — трудно. Да и не говорит он в нем открыто о «самом главном»… Хотя всё время помнит о Боге — о росте своей веры молчит. И это не удивляет: религия не нуждается в поэтических метафорах. Зато стихотворная умудренность в этих стихах, сочиненных уже восьмидесятилетним старцем, поражает. Всё это — философские раздумья, полные вдохновенного смирения, во многих печаль старости граничит с ясновидением.
Но всё-таки в этих стихах главное — не только предчувствие смерти и отдание себя на волю Божью. В старости становится ощутимее и то, что больше всего связывает с жизнью — любовь, «улыбка милого лица». Начинается «Дневник» с восьмистишья, которое сразу, после прочтения его, я запомнил:
Это уж не эстетское мастерство только, а живой человеческий привет уходящей жизни. И так чувствуется, хотя и не договорено, что поэт себя причисляет к «малому», а не к «великому», которое хочет земного бессмертия. Не об этом бессмертии грезит тот, кто посох свой «доверил Богу» и будет встречен, «от чар земных излечен», его «дождавшимся Отцом».
В духе этой примиренности с земным роком и предчувствий инобытия написано и стихотворение:
Жизнь у Тарпейской скалы давно оборвалась, — расчистка старых кварталов подле форума, предпринятая Муссолини, вынудила поэта переехать в другую часть города, на Авентин, на via Leon Battista Alberti (близ терм Каракаллы). Семья проживает там до сих пор. Как я сказал уже, она состоит из сына Димитрия (от второго брака), дочери Лидии (от первого) и О. А. Шор. Дмитрий Вячеславович — на редкость одаренный журналист, завоевавший себе положение во французской и итальянской прессе. Лидия Вячеславовна — музыкантша: композитор, ученица Респиги, профессор римской консерватории Св. Цецилии и органистка. На меня она произвела впечатление окрыленной духом музыки… В одном из стихотворений «Дневника» Вячеслав Иванович как бы уподобляет её св. Цецилии:
Рядом с этими простыми, задушевными строчками попадаются стихи и в прежнем, несколько торжественно-чеканном стиле. В одном из них продолжает звучать тоска поэта по возлюбленной тени, всё той же — ушедшей от него полвека тому назад.