60366.fb2
Маленькая Маня не знает подобных огорчений. Исключительная сила ее памяти казалась подозрительной и, когда девочка на глазах у всех прочитывала стихотворение два раза и тут же произносила наизусть без единой ошибки, товарищи обвиняли ее в жульничестве, говоря, что она выучила его раньше, потихоньку от всех. Свои уроки она готовит значительно быстрее других учеников, а затем по врожденной готовности помочь нередко выручает какую-нибудь из подруг, зашедшую в тупик.
Но чаще всего, как было й в этот вечер, Маня берет книгу и устраивается за столом, оперев лоб на облокоченные руки и заткнув уши большими пальцами, чтобы не слышать бормотание своей соседки Эли. Через минуту Маня, загипнотизированная чтением, уже не слышит и не видит того, что происходит в комнате.
Такая способность к полному самозабвению — единственная странность у этого вполне здорового, нормального ребенка — необычайно забавляет Маниных подруг и сестер. Броня и Эля в сообществе с пансионерами уже не раз устраивали в комнате невыносимый гвалт, чтобы отвлечь младшую сестру, но их старания напрасны: Маня сидит как зачарованная, даже не поднимая глаз.
Сегодня им хотелось бы придумать что-нибудь похитрее, так как пришла дочь тети Люси — Генриэта, и это обстоятельство раззадоривает в них демона злых козней. На цыпочках они подходят к Мане и громоздят вокруг нее целое сооружение из стульев. Два стула — по бокам, один — сзади, на них еще два, а сверху ставят еще стул как завершение постройки. Затем все молча удаляются и делают вид, что заняты уроками. Они ждут.
Ждут долго — Маня не замечает ничего. Ни шепота, ни глухого смеха, ни тени стульев, лежащей у нее на волосах. Проходит полчаса, а Маня все еще сидит, не подозревая опасности от шаткой пирамиды. Кончив главу, она складывает книгу и поднимает голову. Все рушится со страшным грохотом. Стулья кувыркаются на пол. Эля, Броня и Генриэта визжат от удовольствия.
Но Маня по-прежнему невозмутима. Не в ее характере сердиться. Она потирает плечо, ушибленное стулом, берет книгу и уносит в другую комнату. Проходя мимо «старших», она роняет одно слово: «Глупо!»
Часы такого полного самозабвения — единственное время, когда Маня живет чудесной жизнью детства. Она читает вперемежку школьные учебники, стихи, приключенческую прозу, а наряду с ними — технические книги, взятые из шкафов Склодовского.
В эти короткие часы отходят от нее все мрачные видения ее жизни: усталый вид отца, «подавленного мелкими заботами, шум вечной суматохи в доме, вставанье в предрассветном мраке, когда ей надо, еще полусонной, вскочить с постели, сползающей со скользкого дивана, и быстро освободить этот злосчастный диван, чтобы пансионеры могли позавтракать в столовой, которая служила спальней для маленьких Склодовских.
Но передышки эти мимолетны. Стоит очнуться, и все опять всплывает с прежней силой; в первую очередь щемящая тревога за состояние матери, ставшей лишь слабой тенью былой красавицы. Как ни стараются ободрить Маню, она душою чувствует, что «и силою ее восторженного преклонения, ни силою большой любви и пламенных молитв не отвратить ужасного и близкого конца.
И сама Склодовская думает о роковом конце. Ей хочется, чтобы смерть не захватила ее врасплох, не перевернула всю жизнь ее семьи. 9 мая 1878 года приходит к ней не доктор, а священник. Только ему поведает она свои душевные страдания, свою скорбь о милом муже, которому оставит бремя всех забот о четырех детях, свои мучительные думы о будущем совсем юных и остающихся без матери детей, а среди них — Манюша, которой только десять лет.
И умирает она так, как ей хотелось, без бреда, без метания. В чистой комнате стоят вокруг ее кровати муж, дочери и сын. Ее серые удлиненные глаза, уже подернутые предсмертной дымкой, пристально вглядываются в осунувшиеся лица близких, как будто умирающая хочет испросить себе прощение за то, что причиняет им такое горе.
Она еще находит силы проститься с каждым. Но все больше и больше ее одолевает слабость. Последняя мерцающая искра жизни позволяет ей сделать только одно движение, сказать только одно слово.
Движение — это крестное знамение, которое она чертит в воздухе дрожащею рукой, благословляя своих детей и мужа.
Слово — последнее, прощальное, с детьми и с мужем, чуть слышное:
— Люблю.
Еще ребенком Маня познала жестокость жизни, жестокой и к народам и к отдельным существам. Умерла Зося, умерла и мать. Нет больше ни чудесной ласки нежной матери, ни благодетельной опеки Зоей, но Маня все-таки растет, ни на что не жалуясь, предоставленная сама себе.
Она горда, а не смиренна. Теперь, склоняясь на колени в той же церкви, куда ее водила мать, Маня чувствует, как поднимается в ее душе глухой протест. И молится она не с прежнею любовью к богу, который так несправедливо нанес ей эти страшные удары и погубил вокруг нее всю радость, нежность и мечты.
В истории каждой семьи можно найти период наибольшего ее расцвета. В силу каких-то таинственных причин одно из (поколений вдруг выделяется среди последующих и предыдущих своими успехами, жизненностью, дарованиями.
Такой период пришелся на это поколение Склодовских, хотя и заплатившее совсем недавно дань несчастью. Смерть, унеся Зоею, уже взяла свой налог с жаждущих знания, умственно развитых детей. Но в четырех оставшихся, рожденных от чахоточной матери и надорванного трудом отца, заключалась неодолимая жизненная сила. Всем четверым суждено было победить враждебные им силы, смести препятствия и стать выдающимися людьми.
Как они прекрасны в это солнечное утро весною 1882 года, когда все четверо сидят за ранним завтраком в столовой! Вот Эля, ей уже шестнадцать лет, высокая, изящная, бесспорно самая хорошенькая в семье. Вот Броня с расцветшим, как цветок, лицом и с золотистыми волосами. Вот самый старший, Юзеф, в студенческой тужурке на атлетической фигуре.
А Маня… Так и у Мани отличный вид! Как самая младшая, она пока менее красива. Но так же, как и у сестер, у нее приятное, живое лицо, ясные глаза, светлые волосы и светлая кожа.
Только на двух младших сестрах форменные платья: синее у Эли, ученицы пансиона Сикорской, и коричневое у Мани, лучшей ученицы казенной гимназии. Прошлой весной Броня окончила эту же гимназию с золотой, вполне заслуженной медалью.
Такой же золотой медали был удостоен после окончания гимназии Юзеф, поступивший на медицинский факультет. Сестры гордятся братом, а вместе с тем завидуют ему. Все три томятся жаждой высшего образования и потому заранее клянут устав Варшавского университета, куда не допускают женщин. Но жадно слушают рассказы брата об этом хотя и императорском, но весьма посредственном университете.
Их оживленный разговор нисколько не препятствует еде. Хлеб, масло, сливки и варенье — все исчезает, как по волшебству.
— Юзеф, сегодня урок танцев, и ты нужен в роли кавалера, — говорит Эля, не забывающая серьезных дел. — Броня, как ты думаешь, если разгладить мое платье, оно еще сойдет?
— Так как другого нет, следовательно, оно должно сойти, — философски замечает Броня. — Когда ты вернешься к трем часам, мы им займемся.
— У вас очень красивые платья! — убежденно говорит Маня.
Маня застегивает набитую битком сумочку.
— Скорей! Скорей! А то опоздаешь на свидание! — посмеивается Эля, тоже собираясь уходить.
— Не опоздаю! Еще только половина девятого. До свидания!
На лестнице Маня обгоняет двух пансионеров своего отца. Они, не очень торопясь, тоже идут в гимназию.
Закинув сумку за спину, Маня бежит к «Голубому дворцу» графов Замойских. Минуя парадные двери, она проходит в старинный двор, охраняемый большим бронзовым львом. Здесь девочка останавливается в полном разочаровании: двор пуст — никого нет! Чей-то приветливый голос окликает Маню.
— Не убегай, Манюша… Казя сейчас выйдет!
— Благодарю вас, пани. Добрый день, пани.
Из окна на антресолях выглядывает жена библиотекаря Замойских, паии Пшнборокая, и дружески улыбается младшей Склодовокой, маленькой круглощекой девочке с живыми глазка-ми, в последние два года самой близкой подруге дочери Пшиборской.
— Непременно заходи после полудня. Я приготовлю вам шоколад-гляссе, как ты любишь!
— Конечно, приходи к нам завтракать! — кричит Казя, скатываясь с лестницы и хватая за руку Манюшу. — Бежим, Маня, а то мы опоздаем!
Казя — очаровательное существо. Эта веселая, счастливая горожаночка — балованная любимица своих родителей. Муж и жена Пшиборские балуют и Маню, обращаются с ней как с дочерью, чтобы девочка не чувствовала себя сиротой.
Взявшись за руки, девочки шествуют по узкой Жабьей улице. Со вчерашнего завтрака они не виделись, и, конечно, им надобно рассказать друг другу о множестве животрепещущих вещей, касающихся почти всецело их гимназии в Краковском предместье.
Переход из пансиона Сикорской, по духу совершенно польского, в казенную гимназию, где властвует дух руссификации, — переход тяжелый, но необходимый: только казенные, императорские гимназии дают официальные дипломы. Маня и Казя мстят за это принуждение всякими насмешками над гимназическими учителями, в особенности над ненавистной надзирательницей мадемуазель Мейер.
Эта маленькая брюнетка с жирными волосами, в шпионских неслышных мягких туфлях — отъявленный враг Мани Склодовской. Она все время укоряет девочку за упрямый характер и за презрительную усмешку, которой Маня отвечает на оскорбительные замечания.
— Говорить со Склодовской совершенно бесполезно, ей все как об стенку горох!.. — жалуется это тупое существо.
Изо дня в день продолжается война между крайне независимой ученицей и раздраженной надзирательницей. В прошлом году она разразилась страшной бурей. Пробравшись незаметно в класс, мадемуазель Мейер застала Маню и Казю в ту минуту, когда обе девочки весело танцевали между партами по случаю убийства Александра II, внезапная смерть которого повергла в траур всю империю.
Одним из самых прискорбных следствий всякого политического гнета является развитие жестокости среди подвергнувшихся угнетению. Маней и Казей владеют злопамятные мстительные чувства, совершенно незнакомые свободным людям. В обеих девочках— по природе великодушных, нежных — живет еще другая, особая мораль, в силу которой ненависть считается за добродетель, а повиновение — за подлость.
Под действием всех этих чувств все эти девочки страстно набрасываются на то, что им позволено любить. Они обожают красивого молодого Гласса, преподающего им математику, Слозарского, преподавателя естественной истории: оба поляки, следовательно — сообщники. Но и по отношению к русским их чувства имели различные оттенки. Например, что было думать о таинственном Микешине, который, награждая за успехи одну из учениц, молча протянул ей том стихотворений революционного поэта Некрасова? Польские школьницы с изумлением замечают и во враждебном лагере признаки сочувствия.
В том классе, где училась Маня, сидели бок о бок и поляки, и евреи, и русские, и немцы. Среди них не было серьезных разногласий. Сама их юность, соревнование в учении сглаживали различие их национальных особенностей и мыслей. Глядя на их старания помочь друг другу в занятиях, на их совместные игры во время перерывов, можно подумать, что между ними царит полное взаимопонимание.
Но, выйдя из гимназии на улицу, каждая группа говорит только на своем язьже, исповедует свой патриотизм и религию. В качестве угнетенных поляки ведут себя более вызывающе, чем остальные, — они уходят сплоченными группами и никогда не пригласят к обеду ни одну немку или русскую.
Эта непримиримость не дается даром, без душевной смуты. Сколько нервного напряжения, преувеличенных укоров совести! Все кажется преступным: и дружеское влечение к товарищу другой национальности и невольное чувство удовольствия от уроков точных знаний или философии, проводимых «угнетателями» — представителями «казенного» преподавания, ненавистного из принципа.
И все же в одном из писем Казе Маня признается стыдливо и волнующе: