60380.fb2
Так Клемансо, заклятый враг Октябрьской революции, не подозревая последствий, сам предоставил мне возможность бороться с происками пособников будущей вооруженной интервенции против Советской России. Доступ к русскому пороху и к русским снарядам, хранившимся на наших складах во Франции, был для них крепко закрыт.
* * *
С выходом России из войны еще более усложнилось положение, в котором находились русские военнослужащие во Франции после Октябрьской революции.
С французской главной квартирой, связь с которой после передачи мне генералом Занкевичем своих полномочий поддерживалась только одним из офицеров нашего генерального штаба, расстаться было не трудно.
- Спасибо вам за радушие и гостеприимство,- сказал я на прощание французским товарищам.
Несравненно тяжелее было расписаться в получении от генерала Лохвицкого служебного документа, передававшего мне все права по руководству русскими бригадами, врученные ему в свою очередь генералом Занкевичем. Пришлось стать каким-то козлом отпущения за все грехи, содеянные нашими генералами и комиссарами Временного правительства, а сама передача чисто фиктивных полномочий по войскам теми, кто всячески дискредитировал меня в глазах солдат, звучала попросту злой насмешкой. Да и о каких правах можно было говорить, когда французское правительство, изверившись в русском командовании, создало уже к тому времени специальную организацию для наших войск с одним из собственных престарелых генералов во главе.
Путем личных переговоров с Клемансо мне удалось добиться освобождения из крепости части приговоренных на каторгу солдат - зачинщиков куртинского восстания - и выхлопотать смягчение участи наших солдат, отправленных в Африку. Отказавшись и воевать, и работать на французском фронте, они уже строили дороги под палящим зноем пустыни. Они страдали за то, что не хотели отказаться от охватившего их страстного желания вернуться на родину и принять участие в революции. Но где бы нашелся в ту пору тот иностранный капитан корабля, который дерзнул хотя бы бросить якорь у советских берегов?
Тотальная подводная война, объявленная Германией союзникам, служила достаточно серьезным мотивом для отклонения всех моих ходатайств о предоставлении тоннажа, необходимого для отправки в Россию наших бригад.
Русские дела уже отходили на второй план. Сперва о них боялись даже думать, потом стали приглядываться и откладывать в тот долгий ящик, в котором оказывались во Франции все дела, способные нарушить мирное житье политических дельцов.
Начавшееся после апрельского наступления 1917 года затишье на Западном фронте в связи с переброской с нашего фронта германских дивизий предвещало бурю, которая для всех, подобно мне непосвященных в обстановку на фронте, налетела неожиданно.
Дело началось в ночь с 23 на 24 марта 1918 года, отмеченную не одним обычным, а тремя повторными воздушными налетами на Париж. Грохот канонады сменялся звоном церковных колоколов до самого рассвета.
В семь часов утра я, по обычаю, встал и пошел взять ванну, но едва занес в воду ногу, как услышал сильнейший, как мне показалось, разрыв бомбы, потрясший окна нашей квартиры на Кэ Бурбон. Сирены, однако, молчали, и мы еще более были удивлены, когда ровно в семь часов пятнадцать минут раздался такой же удар, а в семь часов тридцать минут - третий, несколько более отдаленный.
"Неспроста это дело,- подумал я,- немцы всегда верны себе, и подобное психическое воздействие принято ими, как подготовка к чему-нибудь серьезному на фронте".
Выйдя с женой на набережную, мы убедились, что не только автомобилей, но даже, пешеходов не было видно, хотя воздушной тревоги так и не было объявлено. В это солнечное утро Париж замер от продолжавшихся и никому не понятных сильных разрывов каких-то неведомых бомб.
К полудню разрывы стали реже, город принял свой обычный вид, но, отправляясь на завтрак, парижане еще долго всматривались в ясное безоблачное небо, стремясь разглядеть в нем неведомого врага.
В моей канцелярии тоже шли суды и пересуды, и все набрасывались на наших артиллеристов, неспособных объяснить новый вид бомбардировки города. Мы побежали во французское военное министерство, но там только к вечеру удалось удостовериться, что найденные в различных районах Парижа осколки принадлежат какому-то неведомому артиллерийскому "сверхснаряду", прилетевшему с расстояния ста двадцати километров. Так мы познакомились с "Большой Бертой".
С этой минуты парижские жители разделились на тех, кто не боялся грома войны, и на других - спасавшихся от него. У вокзала "д'Орсе", откуда направлялись поезда на Бордо, с утра виднелись длинные очереди людей зажиточных, давно забывших из-за отсутствия "горючего" про свои машины. Они скромно стояли часами у тачек с чемоданами, ожидая очереди на подземную платформу вокзала. Собиравшиеся там представители "Tout Paris" - "всего Парижа" еще до посадки чувствовали себя уже почти в безопасности.
- У меня, знаете, неотложные дела в деревне,- старался объяснить один из них свой отъезд.
- А у меня тетушка опасно заболела.
- А мне необходимо выступить на суде Перпиньяне!
- Ну, а вы, Саша, куда едете? - обратился кто-то к стоявшему в сторонке молодому красивому мужчине в пальто с поднятым воротником и с глубоко надвинутой на голову мягкой шляпой.
- Что касается меня,- ответил этот популярный актер, Саша Гитри,- то я не отрицаю: мне просто страшно! Мало ли что люди от страха совершают!
И когда много лет спустя я услышал имя этого актера среди прислужников Пэтэна, или что то же - Гитлера, то я не удивился: от трусости до предательства - один шаг.
* * *
Тяжелее всего мне было привыкнуть к своей оторванности от фронта, жить в неизвестности о происходивших на нем переменах, довольствуясь все более и более скудными и часто подтасованными газетными сводками. Как старый работник Гран Кю Жэ, слухам я никакого значения не придавал.
Из двух-трех бесед с тем же Франсуа Марсалем, который ввел меня к Клемансо, можно было заключить, что французам в марте, апреле и мае пришлось пережить тяжелые дни: германские силы после переброски дивизий с русского фронта исчислялись в 195 дивизий против 162 дивизий союзников (97 французских, 47 - английских, 12 - бельгийских, 2 - португальских и вначале только 4-американских). Мои предположения в первый день обстрела Парижа о существовании "Большой Берты" меня не обманули.
После первого немецкого удара 23 марта 1918 года на Амьен и захвата ими Мондидье, ровно через месяц, последовал второй удар в направлении морского порта Калэ с захватом Армантьера. Затем, после этих двух ударов против англичан, в конце мая был прорван французский фронт между Суассоном и Реймсом, и перерезана железная дорога между Парижем и Нанси.
Немцы не жалели ни людей, ни материала и впервые на фронте в восемьдесят километров, между Шато-Тьери и Реймсом, сосредоточили для удара сорок четыре дивизии. Такой плотности в атаке Западный фронт еще не знавал, и большая глубина прорыва невольно могла смутить непосвященных, подобно мне, в тайны командования военных наблюдателей.
Конец, однако, венчает дело. Переход нового главнокомандующего французскими армиями генерала Фоша в наступление во фланги зарвавшемуся неприятелю положил начало немецкой катастрофе: 17 августа состоялся общий переход в наступление всех союзных армий от моря до Вогезов протяжением в восемьсот километров.
* * *
Утро достопамятного дня 11 ноября 1918 года выпало серое, сырое, неприветливое. Мы уже знали из газет, что ровно в одиннадцать часов утра наступит торжественная минута: на фронтах всех армий прозвучит долгожданный сигнал "Отбой!" - сигнал, знаменующий конец испытаний и страданий четырех лет войны.
И все же больно еще было чувствовать, что для меня, как представителя той армии, которая принесла столько жертв для разгрома вильгельмовской Германии,нет места на этом торжестве.
Лучшим средством для борьбы с черными мыслями является физический труд, и потому, вооружившись киркой и лопатой, я с утра с остервенением выкорчевывал твердые, как железо, корни старых кленов на нашем огороде.
За тоненькой и наполовину завалившейся железной решеткой, отделявшей нас от соседнего огорода, перекапывал землю мой сосед - отставной майор. Под ветхим костюмом чернорабочего, в тяжелых sabots (деревянных башмаках) трудно было распознать в этом высохшем необщительном старике еще недавно блестящего офицера, наездника "Cadres Noirs" Сомюрской кавалерийской школы. Всю свою жизнь он имел больше дела не с людьми, а с лошадьми, и теперь, уволенный по предельному возрасту в отставку, он, по привычке, пытался "дрессировать", как он выражался, забитую уже им болезненную жену, трех непокорных дочерей и добродушного породистого сеттера.
За выкрашенными заново стенами двухэтажного дома майора, выходившего фасадом на наш огород, разыгрывалась уже не собачья, а человеческая драма, отзвуки которой доносились до нас лишь под вечер, когда в час ужина, обычно неразговорчивый, но любезный до приторности майор разражался диким ревом на запуганную им семью. Он мог существовать на пенсию и ренту с капитала жены, не зная, казалось бы, нужды, но богатство Франции основано на скупости ее граждан, и скупой майор остался верен своему скопидомству даже в те дни, когда от денег зависела жизнь его любимой дочери.
- Я, к сожалению,- говорил он,- не имею средств послать ее в горы, как этого требуют врачи, признавшие ее туберкулезной!..
Так, последовательно, на моей памяти, майор похоронил и жену, и двух дочерей.
Однако в это утро 11 ноября в его обросшем шерстью сердце возникло сожаление о бесцельно прожитой жизни. Опершись на лопату и смахнув навертывавшуюся слезу, старик сказал:
- Да, mon gnral (мой генерал), за что мы с вами так долго служили! Какую награду получили? Этот торжественный час победы мы проводим с вами здесь, вдали от ликующих наших товарищей, ковыряясь на наших огородах...
Я ничего не ответил этому жалкому и неприятному для меня человеку. Да, мне было тяжело и одиноко. Но я глубоко верил, что жизнь моя не кончена. Я смотрел вперед. Я знал: труден и тернист будет мой путь на родину. Но без нее я не представлял своей жизни. Тот час, когда нога моя ступит на родную землю и я вдохну запах родных русских полей и лесов, будет для меня высшей наградой, о которой могу я мечтать сейчас.
* * *
Но меня все же тянуло в Париж. Хотелось хоть украдкой со стороны взглянуть, что там происходит, и еще засветло мы с Наташей вышли из поезда на вокзале "Сен-Лазар". Метро не действовало, такси и автобусы не ходили, и мы пешком двинулись на свою квартиру на Кэ Бурбон.
Широкая улица Обэр, выводившая нас на площадь де л'Опера, успела уже принять праздничный вид. Со всех балконов свешивались флаги союзных наций: приятные в своей простоте сине-бело-красные - французские, пестрые бело-красные - английские и более редко встречавшиеся - американские и то тут, то там - флаги всех других союзных государств. Тщетно глаз искал свой родной русский: старый трехцветный флаг отжил свой век, а наш красный символизировал самую страшную для всего капиталистического мира опасность - пролетарскую революцию!
Нас обгоняли люди всех возрастов и сословий, спешившие к Большим бульварам, откуда доносились звуки музыки, прерываемые отдаленными криками толпы.
Как оказалось, площадь де л'Опера представляла центр ликования народа, освободившегося от бремени войны. Люди опьянели от свалившегося на них счастья.
По казавшимся когда-то широкими, а теперь уже тесным для автомобильного движения бульварам двигалась бесконечная колонна открытых грузовиков, набитых до отказа солдатами. Серо-голубые шинели французских солдат тонули в необъятной массе френчей цвета хаки союзников. Все уже успели хорошо подвыпить, И даже невозмутимые англичане, прозванные "Томми", оживились.
- Хип, хип, ура! - дружно, в один голос, кричали они в ответ на восторженные крики: "Браво, англичане!" экспансивных парижанок, махавших платочками.
Главную же массу проезжавших солдат составляли новые "спасители Франции", прибывшие к шапочному разбору американцы. Понять, что такое они кричат, было столь же трудно, как и различить, что же собственно это за люди, столь отличные и по наружности, и по жестам от европейцев.
Между тем за плотной стеной бульварных зевак, любовавшихся проезжавшими солдатами, на асфальтированной площадке перед зданием театра "Гранд Опера" продолжался непрерывный бал.