В детприемнике я поначалу интуитивно, затем головой понял простую истину — в шобле ценили хорошую ремеслуху.
Летом сорок пятого года меня за таланты перевели из козявок в шкеты, а это уже путь в пацанву.
Про тараканов
Из всех “подвигов”, поручаемых пацанами нам, козявам, самым интересным была ловля тараканов. Дело в том, что время от времени старшаки вдували их в щель между дверью и полом в кабинет ненавистной начальницы — Жабы. Эта партизанская операция считалась страшно опасной, и все посвященные специально готовились к ее исполнению. Нашей козявной обязанностью было поставлять живых таракашек пацанве, и мы старались от души. В ту военную пору ловля пруссаков была для нас идейной, мы пленяли не тараканов, а фашистов, поэтому энтузиазм наш не ослабевал. Усатых в дэпэшном доме было полно, особенно вокруг кухни и столовой. Мы, прячась от охраны, загоняли их в самодельные ловушки-кульки из кусков газет, ловили руками, заманивали крошками в спичечные коробки, бутылки и тому подобное. Заполнив несколько бумажных кульков или коробков, передавали пацанам. Они набивали тараканами специально скрученные из обрывков бумаги трубочки с уплощенным, завернутым концом, а другой конец затыкали пробкой из веток или бумаги — и снаряд готов. Скапливали их несколько штук и ждали удобного момента для атаки.
Обычно партизанская вылазка происходила по воскресеньям или в красные праздники, когда Жабы в ДП не было, и когда вохра наша стояла на бровях. Пацаны по очереди подкрадывались к дверям начальственного кабинета, просовывали в щель между полом и дверью завернутый конец бумажной трубки, выдергивали затычку с другого конца и, лежа на полу, с силой дули в трубку. Свернутый конец ее раскручивался, и таракашки влетали в кабинет. Летом, во время прогулок вдували тараканов со двора в открытое окно с помощью трубчатого растения, называемого в Сибири зонтиком. Из этих натуральных трубок мы изготовляли также насосы и поливали друг друга водой, отвлекая внимание церберов от боевых действий.
Жаба не могла понять, откуда в ее кабинете-мастерской берутся проклятые тараканы, да еще в таком сумасшедшем количестве. Среди малых козяв и колупашек кто-то пустил легенду, что начальники едят пруссаков со специальным соусом. Один из мальчиков даже спросил Гиену Огненную — охранника внешней проходной: правда ли, что тот ест тараканов с соусом? За что заработал здоровенную шишку.
Козявная палата
Козявное житие наше проходило, как уже упоминалось, в двух палатах третьего этажа. В одной, малой, сделанной из двух камер бывшей тюрьмы, содержались младшие козявы — меньшевики, в большой палате — из трех камер — обитали мы — большевики. Мы, как положено, подавляли меньшевиков по закону старшинства.
Следы кирпичных перегородок между бывшими камерами делили большую палату на три части. Три зарешеченных окна находились против трех дверных проемов, в двух из них, с заколоченными намертво дверьми, стояли небольшие столы для занятий и игр, а в третьем проеме была действующая дверь.
Если младшие подчинялись нам, то мы, в свою очередь, беспрекословно слушались шкетов и пацанов, то есть шестерили на них по местным законам. И никаких туликов-муликов, иначе “точка” по твоей стриженой башке или ночной велосипедик — поджог пальцев ноги во сне.
В своей палате мы редко ругались и почти не дрались. Назначенный пацанвой козявным авторитетом, самый сильный среди нас типок по фамилии Ротов, сокращенно — Рот, а по полному прозванию Носопыр Косоротый, не отличался звероподобством и своих не обижал. Среди других многих козяв заметными были: Петруха — Медный Всадник, обозванный так начальницей Жабой за оседлание Машкиной свирепой козы во дворе детприемника, вечно голодный обжора, про которого та же Машка говаривала, что он ртом глядит, животом думает. Затем рыжий парнишка, любитель стоять на атасах, по прозвищу Клоп, за которым во дворе на прогулках гонялись все кому не лень с криками “Дави его!”. За ним Бебешка1, единственный среди нас игрок в маялку, бесконечно проигрывавший пацанам свои завтраки. И, конечно, Шишкуля-Аэродром, широкий бесшейный малец с плоской башкой-аэродромом, на которую каждый проходящий приземлял свой щелчок. От сильных пацаньих щелчков он приседал, чтобы уменьшить удар, и хлопал своими выпученными глазишками.
Особо хочу вспомнить нашего палаточного Дурика-Мокрушу — совсем беззащитного поскребыша. Он жил у нас на самом краю палаты, у двери, так как писался каждый день. Несмотря на его большие странности мы почему-то жалели Дурика. Каждый день за час до сна, а иногда по утрам он в центральном проходе между кроватями маршировал, скандируя дурашливую присказку: “Кыр-пыр, восемь дыр, кыр-пыр, восемь дыр”. Однажды главный надзиратель Крутирыло, услышав присказку “Кыр-пыр”, схватил нашего Дурика за шкварник, повернул к себе и стал рассматривать его, как приговоренного к закланию кролика, своими холодными стеклянными глазами удава. И, встряхнув Мокрушу, спросил:
— Ты знаешь, что такое кыр-пыр? А?..
— Нет!
— А кто тебя научил этому? А?..
— Не знаю, — захныкал ответчик.
— Кыр-пыр — это сокращенно Красный Пролетарий, а твоя присказка — клевета на пролетариат и советскую власть. А ну идем со мной, гаденыш, — и, подняв за шиворот бушлатика испуганного Дурашку, оттащил в карцер. Там держал его на голодном пайке, допрашивая каждый день, пока тот не смолк.
Через несколько дней Мокрушка появился в палате, худой и тихий. Между кроватями он более не маршировал. Только любого входящего в палату спрашивал слабым голосом: “Где был, что ел?”. Однажды он обратился с этим вопросом к важному начальнику в погонах, приехавшему к нам с инспекцией: “Где был, что ел?”. Все Жабовы шестерки, кучей сопровождавшие их, в испуге завопили, что воспитанник сдвинутый и его надо лечить. Начальник постоял перед застывшим Мокрушей, подумал, глядя на него, затем, повернувшись к Жабе, приказал: “Лечить немедленно”. На следующий день Дурашка исчез из нашей козявной жизни навсегда.
Сердобольная теточка Машка заявила саловонам-надзирателям, что они грех взяли на грудь перед своими Марксами и Энгельсами. Дурика нельзя обижать, он у Бога на охранении.
Ночное козевание у нас начиналось после ухода последнего цербера-гасилы — Чурбана с Глазами, вырубавшего в палате свет перед сном. Чурбан, сокращенно Чурба, гасил включалу, то есть выключал свет в палатах, своим пропитым голосом приказывал спать и вешал со стороны лестницы здоровенный амбарный замок на дверь козявного отсека. После того, как затихало бряцанье его ключей, в палате объявлялась амнистия, и мы начинали жить своей жизнью. Самые запретные и заповедные дела козяв совершались ночью. Если за окном светила луна, то из тайников доставался рабочий материал и инструменты. Все умеющие шевелить руками мастрячили что-нибудь стоящее, необходимое, в том числе и боевые рогатки с пульками к ним. Одновременно один из нас рассказывал разные сказки-страшилки или события из жизни. Популярными были воспоминания о еде на воле — кто что ел до казенного дома. Лично я во время амнистий работал над картами-цветухами или выгибал из медной проволоки очередной профиль. Засыпали мы часа через два.
Победная картина
Главные рабочие обязанности воспитанников связаны были с двором и кухней. Двор мы подметали, чистили дорожки, осенью собирали в кучи листья и сжигали их, зимой разгребали снег и снова очищали дорожки для прогулок. Под руководством Фемиса складывали на зиму поленницу дров; кололи дрова зэки. В конце зимы в подвалах перебирали овощи, в основном картошку. Летом старших из нас брали полоть морковь, свеклу, репу на полях подсобных хозяйств НКВД. Работали там по соседству со взрослыми зэками, но их к нам не пускали.
Самой трудной повинностью считалось позирование для сталинских картин художницы Жабы. Детей она писала с нас — сыновей и дочерей врагов народа и шпионов.
Особенно запомнилась весна 1945 года. Для картины “Дети поздравляют товарища Сталина с Победой” Жаба из нас, козяв, выбрала нескольких ребят, в том числе и меня. По ее замыслу, поздравление происходило в яблоневом саду. Нас по одному, а иногда и по двое водили в сад, росший за домом, где она жила с какой-то старой теткой Морщиной и двумя петухами. Кур мы ни разу не видели.
Сразу после завтрака, прямо из столовки детприемовский экспедитор Балабон забирал меня с собой и доставлял к месту мучений. По дороге он безостановочно толкал нравоучительные речи, отвлекая внимание от поисков попутных ценностей для наших поделок. В саду под его глазом я менял казенку на белую рубашку и коротенькие штанишки, а вместо бахил надевал новенькие сандалеты и, получив в руки букет полевых цветов, ряженым становился под цветущую яблоню ждать выхода Жабы. Тем временем Балабон выносил из дома складной мольберт, холст на подрамнике и ящик с красками на ножках. Все предметы неспеша расставлял против меня и только после этого шел за художницей. Через две минуты из двери дома с длинной папиросой в зубах выплывала Жаба. Не поздоровавшись, подходила прямо ко мне, жирными лапами поворачивала мою голову в нужное ей положение, поднимала мои руки с букетом выше плеч и, приказав не шевелиться, начинала работу. Самое тяжелое в этой барщине было не дергаться под атаками злющих весенних комаров, которые норовили сожрать меня без остатка. Если я пытался отбиться от пожирателей, Жаба с шипом подскакивала ко мне и, больно ущипнув, ставила на место мои шарниры. В детприемник я возвращался весь опухший от комариных укусов и с тяжелой головой от лекций Балабона. Через день меня снова вели в Жабий сад кормить свирепых летучек.
С готовой картиной я уже летом познакомился в кабинете-мастерской, куда вызвала меня начальница по доносу, что я тоже художничаю. Из медной проволоки делаю профили Иосифа Виссарионовича Сталина и Владимира Ильича Ленина, причем на глазах у всех присутствующих. Войдя в кабинет, я узнал себя, изображенного на холсте, очень похожего, но только упитанного, розовощекого, с умильным личиком, протягивающего вождю букетик цветов. На фоне цветущих яблонь, среди радостной свиты детворы, в белом маршальском кителе с орденом Победы стоял вождь и учитель. Я, самый маленький, с поднятой головкой взирал преданными зенками на белого генералиссимусного Бога — победителя фашистов. От увиденного парадного полотна я онемел поначалу, а потом даже воскликнул: “Во здорово!”. Затем мне почудилось, что снова меня одолевает комарье, и я стал чесаться, стоя перед картиной. Жаба прервала мое отрешение, цыкнув: “Ну ты, шелудивый, покажи свой фокус с профилем Сталина”. Я молча достал из кармана шаровар скрутку медной проволоки, расправил ее, вытянул руками до идеальной гладкости и стал сгибать, постепенно выстраивая рисунок, начиная с шеи и подбородка, снизу вверх, по кругу. Жаба очень внимательно следила за моими руками, и, когда я, закончив затылок, вышел на шею с другой стороны, подрезав ее остатками проволоки, как на наградных медалях, она сняла со своей физии дальнозоркие окуляры и потребовала положить профиль вождя на стол. Я выполнил приказ, положил перед ней проволочного Сталина, и она впилась в него своими выпученными жабьими глазками, шамкнула: “Ловко, но больше не смей никоим образом этим заниматься, не то загремишь в спецуху, а то и дальше. Делать вождей из проволоки не положено. Запомни это на всю жизнь”. Мне показалось, что последние слова она произнесла с некоторым испугом, естественно, не за меня, а за себя. Выходя от Жабы, я еще раз посмотрел на ее картину, по ней совершал экскурсию здоровенный таракан.
После допроса, уже в палате, я понял, что зря показывал ей свое умение, надо было прикинуться дурачком, мол, да, пробовал, но не вышло, не получилось. Действительно, вскоре она начала ко мне придираться. Пень с Огнем по ее приказу два раза в неделю шмонал меня, отбирая все, что находил в моих карманах или тумбочке. А еще раньше, 9 мая, она меня, больного, упекла в карцер за кашель во время торжественного построения во дворе детприемника по случаю Победы над фашистской Германией. И мне ничего не оставалось делать, как готовиться к побегу из этого Отдаленного Места Ссыльных Каторжников в сторону Запада, что в результате я и осуществил, только несколько позже.
Что мы хавали, шамали, хряпали
Тема еды была главной темой нашей жизни. Основные мечты дэпэшников вращались вокруг пищи, особенно зимой и весной. В это время, по словам нашей хромоножки, мы могли сожрать все, что не прибито. Летом подкармливались на прополках с опасностью схватить кишечную палочку и попасть в руки Кромешной Капы.
Кормили нас в большой общей столовке, по-нашему — хавалке, на втором этаже. За каждым прямоугольным столом сидело по шесть человек. На нем по периметру стояло шесть металлических зеленых кружек, седьмая по центру, из нее торчал нарезанный вертикальными кусочками ржаной хлеб — шесть кусков. Шесть суповых ложек лежало между кружками, и всё — тарелок никаких не было, — первое, второе и третье ели из кружек. Меню не отличалось разнообразием. Шамали мы три вида супов — гороховый, капустный, крупяной; крупяной суп с огурцами назывался рассольником. На второе чаще всего давали каши — пшенку, ячневую, реже — картошку, картошку с капустой под названием — овощи. Второе тщательно выскребали из кружек, очищая их для подслащенного бледно-розового киселя или пустого компота — главной нашей наслажденки. Завтрак и ужин тоже кашный. Утром перловка, вечером пшено или наоборот. Редко давали горох — вкусную хряпалку. С 1944 года по выходным дням иногда кормили молочным супом с незнакомыми до этого года макаронами.
В праздники — 1 мая, 7 ноября, 5 декабря, в день Сталинской Конституции, и 21 декабря, в день рождения вождя, выдавали нам по куску хлеба, намазанному сливочным маслом, и вместо киселя наливали в кружки кипяченое молоко, а на ужин в суповую ложку клали по куску натурального колотого сахара. Это была песня. Все бы ничего, но пайки были настолько крошечные, что из-за стола мы вставали полуголодными.
Человечку, жаждущему съесть чего-нибудь вкусненькое и мечтавшему об этом вслух, козявы язвительно говорили: “Тебе, малый, может, подать какаву со сливкой да булочку с марципанами?”. Что такое какава — никто не знал, булочку с марципанами мы и представить себе не могли. Откуда возникла такая фантазия, да еще в то голодное время — неизвестно. Вероятно, кто-то из взрослых высказал вслух свою мечту, а она у нас превратилась в дразнилку. С марципанами я познакомился спустя пятьдесят лет, и то в Париже.
Про мороженое и Бога зимы Ептона
В 1944 году в воздухе запахло Победой. Появились смутные, но все-таки надежды на лучшие времена. Даже у нас в детприемнике! Осенью на одной из ночных амнистий решено было отметить Новый, 1945 год мороженым. Да, да, мороженым, сделанным в складчину всеми козявами нашей палаты. По-настоящему, что такое мороженое, никто из нас не знал. Старшие козявы смутно помнили, что оно было молочным, холодным, сладким и сытным, а если сытным, значит, хлебным. С начала зимы мы решили собирать продукты, составляющие нашу мечту. С трех праздников — ноябрьских, дня Сталинской Конституции и дня его рождения — мы накопили запас сахара. Хлеб заготовить было проще, несколько дней пять кусков хлеба за завтраком, обедом и ужином делили на шесть порций, а один откладывали в тайник. С молоком сложнее. Его выдавали в обед 21 декабря. К этому дню мы стибрили у вохры пару бутылок из-под водки, вымыли их и под столом залили бутылки молоком, главной основой новогодней “цацы”. Так как мороженое называлось сливочным, необходимо было скопить некоторое количество сливочного масла. Его давали только в праздники, как и сахар, но, чтобы воспитанники не воровали друг у друга, масло намазывали на кусок хлеба. Мы сдвигали его передними зубами на край, к корочке, хлеб съедали, а корочку уносили в палату.
Добытое таким образом молоко и масло прятали между двумя рамами в дальнем от входа окне. Одна из рам специально открывалась вместе с приклеенными на зиму полосками бумаги. Никто и подумать не мог, что за нею тайник Деда Ептона. Кто такой дедушка Мороз, в ту пору мы, козявные дэпэшники, не знали, но зато про Деда Ептона — сибирского Бога Мороза, который одно лечит, другое калечит, наша училка жизни тетка Машка рассказывала очень много историй. В ее историях Бог Ептон питался только замороженными продуктами.
В ночь с 30 на 31 декабря, в последнюю палатную амнистию 1944 года, все козявы занимались приготовлением мороженого. Порубленный на квадратики хлеб вымачивался в двух мисках молока, взятых напрокат у тетки Машки. Затем вымоченный хлеб со всех сторон обсыпали толченым сахаром и аккуратно укладывали на досочки от днищ наших тумбочных ящиков. Эти подносики с заготовками ставили между двух рам в ептонский холодильник на заморозку. Минут через двадцать замороженные кусочки снова мочили в молоке и снова обсыпали сахаром, и так трижды, четырежды. Перед последним замораживанием одну из сторон кусков намазывали сливочным маслом — и продукт был готов. Работали посменно, так как замерзали — на улице свирепствовал тридцатиградусный Ептон. Готовое мороженое ссыпали в мешок, сделанный из майки. До новогодней ночи мешок с мороженым прятали там же — между окон, прикрыв от глаз бумагой. Боялись, что вохра обнаружит, но пронесло! Им было не до нас — они сами готовились отмечать Новый год.
Тридцать первого, как по заказу, Бог Зимы подарил нам ясную лунную ночь. В палате было светло, как днем. В центральном проходе из пяти тумбочек мы соорудили “племенной” стол. Из заветного окна достали драгоценный мешок и отсчитали каждому пайку ржаной “цацы”. После объявиловки палаточным боярином Косоротом новогодней амнистии началось поедание самопального мороженого нашей козявной оравой — в честь 1945 года и в честь сибирского Бога Мороза, деда Ептона. Ни до, ни после, никогда в жизни никто из нас больше не ел такого вкусного ржаного мороженого-— при свете огромной луны в белом морозном ореоле за окном.
Первого января мы поздравили теточку Машку с Новым годом и вручили ей несколько порций нашего мороженого. Разглядев подарок, главная матерщинница детприемовского пространства впервые на нашей памяти вдруг произнесла:
— О, Господи, Мать Божия! Мыкалки вы мои родные... — и заплакала.
Праздничная челка
С начала 1945 года детприемник стал готовиться к празднику Победы. В феврале из женской тюрьмы или колонии привезли под охраной нескольких теток. В зале Феликса Эдмундовича нас по очереди, начиная с колуп и кончая пацанами, выстраивали перед ними. Зэчки выбрали из нас разновеликих огольцов и сняли с них мерки. После отъезда обмерял на этажах пошли разговоры, что к весне нам сошьют новую форму.
Последний раз детприемовскую банду стригли в феврале. В апреле по палатам разнесся слух — в ближайшую стрижку нам в честь Победы оставят челки. Поначалу никто из нас не верил в это фуфло. Думали, что, как всегда, — берут на пушку. Двадцатого апреля объявили — следующим днем, то есть двадцать первого, под Феликсом Эдмундовичем состоится стрижка воспитанников. Двадцать одно в блатном мире цифра хорошая — значит, оставят челки.
Утром двадцать первого под охраной вооруженных солдат привезли четырех зэков-парикмахеров. В зал нас поставляли поэтажно, начиная, как всегда, с мальков. Первые вышедшие от Дзержинского колупы оказались с челками. Значит, и мы будем с челками, значит, мы победили, скоро наступит мирное время, и все вернемся домой!
Уже в зале узнали, что по требованию Жабы челки должны быть единообразными, нас будут стричь по шаблону. Каждый, когда подходила его очередь, обеими руками держал на своей голове шаблон, вырезанный из плотной бумаги, и стригаль ручной машинкой снимал вокруг него волосы. Наводил марафет другой зэк, с ножницами. Конвейер состоял из двух зэков с машинками и двух с ножницами, из шаблонов и наших голов. Зэки-парикмахеры работали весь день до позднего вечера не покладая рук. В ночь с двадцать первого на двадцать второе апреля, впервые за все годы пребывания за пазухой Лаврентия Павловича, мы спали с челками.
На другой день весь дом от мала до велика помыли в бане и переодели в чистое белье. Утром двадцать третьего во двор в сопровождении охраны въехала крытая машина. Из нее солдатики начали таскать в зал Дзержинского перевязанные бечевой тюки. Мы поняли — днем что-то произойдет. За завтраком Крутирыло торжественно объявил о замене старой одежонки на новую форму. Нас поделили пополам: колупы и козявы — сегодня, прямо после завтрака, шкеты и пацаны — завтра. Весь детприемник пришел в возбуждение — хотелось скорее посмотреть на подарок наркома Берии. Но до обеда, задержанного на полтора часа, загнанных в зал Феликса колупашек не выпускали. Форму на них увидели только в обед. Форма, как у нас говорили, показалась, то есть понравилась. Серая рубашка с отложным воротником, черные штаны, еще не брюки, но уже не шаровары, на двойной резинке, с двумя карманами, бушлат из черной “чертовой кожи” на подкладке, с внутренним карманом, как у фраеров.
Нас обрядили только ко сну. По сравнению с бывшей разнопалой одежонкой теперешняя смотрелась действительно формой. В ней мы с нашими одинаковыми челками выглядели отштампованными изделиями могущественной государственной машины. Мешали только пуговицы на бушлатах. Они у всех оказались разными.
Подарок Берии
На другой день теточка Машка объявила по секрету, что завтра с воспитанников будут снимать образы и что в зале под портретом Дзержинского Фемис сооружает всякие подставы и в светильники вворачивает сильные лампы. Утром двадцать четвертого апреля главный воспитатель-надзиратель на всю хавалку приказал через пятнадцать минут попалатно явиться в Актовый зал в полной форме. В зале под портретом козлобородого мы увидели сколоченную работным человеком двухступенчатую площадку с креслом-троном нашей начальницы. Ниже, вокруг него, стояли стулья. Слева, справа и за троном из скамеек выставлено было четырехступенчатое сооружение. По центру против начальственного места возвышался солидный ящик на трех ножках, покрытый черной тряпкой. Не все знали, что это фотоаппарат.
Крутирыло расставил дэпэшников по скамейкам. На самой верхней скамье стояли пацаны, а на первой посадили колуп. Во время фотографирования все должны были, подняв головы, смотреть на верх ящика, верхние ряды — стоять по стойке смирно, а сидящие колупы — выставить руки на колени. Крутирыло больше часа репетировал с нами, добиваясь любимого единообразия, заменяя одного другим из-за разности роста или из-за не подходящих друг к другу харь. Он фитилил перед нами, как его Жаба перед своими холстами, создавая из нас нужную ему картину огромного размера с персонажами в натуральную величину. К приходу Жабы со свитой мы еле держались на ногах.