60189.fb2
Моя героиня в спектакле "Вас вызывает Таймыр" - Дуня Бабурина - была мила и незатейлива. Я исполняла очень славную песенку, которая нравилась зрителям. Меня хвалили в рецензиях привычными для моих первых шагов на сцене эпитетами: "Как всегда, мила Васильева в роли такой-то". Или: "Как всегда, обаятельна Вера Васильева в роли такой-то".
Эпитеты приводились в тех случаях, когда меня замечали, но иногда бывало и наоборот. Однако ругать - никогда не ругали. Мне казалось, что тогдашнее отношение ко мне в театре выходило за рамки нашего коллектива из-за участия в любимом тогда всеми фильме "Сказание о Земле сибирской". И моих профессиональных недостатков старались не замечать.
Второй спектакль Андрея Александровича Гончарова - "Женитьба Белугина" с Иваном Любезновым в роли Андрея Белугина (когда я пришла в театр, роль эту очень удачно играл артист Борис Горбатов). Меня ввели на роль Тани Сыромятовой, которую я играла с наслаждением, так как ее драматизм мне был под силу, а Островского я очень любила и всегда мечтала о таких ролях, как Негина, Лариса, Катерина, Юлия Тугина. В этом спектакле превосходны были Лепко и Скуратова, Кузьмичева и Кисляков.
Театр сатиры в первые годы моего пребывания был театром водевиля, обозрений и бытовой комедии. В пьесах, шедших на сцене, главными были не подлинные характеры, а выигрышные роли, которые ведущие актеры исполняли с блеском. И репертуар складывался по желанию королей смеха: Хенкина, Поля, Кара-Дмитриева, Курихина, Слоновой, Зверевой - они были любимцами публики, на них ходили в театр. Они решали и судьбы своих собратьев-актеров. Как я уже говорила, могли заступиться, высказать свое мнение, с которым считались, прислушивались, а иногда их мнение было решающим.
Я, сыграв Лизаньку, была под покровительством Владимира Яковлевича Хенкина. В его нежности ко мне была и некоторая доля влюбленности, и я относилась к нему с восхищением и благодарностью. Может быть, поэтому, а может быть, и потому, что молодых актрис в театре было намного меньше, чем теперь, но в первые же годы я каждый сезон была занята в одной, а то и в двух ролях. Все это были лирические, милые девушки, и я не вырывалась из круга несложных задач - быть милой, естественной, обаятельной. Конечно, я не стремилась к этому сознательно, я пыталась создавать характеры в тех пьесах, что играла, но материала да и умения для этого тогда было мало.
Я была довольна своей судьбой, прежние мечты ушли вглубь. Я уже не думала о драматических ролях, о сильных характерах или о характерности. Я просто жила, радовалась успеху, влюбленности, которая меня окружала... и тут вновь произошел крутой поворот в моей жизни, зигзаг, как любит говорить наш известный режиссер Марк Захаров, непредвиденность.
О ЖИЗНИ ТВОРЧЕСКОЙ И ЛИЧНОЙ
Бог создал землю и голубую даль,
но превзошел себя, создав печаль.
Омар Хаям
Наш художественный руководитель Николай Васильевич Петров пригласил на постановку спектакля молодого режиссера Бориса Ивановича Равенских. О нем тогда заговорили в Москве. Молва разносила легенды о его таланте, характере, о его несобранности, темпераменте, обаянии - о неповторимости его личности.
Я назвала это священное для меня имя и подумала о том, как трудно мне будет о нем рассказывать. В искусстве он был заметной, крупной фигурой, а в жизни - сложный человек, способный вызвать не только любовь, преклонение, восхищение, но и ярость, ненависть, полное неприятие. Он был велик! Пересказывали его словечки, поступки, копировали манеры, негодовали, смеялись над привычками одеваться, кричать, опаздывать и т. д. Он вызывал такие разные чувства, такие полярные страсти! Для меня он остался загадкой. Думать о нем мне трудно... В этих мыслях нет идиллии. Все слишком живо в памяти: моя фанатическая, религиозная преданность, моя боль, мой протест, мое непонимание его поступков, страстей, борьбы...
Может быть, тем, что я здесь напишу, я причиню кому-то боль или обиду, но я не могу не сказать о том, кем был для меня этот человек! Это ведь моя жизнь, мое сердце, которое своей болью питало мои сценические создания, направляло мои поступки, укрепляло веру в справедливость и дало мне силу духа... Почти семь лет я жила с полной готовностью отдать ему, если надо, свою жизнь. Я, как в старые времена, не задумываясь, готова была, если надо, ехать в ссылку, в тюрьму - куда угодно, если бы он этого захотел. Рядом с ним, даже если бы мы были заточены, замурованы вместе, мир все равно играл бы для меня всеми цветами радуги. Рядом с ним, даже если бы я была в лохмотьях, я была бы царицей на пьедестале - так я была поднята его любовью...
Ну а теперь мысленно вернусь в 1949 год, когда в Театр сатиры принесли пьесу никому в то время не известного драматурга Николая Дьяконова "Свадьба с приданым". Я от кого-то услышала, что есть пьеса из колхозной жизни, веселенькая, примитивная, со схематичными ролями, что, наверное, я там что-то получу, потому что я - русский типаж, простушка, да еще и петь деревенские частушки умею. Может, пригодится? Говорили, что режиссером приглашен нашумевший своими постановками - "В тиши лесов", "С любовью не шутят" - молодой, озорной, плебейский по своему внешнему виду, независимый и сильный Борис Равенских.
О жене его - талантливой актрисе Лилии Гриценко, игравшей в его спектаклях,- говорила вся Москва. Сколько раз я смотрела на нее, красивую, скромную, застенчивую, точно из монастыря, и старалась понять, кто она, что за человек, как смогла встать с ним рядом...
На первую читку Борис Иванович пришел вместе с артистом Театра имени Станиславского Евгением Шутовым.
Снял пыжиковую шапку, которая ему очень шла, приподнял мягкие шелковые волосы на лысеющей голове, улыбнулся веселыми ореховыми глазами,- все лицо заискрилось весельем. Стало весело и от его курносого носа, и от ямочек на щеках, и от этих шелковистых легких волос, и от невысокой, но легкой, подвижной фигуры в каком-то незаметном костюме с незастегнутой темной рубашкой. Он всегда ходил без галстука, да я и не могла представить его себе в галстуке, излишне нарядного, модного.
Когда читали пьесу, он слушал серьезно, благоговейно, как будто это был шедевр, или вдруг начинал смеяться, да так заразительно, что всем сразу становилось теплее, мы точно оказывались где-нибудь около деревенской печки. А потом, по ходу чтения, он вдруг начинал говорить о деревенских девушках: какие они гордые и целомудренные, какие озорные и задорные, и, подняв кверху свой курносый нос, дав знак Жене Шутову, как потом в фильме делал Курочкин своему гармонисту, он запевал тоненьким голосом девичью частушку. Все влюбленно смеялись, а он купался в этой любви и расцветал еще больше...
После чтения мы не расходились, об отдыхе, об обеде, о вечернем спектакле забывали - нельзя было от него оторваться!
Стоял он, окруженный влюбленными, ошалелыми от необычности всего его существа артистами, и все говорил, острил, смеялся, и мы смеялись вместе с ним.
По театру бегал потрясенный тем, что кто-то есть сильнее, притягательнее, чем он, Хенкин.
Я была назначена на роль Ольги - невесты, Алеша Егоров - огромный, златокудрый, синеокий молодец - на роль моего жениха Максима. Правда, чуть позже он стал причиной многих волнений: у него была печальная склонность к водке, отчего он не смог реализовать свои способности и исчез с театрального горизонта.
Потом эту роль стал играть другой артист, только что пришедший к нам в театр Владимир Ушаков - тоже русский молодец, высокий, статный, с блестящими черными волосами, синими глазами и удивительно красивым голосом.
Роль моей матери по пьесе играла Любовь Сергеевна Кузьмичева (да и по жизни она была мне заботливой матерью в театре). Татьяна Ивановна Пельтцер, работавшая в нашем театре до этого спектакля не так уж заметно, была назначена на роль Лукерьи Похлебкиной. На первой же репетиции мы умирали от смеха, слушая ее забавные стычки с нашим непредсказуемым самородком Борисом Равенских. Характер у нее и тогда был непростой, но и режиссер не сдавался: кончалось все смехом, и Татьяна Ивановна к общему удовольствию и к радости режиссера демонстрировала свой талант, юмор, остроту, знание народного характера, и все это с внутренним подтекстом, с озорством, с подковырочкой.
Репетиции проходили на едином дыхании. Борис Иванович обрушил на нас такое знание деревенской жизни, такую любовь к русской природе, к русской песне, к старинным обрядам, такой восторг перед святостью любви и брака, что мы - столичные жители - почувствовали ностальгическую тягу ко всему, что можно назвать истоками русской души.
Моя роль не во всем мне подходила. Подходила моя внешность: стройная в те времена фигура, лицо русское, наивное, голос тонкий и чистый, умение петь частушки, правдивость натуры и естественность. Характер же Ольги независимый, гордый, уверенный был далек от меня. На репетициях я сидела, восторженно глядя то на Виталия Доронина - Курочкина, то на Дорофеева, игравшего старого колхозника, то на Галину Кожакину - маленькую, занозистую, с огромными голубыми сверкающими глазами и звонким, чистым, как колокольчик, голосом. Люба Бубенчикова! Как она плясала на пенечке, как мы все любовались ее маленькой ловкой фигуркой! Их сцена с Курочкиным получилась сразу, но ее повторяли бесконечно. Борис Иванович наслаждался этим дуэтом, каждый раз подсказывая все новые детали, и все это с юмором, с любовью к талантливым артистам.
На сцене была деревенская горница с чистыми половичками на полу, два заиндевелых окошка со сверкающими за ними сугробами. Я появлялась за окнами в белом полушубке, в шерстяном кремовом платке и, войдя в избу, раздевшись, прижималась к горячей печке. Я пела, за окнами звучала гармошка, а я вспоминала свою деревню, наши избы с красивыми наличниками, чисто побеленные печки и домотканые, радующие чистотой и запахом натуральной ткани такие узнаваемые половички.
Рядом со мною - сестренка. Подошла и обняла нас - меня и сестренку мать. Стоим, прижавшись к печке. Печка театральная, холодная, а мне тепло, весело, мило, уютно. Пытаюсь насмехаться над Курочкиным, а ничего не выходит - не мой характер. Повторяю то, что показывает режиссер, получается далеко не то, что нужно. Но Борис Иванович точно не видит, какая я робкая, невыразительная! Терпит, ждет, добивается! Всем весело, а мне стыдно, что не могу, не получается. А как хочется, чтобы получилось!
В сцене сватовства чуть полегче: я в своей стихии, смущена, не смею быть счастливой, но душа поет...
Вот мой жених Максим отвечает за меня: "Она согласна!" И я не так занозисто, как надо бы, но серьезно спрашиваю: "Что это ты за меня? Почему так уверен? Меня спрашивают - сама и отвечу!". И тут же по-девичьи скромно, но серьезно говорю матери: "Согласна, мама".
Рванулся от радости мой жених, за руки его еле удержали сваты, зазвучала музыка и полилась наша песня "На крылечке". Робко, стесняясь, скрывая счастье, опустила голову на широкую грудь своего жениха и слышу его слова: "Я ее больше жизни беречь буду, голубушку мою".
И долго, играя этот спектакль, я слышала взволнованный, бархатный голос Ушакова, видела синие преданные глаза... Влюбленно и ласково смотрел он на меня, отсутствующую для него в жизни и такую тихую и покорную в этой сцене.
Борис Иванович много говорил о чистоте русской девушки, и я все больше влюблялась в него, в его идеал, и хотелось мне только не нарушить мое счастье. Как я старалась! Одолела пляску, хотя лихие пляски совершенно не свойственны ни моему характеру, ни моей натуре, но я старалась, оттопывала перепляс, делала вид, что я лихая, что мне все нипочем, но, наверное, Борис Иванович видел, чего мне это стоило. Глаза его смеялись, он мною любовался, а сам слегка "гарцевал", показывая какие-то куски роли, в которых был неотразим. Непосредственность его была поразительна, будучи волевым и сильным человеком, он был с нами счастливым ребенком, который мог позволить себе все, что угодно, и все, что он придумывал, было прекрасно.
Интересно то, что и Борис Иванович Равенских, и Валентин Николаевич Плучек - оба были учениками Мейерхольда. И если для Равенских любимым спектаклем учителя была "Дама с камелиями", то для Плучека этим любимым спектаклем был "Ревизор". Но чувство формы у того и у другого было всегда превосходным.
Мне кажется, что и для самого Бориса Ивановича репетиции "Свадьбы с приданым" были необычны. Это было его первое появление в чужом театре, в другом коллективе, где его сразу приняли восторженно. В театре только и говорили, что о наших репетициях, все нам завидовали, а мы, неразлучные со своей гармошкой, окружали веселой стаей своего режиссера или в разных уголках театра разучивали пляски, песни и частушки.
А где-то в кулуарах носилась гроза - Хенкин осыпал насмешками наши восторги, наши нерасставания, наши ночные, дневные, утренние и воскресные репетиции: мы - молодежь, занятая в этом спектакле,- ускользали от его опеки, влияния, обаяния...
Я жила ожиданием чуда и, наверное, не понимала, что уже охвачена любовью...
Почти ежедневно после вечерней репетиции мы провожали Бориса Ивановича до Трифоновки, где он жил в общежитии с Лилией Гриценко. Она почти никогда не появлялась у нас в театре, а если иногда и ждала его, то видимо, старалась сделать это как можно незаметнее, не привлекая внимания. Может быть, я ошибаюсь, но мне всегда казалось, что она очень далека от быта и ей совсем не свойственно чувство собственности. Ее счастье было в том, чтобы быть рядом... Может быть, это лишь мое воображение, но я так чувствовала.
Расстаться после репетиции для Бориса Ивановича было невыносимо трудно, и мы всегда ходили дружной стайкой. Но однажды он проводил меня домой, на Чистые пруды. Я с большой робостью пригласила его зайти к нам, в нашу скромную комнату в общей квартире, разделенную фанерной перегородкой, с большой печкой, в которой потрескивали дрова, а на полу валялись брошенные братишкой игрушки.
Встретили Бориса Ивановича очень просто, радушно, он не напугал наших своим барским видом, наоборот, неухоженный, небритый, не похожий на знаменитость, простой, веселый, голодный, поражающий своей неповторимостью во всем, он очаровал их. Он засиделся за нашим скромным столом до трех часов ночи. Вот уже и папа пошел спать, и мама скоро сдалась, только сестра сидит рядом и пытается открыть слипающиеся глаза, да братишка Васенька не отрываясь смотрит на незнакомого засидевшегося дядю. А я то умираю от смеха, то пугаюсь охватившего меня чувства, то успокаиваю себя тем, что мне все это только кажется. Прощаясь с ним у ворот, отдавая лицо свое его любящим рукам, я впервые в жизни почувствовала, что такое смотреть глаза в глаза, что такое ласковая рука на моей щеке, что такое властные любящие губы...
Дальше все понеслось, как в безумном, сумасшедшем вихре. Меня - не было. Был мой восторг, мой испуг, мое бессилие перед его властью, невыносимое счастье от голоса, от улыбки, от глаз, невыносимое горе от его гнева.
В театре вскоре все заметили, что что-то произошло. Я, очевидно, излучала, как радиацию, счастье женщины, которую любят. В меня стали влюбляться все, хотя я ни на кого и не смотрела. Окутанная, опутанная его любовью, я, как тайна, влекла других. В истинной любви есть сила, которую не сыграешь, не изобразишь. Я была словно на пьедестале. Я была все так же скромна внешне, но я знала, что я - это чудо. Я - это колокольный звон, я это свежая травка, я - это чистый ручей, я - святая, я - грешница, я нежность, я - хрупкость, я - сила, и все это сделала его любовь!
Премьера нашего спектакля состоялась 12 марта 1950 года. Это был триумфальный успех! Мы все купались в этом успехе, в любви, в счастье. Спектакль прошел 900 раз, был удостоен Сталинской премии, экранизирован. И я получила свою вторую премию, а годков-то мне было всего 25.
Мы, то есть Пельтцер, Доронин, Ушаков и я, получали горы писем. Бурей аплодисментов встречали появление каждого из нас на сцене. Что же за чудо произошло? Попробую разобраться...
Во-первых, мне кажется, что атмосфера, в которой создается спектакль, потом остается и незримо присутствует на сцене и воздействует на зрителя. А мы - все участники без исключения - испытывали наслаждение от своей игры, чувство причастности к особому братству актеров, влюбленных в своего учителя, режиссера, и счастливых этим.
Вспоминаю одно высказывание Михаила Чехова об учителях: "Я не помню почти ничего из того, что слышал от них в качестве теоретических руководящих правил, но я помню их самих. Я учился не у них, но им самим".3 Как это верно! Мы тоже заражались нашим режиссером, его жаждой доказать, что простые, хорошие люди, скромно живущие на нашей земле в ладу с природой, честно работающие,- это и есть самое прекрасное. Я была поражена его идеалом русской девушки, которой свойственны и робость, и чистота, и нежность, и озорство, и гордость, и сила.
Конечно, не все у меня получилось, но я очень стремилась не только к тому, чтобы получилось, но и к тому, чтобы самой стать лучше.
И снова возвращаюсь к размышлениям Михаила Чехова: "Не то, что есть, побуждает к творчеству, но то, что может быть: не действительное, а возможное" 4.
И все-таки я всегда удивлялась, да и сейчас удивляюсь такому успеху и такой любви зрителя. Теперь, когда прошло столько лет, видишь в записанном на пленку спектакле все огрехи и несовершенства. Особенно смешно мне смотреть на себя, когда я пытаюсь быть сильной, волевой, государственной, а выглядит это наивно, хотя и симпатично. Может быть, если бы я в тот момент была более сильной, профессиональной актрисой, симпатичности было бы меньше. Вот ведь загадки нашей профессии! А может быть, успех наш можно объяснить тем, что люди истосковались по своим корням, по вечным понятиям любви и чистоты человеческой.