59871.fb2 Портреты современников - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 20

Портреты современников - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 20

— Нет, воля ваша, что-то в ней не то. Не чистое это дело, — говорил он.

Однако это не помешало ему уделить Черубине несколько строк в своей статье о поэтессах — «Оне».

Но Анненский так и умер, не узнав «тайны» Черубины.

От царскосельского кладбища, после его похорон, я ехал на извозчике с Волошиным, развивавшим мне свой взгляд на смерть и на мертвых.

— Воображаю, как он теперь удивляется в новой… обстановке.

— Кто «он»?

— Иннокентий Федорович.

— То есть, как? — недоумевал я, и тут вспомнил, что Волошин убежденный оккультист, и что для него умершие души пребывают сначала в «астрале», в некоем полубытии, параллельном земному, и лишь постепенно из этого подобия жизни восходят в высшие миры…

Волошин продолжал своим вкрадчивым, улыбчивым голосом:

— Люди, умирающие скоропостижно (как Иннокентий Федорович), не успевши приготовиться к иному существованию в другом измерении, бесконечно изумлены в первое время, что всё вокруг них словно так, да не так… Вот спешит он на лекцию и никак не может; найти нужной книги (что часто бывает во сне), и тело у него будто невесомое, насквозь стен проходит, и предметы, чего не хватишься, ускользают, и страшные возникают образы, исчадия загробного полусуществования… Положение трудное. Многие от неожиданности, догадавшись внезапно, что они — мертвые, сходят с ума…

Волошин это «сходят с ума» произнес особенно улыбчивым голосом, и меня отшатнуло от него в эту минуту: он показался мне другим каким-то: или не совсем нормальным, или уж очень бессердечно-умствующим философом, смакующим приключения своей фантазии даже перед гробом друга, только что опущенным в могилу. Иначе говоря — эстетом невысокого уровня… И впечатление это усилилось впоследствии, когда наконец разоблачилась и таинственная Черубина де Габриак. Но теперь на отдалении полувека, опять всё представляется мне иначе…

Тогда я еще был далек от правды. Мой «роман» продолжался, заманивая меня всё глубже в омут безысходной мечты. Между тем не мог я не заметить, что кое-кто из прежних поклонников Черубины начал отзываться о ней насмешливо. Наконец, Кузмин приехал меня предуведомить:

— Дело зашло слишком далеко. Надо положить конец недостойной игре! Вот номер телефона: позвоните хоть сейчас. Вам ответит так называемая Черубина… Да вы, пожалуй, и сами догадываетесь? Она — никто иной, как поэтесса Елизавета Ивановна Димитриева, ненавистница Черубины, школьная учительница, приятельница Волошина. А пресловутая ее «кузина» — Брюллова, из ее квартиры обе и звонят к вам…

Нет! До того я ни о чем не «догадывался». Нет, я не предполагал никакой мистификации, сознаюсь честно. Миф Черубины, которому так единодушно поверили аполлоновцы, подействовал на меня с гипнотической силой.

От разоблачения Кузмина я не мог притти в себя. В первые минуты даже отверг его обиженно. Слишком осязаемым стал для меня образ Черубины, слишком настоящими представлялись наши отношения, — никогда, казалось, ни с одной женщиной до тех пор не совпадала полнее моя мечта о женщине. Нет, я Кузмину не поверил…

Я перестал «не верить» лишь после того, как на мой телефонный звонок по номеру, указанному Кузминым, действительно отозвался — тот, ее, любимый, волшебный голос. Но и тогда я продолжал надеяться, что всё кончится к лучшему. Ну что же, — соображал я, — пусть исчезнет загадочная рыжеволосая «инфанта», — ведь я и раньше знал, что на самом деле она не совсем такая, какой себя рисует. Пусть обратится в какую-то другую, в какую-то русскую девушку, «выдумавшую себя», чтобы вернее мне нравиться, — ведь она добилась своим умом, талантом, всеми душевными чарами того, что требовалось: стала близкой мне той близостью, когда наружность, а тем более романтические прикрасы, перестают быть главным, когда неотразимо действует «сродство душ»… Кто эта школьная учительница Димитриева, ненавистница Черубины, околдовавшая меня Черубиной? Я совершенно не представлял себе ее внешности. Знал только, что она молода и что кругом восхищались ее острословием, едкостью стихотворных пародий. Ах, лишь бы что-нибудь в ее плотском облике напоминало чудесный мираж, живший в моем воображении! Пусть даже окажется она совсем «так себе», незаметной, ничуть не красивой, я готов был примириться на самом малом: только бы окончательно не потерять вскормленного сердцем призрака.

Всё это вихрем пронеслось во мне…

Но по телефону я обратился к ней сухо, деловито, полунасмешливо, как человек, давно догадавшийся, что с ним «ломают комедию». Голос, каким она ответила, был голосом раненой на смерть лани. Стоном вырвалось:

— Вы? Кто вам сказал?

— Боже мой, неужто в самом деле вы думали, что я не в курсе всей интриги? Но теперь время — поставить точки на i и разойтись à l'amiable. Лучше всего, заезжайте-ка ко мне. Хоть сейчас. За чашкой чаю обо всем и потолкуем…

Было десять вечера, когда раздался ее звонок. Я стал прислушиваться к шагам горничной, побежавшей на звонок в переднюю, затем к ее, Черубининым, шагам… Сердце мое стучало. В эту минуту судьба произносила свой приговор, в душе с самого затаенно-дорогого срывался покров.

Дверь медленно, как мне показалось, очень медленно растворилась, и в комнату вошла, сильно прихрамывая, невысокая, довольно полная темноволосая женщина с крупной головой, вздутым чрезмерно лбом и каким-то поистине страшным ртом, из которого высовывались клыкообразные зубы. Она была на редкость некрасива. Или это представилось мне так, по сравнению с тем образом красоты, что я выносил за эти месяцы? Стало почти страшно. Сон чудесный канул вдруг в вечность, вступала в свои права неумолимая, чудовищная, стыдная действительность. И сделалось до слез противно и вместе с тем жаль было до слез ее, Черубину…

Я усадил мою гостью в кресло, налил чаю. Она сразу заговорила. Так, до конца свидания, кажется, и не удалось мне вставить ни слова.

Смысл ее взволнованной, сбивчивой речи был такой:

— Вы должны великодушно простить меня. Если я причинила вам боль, то во сколько раз больнее мне самой. Подумайте. Ведь я-то знала — кто вы, я-то встречала вас, вы-то для меня не были тенью! О том, как жестоко искупаю я обман — один Бог ведает. Сегодня, с минуты, когда я услышала от вас, что всё открылось, с этой минуты я навсегда потеряла себя: умерла та единственная, выдуманная мною «я», которая позволяла мне в течение нескольких месяцев чувствовать себя женщиной, жить полной жизнью творчества, любви, счастья. Похоронив Черубину, я похоронила себя и никогда уж не воскресну…

На прищуренных глазах показались слезы, и голос, которым я так привык любоваться, обратился в еле-слышный шопот.

Она ушла, крепко пожав мне руку. Больше мы не встречались. Говорили, что она уехала в провинцию (я забыл — в какой город). Но последнее слово осталось за мною: в газетке этого провинциального города я поместил, через знакомого журналиста, сонет посвященный Черубине. Содержание этих четырнадцати строк из моей памяти испарилось.

Эпизод с Димитриевой, приятельницей Макса Волошина, довольно быстро зарубцевался. Роль самого Макса оставалась невыясненной. Аполлоновцы из деликатности примолкли, — да ведь и они тоже попались на ловушку. Мои дружеские отношения с Максом не изменились, хоть и создалась известная натянутость в них, отчасти под влиянием общей холодности к нему со стороны аполлоновцев.

Но тогда, в десятые годы, я и не старался уточнить моей сентиментальной mésaventure. Попался на романтическую удочку, поддался наивно, чтобы не сказать глуповато, хитро подброшенной приманке — пеняй на самого себя! Оставалось забыть поскорее. Через год я женился и переехал в Царское Село. Черубина отошла куда-то в туман сердечных мороков. Только с годами я понял, что это мое увлечение призраком оставило во мне след, царапина никогда не заживала совсем.

Вот почему так взволновало меня напоминание о Черубине, лет пятнадцать назад, когда я прочел в «Современных записках» «Живое о живом» Марины Цветаевой, ее воспоминания о Волошине, к которому Цветаева была долго и нежно привязана. По ее свидетельству, он от юности был как бы одержим страстью производить опыты с душами близких ему людей, молодых девушек в особенности. Ему нравилась игра с ними «в призраки».

Марина Цветаева упоминает, между прочим, и об эпизоде с Димитриевой — Черубиной, со слов самого Макса. Рассказ ее в общем верен, хотя есть в нем и неточности и преувеличения. Я приведу из него несколько строчек, в которых, кстати, упоминается мое имя: в Черубину «влюбился весь Аполлон — имен не надо, ибо носители их уже под землей, будем брать Аполлон как единство, каковым он и был, — перестал спать весь Аполлон, стал жить от письма к письму весь Аполлон, захотел увидеть весь Аполлон. Их было много, она — одна. Они хотели видеть, она — скрываться. И вот — увидели, т. е. выследили. Как лунатика — окликнули и окликом сбросили с башни ее собственного Черубининского замка — на мостовую прежнего быта, о которую она разбилась вдребезги.

— Елизавета Ивановна Димитриева — вы?

— Я.

Одно имя назову — Сергея Маковского, поведшего себя, по словам М. Волошина, безупречным рыцарем, т. е. не только не удивившегося ей, такой, а сумевшего убедить ее, что всё давно знал, а если не показывал, то только затем, чтобы дать ей, Е. И. Димитриевой, самораскрыть себя в Черубине до конца. За этот кровный жест — Сергею Маковскому спасибо»[25].

Но я-то давно знал, что этот мой «кровный жест» в конце концов был ничем иным, как тем, что французы называют dépit amoureux.

Из того, что я рассказал с безусловной откровенностью об этом эпизоде, ничего не выдумывая «для украшения», вытекает, что Волошин не открыл Цветаевой всей правды. Конечно, и сам он, вероятно, всего не знал о моих отношениях с Черубиной, но во всяком случае он скрыл, что стихи Черубины отчасти — его, Волошина, стихи, что иные строки сочинены им от слова до слова.

Черубина была выдумана Волошиным. Он изобрел эту игру «в таинственную красавицу» для благоговевшей перед ним некрасивой женщины, одаренной острым умом и литературными способностями, но сознававшей недостатки своей внешности и от этого глубоко несчастливой[26]. Он убедил ее вообразить себя другой — прекрасной, желанной, неотразимо-пленительной в образе какой-то веласкезовской героини. Мало того: помогая ей воплотить этот призрак, Волошин насытил его своей собственной мечтой о женщине непостижимо-обаятельной и, таким образом, оказался творцом вдвойне: он создавал призрачную душу и пересоздавал живого человека. Что касается меня лично, то я нужен был ему, вероятно, в этой игре, как пробный камень. И пусть Димитриева, поддавшись соблазну игры, может быть, и не рассчитала своих сил… Не знаю. Но Волошин над этими житейскими последствиями не задумывался. Слишком увлечен был «экспериментом» в четырех своих ролях одновременно: в роли самой «Черубины», в ролях друга Димитриевой и моего друга и в роли поэта-демиурга (вдобавок — и собственного критика-астролога).

Волошин сам полюбил Черубину, не Димитриеву конечно, а ту, вымышленную, созданную и возвеличенную им самим. Черубина была его «Незнакомкой» и, вероятно, ее воображал он, когда писал одно из своих стихотворений — «Она»:

В напрасных поисках за нейЯ исследил земные тропыОт Гималайских ступенейДо древних пристаней Европы.Она забытый сон веков,В ней несвершенные надежды:Я шорох знал ее шаговИ шелест чувствовал одежды.Тревожа древний сон могил,Я поднимал киркою плиты…Ее искал, ее любилВ чертах Микенской Афродиты.Пред нею падал я во прах,Целуя пламенные ризыЦаревны Солнца-ТаиахИ покрывало Монны-Лизы…

Марина Цветаева так заканчивает свой рассказ о «разоблачении» Димитриевой: «Это был конец Черубины. Больше она не писала, может быть, писала, но больше никто не читал, больше никто ее голоса не слышал». А вот последние слова о ней: «Черубина де Габриак умерла два года назад (т. е. в 1931 году, — С.М.) в Туркестане. Не знаю, знал ли о ее смерти Макс».

Теперь, вспоминая стихи Черубины, удивляешься, как эта мистификация всем не бросилась в глаза с самого начала? До чего по-волошински звучит хотя бы вот этот, упоминавшийся мною, «Герб» (из ноябрьской книжки «Аполлона», за 1909 год). Стихотворение кончается строфой:

Но что дано мне в щит вписатьДатуры тьмы иль розы храма?Тубала медную печатьИли акацию Хирама?

Даже независимо от стиля, только «вольный каменщик» мог это написать, никакой девушке-католичке не пришла бы в голову «акация Хирама». Волошин сам говорил мне, что он масон парижского «Великого Востока».

Страсть Макса к мифотворчеству, по словам Марины Цветаевой, задела и ее самое. Волошин долго уговаривал и ее «выдумать из себя» даже не одного, а несколько поэтов. Он убеждал:

«Марина! Ты сама себе материал десяти поэтов и всех замечательных. А ты не хочешь (вкрадчиво) все твои стихи о России, например, напечатать от лица какого-нибудь его, ну — хоть Петухова? Ты увидишь (разгораясь), как их через десять дней вся Москва и весь Петербург будут знать наизусть. Брюсов напишет статью. Яблоновский напишет статью. А я напишу предисловие. И ты никогда (подымает палец, глаза страшные), ни-ког-да не скажешь, что это — ты. Марина (умоляюще), ты не понимаешь, как это будет чудесно! Тебя — Брюсов, например, — будет колоть стихами Петухова: «Вот если бы г-жа Цветаева, вместо того, чтобы воспевать собственные зеленые глаза, обратилась к родимым зеленым полям, как г. Петухов, которому тоже семнадцать лет»… Петухов станет твоей bete noire, Марина, тебя этим замучают, Марина, и ты никогда — понимаешь? никогда — уже не сможешь написать ничего о России под своим именем, о России будет писать только Петухов — Марина! Ты под конец возненавидишь Петухова. А потом (совсем уже захлебнувшись), нет — зачем потом, сейчас же, одновременно с Петуховым, мы создадим еще поэта, — поэтессу или поэта? — и поэтессу и поэта, это будут близнецы, поэтические близнецы Крюковы, скажем, — брат и сестра. Мы создадим то, чего еще не было — т. е. гениальных близнецов. Они будут писать твои романтические стихи»…

«Но Максино мифотворчество, — заключает Цветаева, — роковым образом преткнулось о скалу моей немецкой протестантской честности, губительной гордыни: всё что пишу — подписывать».

И вот, всего около полутора лет тому, я узнал еще нечто для меня новое о Е. И. Димитриевой — от ближайшего свидетеля рассказанной мной мистификации. Этот свидетель — тот самый Иоганнес фон-Гюнтер, даровитый переводчик русских поэтов на немецкий, о котором я уже упоминал: он вошел в «молодую редакцию» «Аполлона» с первых же дней журнала… Оказывается, обо всей мистификации осведомила его сама Димитриева еще до дуэли Волошина с Гумилевым. Для Гюнтера не оставался тайной и повод к этой дуэли… За годы эмиграции я потерял Гюнтера из вида, но получив его адрес от семьи Вячеслава Иванова в Риме (у которого он бывал наездами из Баварии, где здравствует до сих пор, продолжая пропагандировать русскую поэзию), я тотчас написал ему, с просьбой сообщить мне всё, что он помнит о Черубине. Он ответил длинным письмом, подтвердив во всех подробностях мои личные воспоминания, но с существенными добавлениями… Гюнтер был, случайно, свидетелем того, как Гумилев, друживший с ним тогда, действительно грубо оскорбил Димитриеву, защищая себя от ее притязаний выйти замуж за него, Гумилева, с которым она была в любовной связи. Роман их начался в Коктебеле у Волошина на даче. Она пожаловалась Максу… Остальное становится понятным. По словам Гюнтера, долго никто в редакции, кроме него, не знал правды о Черубине. Не догадывались ни Гумилев, ни Кузмин, пока Гюнтер не решил, что пора, в интересах журнала, разоблачить эту затянувшуюся интригу. Между прочим, образ Е. И. Димитриевой он рисует так в своем немецком письме:

«Sie war mittelgross und ziemlich voll; ihre Gesichtefarbe war käsig; sie hatte einen sehr grossen Kopf, ihr Gesiht war nicht hübsch, konnte aber sehr anziehend sein, wenn sie witzige Bemerkungen machte. Und sie madhte viele witzige Bemerkungen, denn sie war nicht nur spöttisch, es steckte auch eine gute Portion gesunden Humors in ihr. Sie konnte im Gespräch sehr drollig sein»[27].

Остается еще исправить неточности в сведениях, сообщенных Мариной Цветаевой о смерти Е. И. Димитриевой в 1931 году, в Туркестане, и о том, что после аполлоновского эпизода она: «больше не писала, может быть и писала, но больше никто не читал, больше никто ее голоса не слышал». Димитриева и через десять лет, т. е. уже после революции, продолжала свою литературную деятельность. Кое-что об этой деятельности я узнал за последнее время от нескольких лиц, эмигрантов нового призыва. В 1920 году она работала в Краснодаре, писала стихи и, совместно с С. Я. Маршаком, сочиняла пьесы, которые ставил местный театр для детей. Двумя годами позже ее навестил Волошин, неизменный друг ее и советник. Под его влиянием она увлеклась Штейнером, многие из позднейших ее стихов носят религиозно-антропософский характер. Затем она перебралась в Петербург; там, во время разгрома Академии Наук, была арестована и сослана в Соловки (многим ученым, задержанным вместе с нею, в том числе Булгакову и Бердяеву, была дана возможность выезда заграницу). Страдавшая туберкулезом коленного сустава, Елизавета Ивановна не перенесла ссылки и вскоре скончалась, то есть около 1925 года.

Гамлет-Качалов

Перед спектаклями Художественного театра в Праге (1921 г.) я опять прочел «Гамлета». В который раз? И опять мне показалось, что я прочел впервые… Гениальные творения — как глубина морей! Сколько ни погружайся водолаз, не измерить бездны; сколько ни перечитывай — всё новость и чудо!

Удивляться ли тому, что так разноречивы толкователи «Гамлета», от XVIII столетия до наших дней, от Ричардсона и Гёте до… Доудена, Георга Брандеса, и его изобличителя Льва Шестова? Кто из них, критиков «величайшего творца после Бога», — романтиков, гегельянцев, позитивистов, мистиков, моралистов, эстетов, восторженных хвалителей и придирчивых судей, блестящих импровизаторов и упрямых доктринеров, — кто из них, погружавшихся в глубину Шекспира, не вынес из нее своей правды о трагической истории Датского Принца?

Удивляться ли тому, что каждый большой актер, исполняющий роль Гамлета, исполняет ее по своему? Актер — не самый ли субъективный из критиков? И в праве ли мы сетовать на него, если волнуя, потрясая и очаровывая нашу душу, он играет себя, может быть больше, нежели автора?