60380.fb2
Трудность положения в эти дни заключалась в том, что Франция, следуя примеру Австро-Венгрии и России, начала мобилизацию еще во время дипломатических переговоров. Вместе с тем, не желая попасть в положение нападающей стороны и тем нарушить условия строго оборонительного договора с Англией, французское правительство было вынуждено на следующий день, 30 июля, принять даже такие противоречивые меры, как мобилизация пяти пограничных корпусов и одновременный отход их передовых частей на десять километров от германской границы. Пуанкаре представлял эти меры Извольскому как доказательство миролюбия, а Жоффр объяснял мне этот тонкий маневр как выполнение заранее предусмотренного плана мобилизации.
Эта рознь между французским дипломатическим и военным миром отражалась и на моих отношениях с Извольским - его неприятный характер хорошо был известен всем сослуживцам. От бессонных ночей и трепки нервов посол становился совершенно несносным и придирчивым.
- Вы врете,- сорвалось у него, наконец, по моему адресу,- Пуанкаре мне это объяснял совсем не так.
Во всякое другое время я имел право тоже вспылить, но в эту минуту обижаться не приходилось: я понимал, что этот выкрик был вызван только горячим желанием как можно лучше выполнить свой служебный долг.
К утру 31 июля последние надежды на сохранение европейского мира улетучились. Оставалась одна забота: как бы не дрогнула в последнюю минуту Франция, как бы не сорвалась мобилизация.
Совет министров под председательством Пуанкаре заседал почти беспрерывно. Унизительный ультиматум Германии, конечно, был отвергнут: надо было быть или наивным, или непомерно нахальным, какими часто проявляли себя немецкие дипломаты, чтобы предложить Франции сохранение нейтралитета в случае войны с Россией и потребовать в залог этого временную уступку восточных крепостей Туля и Вердена; это было равносильно, по существу, обезоружению Франции. Однако последнее слово - "приказ о всеобщей мобилизации" - в совете французских министров так и не было произнесено. Я ожидал его с нетерпением и по раздавшемуся около четырех часов дня телефонному звонку уже догадался, что Мессими вызывает меня, наконец, по этому вопросу.
Встреча была сердечная. По одному рукопожатию я понял, что дело сделано. Нервное настроение Мессими отразилось в той телеграмме, которую для точной передачи слов министра я составил первоначально на французском языке тут же в министерском кабинете. Вот текст этого исторического документа:
"Особо секретно. Срочная. От военного агента. Объявлена общая мобилизация в 3 ч. 40 м. дня.
Военный министр выразил пожелание:
1) Повлиять на Сербию, попросив перейти поскорее в наступление.
2) Получать ежедневные сведения о германских корпусах, направленных против нас.
3) Быть уведомленным о сроке нашего выступления против Германии. Наиболее желательным для французов направлением нашего удара продолжает являться Варшава - Позен. Игнатьев".
Последние слова вызывались не только сознанием относительной военной слабости Франции по сравнению с Германией, но и отражали то тяжелое впечатление, которое сохранялось во французских правящих военных кругах от последнего совещания между Жоффром и Жилинским. Я тоже разделял мнение Жоффра об опасностях, связанных с нашим вторжением в Восточную Пруссию. Во мне еще жила академическая теория моего профессора Золотарева об оборонительном значении линии Буг, Нарев, о Привислянском районе, о выгоде глубокого обхода левого фланга австрийских армий, приводившего к угрозе жизненному центру Германии - Силезскому промышленному району.
Телеграмма Мессими уже вскрывала сама по себе будущий основной недостаток в ведении союзниками мировой войны: отсутствие единого руководства.
Я вернулся в посольство с чувством человека, у которого свалилась гора с плеч. Союзники не подвели!
Извольский тоже был доволен, но не без сарказма по адресу военных заметил, что "мобилизация - это еще не война"{23}. Эту дипломатическую формулу уже повторяли на все лады в политических кругах Парижа, приписывая ее то Бриану, то самому Пуанкаре.
Было около семи часов вечера, когда, покончив со служебными делами, мы вышли с Севастопуло из посольства и вспомнили, что со вчерашнего дня еще не только не спали, но и не ели. Мы уже давно жили, как на биваке, подремывая то в том, то в другом посольском кресле в перерывах между телеграммами, совещаниями у Извольского и беготней в министерства. Хороших ресторанов поблизости не было, и мы решили перейти пешком на правый берег Сены.
Царившая во все эти тревожные дни нестерпимая жара как будто спала, и было приятно взглянуть, наконец, на мой милый Париж. Он, как всегда, был полон очарования, и, остановившись на мосту через Сену, я залюбовался картиной, на которую когда-то мне указала одна очень чуткая француженка: закат солнца, светло-розовый, смягченный перламутровой дымкой, свойственной только Парижу. Где-то вдали обрисовывались башни старого Трокадеро.
Ближайшим к Сене рестораном, где можно было хорошо поесть, являлся "Максим" - когда-то одно из самых веселых мест ночного Парижа. В нем и теперь было людно, но прежние завсегдатаи тонули в толпе самой разночинной публики: солдаты в красных штанах, мастеровой люд в кепках, скромные интеллигенты в соломенных шляпах. Всем этим людям в обычное время не могло прийти в голову перешагнуть порог этого фешенебельного ресторана: он был им не только не по карману, но и не по вкусу. Теперь веселье заменилось волнением последних минут перед расставанием со всем, что дорого, перед разлукой с теми, кто мил и люб сердцу. Ровно десять лет назад я сам испытал подобные чувства, отправляясь в далекую, неведомую для меня Маньчжурию.
По парижскому обычаю, многих мужчин сопровождали их "petites amies" (подружки), и от атмосферы старого "Максима", где когда-то разодетые парижские женщины со своими кавалерами подхватывали хором модные веселые куплеты, оставалась лишь та непринужденность, которая позволяла объединиться всем собравшимся в общем патриотическом порыве.
- За твое здоровье!
- За наше!
- За армию!
- За Францию! - слышалось со всех сторон.
Опытные гарсоны не успевали менять опорожнявшиеся бутылки шампанского. Денег никто не жалел. Некоторые из этих гарсонов, уже уходившие на фронт, принимали участие в общем празднике: гости подносили им полные стаканы искристого вина.
Широчайшие окна витрин и двери были настежь открыты, и скоро ресторан слился с улицей. По ней проходили кучки молодежи.
"A Berlin! A Berlin!" - подхватывали они в темп марша этот победный клич.
Больно было это слышать. Были ли это люди только невежественны, или просто обмануты? А быть может, они были счастливее меня, не сознавая всей тяжести предстоящей борьбы?
Те же трогательные картины прощания мы встречали и на Больших бульварах: незнакомые люди крепко обнимали каждого встречного в военной форме, женщины не отрывали губ в последнем, прощальном поцелуе с возлюбленными. Немногим из них было суждено вновь повстречаться.
Ровно в двенадцать часов ночи по приказу военного губернатора "Максим", как и большинство шикарных ресторанов, закрыл свои двери на многие месяцы и годы.
Когда мы с Севастопуло подходили к Опера, нас чуть не сбил с ног бежавший молодой человек без шляпы с перекошенным от ужаса лицом, повторявший только одно имя:
- Жорес! Жорес!..
За ним бежали другие, кричавшие уже ясно:
- Жорес! Жорес убит!..
Двигаться дальше оказалось невозможным. Толпа запрудила бульвары, появилась полиция, и дипломатам в подобные минуты попадать в сутолоку не рекомендовалось.
Севастопуло решил пробраться окольным путем в центр посольского осведомления - редакцию газеты "Фигаро", а я поспешил в военное министерство, чтобы узнать подробности злодеяния. Мессими еще не вернулся из совета министров. Меня принял начальник его военного кабинета.
- Это не иначе как дело des camelots du roi (королевских молодчиков), но как это ужасно и как некстати,- сказал генерал.- Можно опасаться народных беспорядков в день похорон, какой-нибудь новой провокации.
- Да, вы правы,- ответил я,- это незаменимая утрата. Я лично знал Жореса. Он был замечательный человек, и я знаю, какое он имел влияние на народ. Не думаю, однако, что это прискорбное событие могло бы помешать мобилизации. Я только что был на бульварах. Патриотический подъем большой. Ils sont tous bien partis. (Они все хорошо начали поход.)
На следующий день, 1 августа, я услышал ту же фразу от самого Жоффра. Он чувствовал себя уверенным, или, как говорят французы, il s'est bien mis en selle (хорошо сел в седло).
"Военная машина,- доносил я тогда,- работает с точностью часового механизма".
Где-то в самой глубине души теплилась еще последняя искра надежды, что Германия, убедившись в образовании против нее двух фронтов, в последнюю минуту поколеблется. Мобилизованные армии стояли друг против друга, не решаясь на первый удар. Жить в этой иллюзии пришлось недолго.
"Сегодня в 6 часов вечера Германия объявила нам войну",- прочел телеграмму из Петербурга сидевший против меня за своим громадным письменным столом Извольский и, забыв в эту минуту свой английский снобизм, перекрестился.
Я невольно взглянул на стоявшие рядом настольные часы. Обе стрелки выровнялись в одну длинную линию, указывая тоже шесть часов: они были поставлены по парижскому времени, и телеграмма из Петербурга бежала по проводам со скоростью движения земли.
В кабинете воцарилась тишина. Извольский, протерев монокль и вынув из кармана батистовый платочек, утирал глаза. Развалившийся против меня в кресле долговязый Севастопуло неожиданно сложился перочинным ножиком и мрачно уставился в землю. Я последовал примеру Извольского и тоже перекрестился, как крестились в наше время русские люди, шедшие на войну. Война мне была хорошо знакома. Но испытания, выпавшие на долю России и русского народа в мировую войну 1914-1918 годов, превосходили в моем сознании все, что можно было себе вообразить...
Первым нарушил тишину Извольский:
- Ну, Алексей Алексеевич, с этой минуты мы, дипломаты, должны смолкнуть. Первое слово за вами, военными. Нам остается лишь помогать.
Спустившись по крохотной внутренней винтовой лестнице в канцелярию, чтобы пожать руку коллегам - секретарям посольства, первым, кого я увидел, был раскормленный на хороших княжеских хлебах молодой лицеист Орлов. Он приехал в Париж в отпуск к своему богатому дядюшке, и его привлекли к работе по шифрованию телеграмм. Он так усердно печатал на машинке, что в первую минуту и не заметил меня, но сидевший рядом с ним малюсенький блондинчик, атташе посольства барон X., порывисто подскочил ко мне и, заискивающе пожимая мне руку, сказал по-немецки:
- Gott sei Dank! Jetzt wire schon alles in Ordnung gehen! (Хвала богу! Теперь все будет в порядке!)
Немецкая речь резанула ухо. Да и на чей порядок намекает этот барон в стенах русского посольства? У меня помутилось в глазах.