60491.fb2
Толковая нищенствующая тетка Мытарка, знакомая с основными православными обрядами благодаря долгой службе на паперти Николы Морского, сговорила басовитую старуху-нищенку Царь Иванну, знавшую наизусть Псалтырь и многие молитвы, объединить усилия и создать артель, которая за мзду будет помогать горемычным людишкам провожать в последний путь скончавшихся родственников по всем правилам православного похоронного ритуала. И две опытные нищенки с паперти Николы, взяв в помощь молодую девку-помоганку, создали в Коломне небывалую артель похоронной помощи.
Со временем, подучившись в церкви всем тонкостям похоронного действа, артель стала популярной у народа-богатыря не только на Коломенском, Казанском и Покровском островах, но и за Невой, на Васильевском острове, где вообще не было действующих церквей, кроме кладбищенской. Надо отдать должное — свои обязанности они исполняли честно, а иной раз даже художественно, то есть с отдачей или, как говорят, с сердцем. В особенности “дьячиха” — Царь Иванна.
Мытарка атаманила в артели, была добытчицей и диспетчерицей всех ее работ. Чтобы не развалилось дело, ей к тому же приходилось держать в узде своих подопечных товарок, особенно алкоголицу дьячиху, от злоупотреблений “пьяной жидкостью”. Внешняя часть ритуала — подготовка усопшего к панихиде — была тоже на ее плечах: омовение, облачение, украшение чела венчиком, окропление святой водой, правильная установка гроба и подсвечников и тому подобное, а также, если заказывали, приготовление поминального стола.
Молитвенной частью обряда ведала Царь Иванна, остальные ей помогали. Она совершала всенощное песнопение над почившим, то есть панихиду, исполняя роль священнослужителя.
Третья товарка, Мавка Меченая, списанная с панели промокашка, потерявшая “манок” из-за разросшегося на лице родимого пятна, работала у Мытарки скороходом, реквизитором и снабженкой. Царь Иванна именовала ее попросту побегушкой. Летом Мавка прикрывала свою родинку полями где-то добытой дореволюционной соломенной шляпы, зимою пряталась в мужскую ушанку и платок. Мытарка защищала девку от нападок злыдней-нищенок, преследовавших ее от завидок — как самую незащищенную. Мавка обязанности свои выполняла исправно, а некоторые даже с выгодой для артели. Например, свечи не покупала в керосиновой лавке, а добывала прямо со склада коробками, пользуясь симпатиями кладовщика-инвалида. От другого инвалида войны — уличного фотографа дяди Вани-костыля с Васильевского острова — за небольшие денежки получала для печальных дел иконки-образа, сделанные фотоспособом и крашенные пасхальными красками. Пить что-либо, даже церковный кагор, Мавке запрещалось напрочь. Ежели кто совращал ее вином в тоскливые моменты жизни, то Мавка впадала в кликушество — кричала разными зверьми и билась об пол. Только Мытарка могла с нею справиться.
Священница, или дьячиха, Царь Иванна, несмотря на всякие свои чудачества, слыла значительной фигурой в Коломне. По церковно-молитвенным делам давала советы всей непросвещенной округе. Сирота, из подкидышей Покровской церкви (подкинута была в день царских именин), воспитывалась в Горицком женском монастыре, но постриг не приняла и ушла на заработки в Петербург нянькать детей. Она поселилась во дворах у Покровской площади, вблизи своей родной церкви Покрова Святой Богородицы. После революции работала помощницей повара в детской столовке, открытой в бывшей богадельне все на той же площади Коломенского острова. В середине тридцатых годов Покровский храм был взорван, и Царь Иванна со всеми остальными богомольцами переселилась ближе к Никольской площади, то есть ближе к Николе Морскому. После потери своего отчего храма начала она попивать, правда, пила только церковное вино, но без него уже не могла жить. Тяготы житухи опустили ее до нищенства, и стала Царь Иванна украшать собою ступени Богоявленского Никольского собора. Была ли у нее семья — никто не знал. Про это высказывалась она очень туманно: “После царев напустил сатана на Россию разные революции, войны да голодовки. Закрутили нас беды так, что до сих пор кувыркаемся. А мужевья наши разошлись по землям, от большинства и примет не осталось, погинули, словом сказать”.
Говорила она почти басом — такому голосу мог позавидовать любой дьякон. Псалмы исполняла так талантливо и проникновенно, что впадала в транс и доводила печальников усопшего до рыданий и истерик и за это часто получала дополнительную бутылку кагора. Но после приличной дозы вина в ее голове начинало “цариться”. Что это означало, объяснить толком она не могла даже в милиции. “Цариться стало, наконец дождалась, хорошо-то как, а! Все кругом сытное да золотое, и все кругом гудет да поет, как было в церкви по праздникам в моем детстве”. Наверное, за такое “царение” ее и звали Царь Иванна.
— Царь Иванна, ты что, снова зацарила, что ль?
— Ой, зацарила, Мытарка, зацарила. Поднесли ведь от добра душевного, больно довольны песнопениями моими, как не зацарить.
К каждой новой своей бутылке кагора обращалась, как к забубенной подруге, с гимном признания в любви: “Силушки нет жить без тебя, радость ты моя... насладительная...”. И опять впадала в “царение”, вспоминая свою светлую дореволюционную молодость:
— По Невскому-то царя с царицею да со всеми царичками и малым царьком в богатых золотых каретах возили — народу казали. А народу-то кругом тьма-тьмущая, и все расфуфыренные. Фуфыры в светлых шляпах с цветами да в радости. Дома, как невесты на свадьбе, цветной материей убранные стояли, а с балконов дорогущие ковры свисали. На мачтах-фонарях по Невскому рисованные орлы парили и Гоши-победоносцы своих змеев кололи. А главный устроитель Города с котовыми усами — царь Петр — с башни довольный на всех глядел. А сама я с господскими детьми на балконе стояла и все это кино видела.
— Царь Иванна, ты снова в тот царев свет отошла.
— Отошла, матушка, отошла, там-то лучше, чем в сегодняшнем пропадании.
Главная задача Мытарки состояла в том, чтобы не допустить во время работы перебора дьяконицей церковного вина.
— Побойся Бога, Царь Иванна, нельзя наливаться перед такими делами. Кроме греха, нельзя топтать людское горе. Мне за тебя шабаркнут по кумполу и будут правы.
— Да что платят-то, Мытарка, копейку всего за ночное бдение, — оправдывалась Царь Иванна.
— А ты хочешь, чтобы тебе сразу штуку давали, сквалыжница алкашная?
— Да не кыркай ты, не кыркай, начальница, сколько можно. Не согрешу я, не бойсь, что сама дашь, на том и спасибо.
В день смерти вождя Мытарке пришлось запереть дьяконицу в своем подвале, так как пьяная Царь Иванна на Крюковом канале гудела всем встречным на пути людишкам, что отпела она скотоводца по первому разряду и что душа его небесничает в царстве ангелов и ангелиц.
— Застегни крикушку свою, Царь Иванна, неужели не чуешь, что отпевание твое Сибирью пахнет? Дура ты стоеросовая!
— Почему стоеросовая?
— Потому что из ста дур самая дура!..
— Ой, Мытарка, ой, ругаешься ты, а я ведь из добра. Да, болезненная я, болезненная алкоголица, бестолковка моя уже ничего не варит, — гудела ей в ответ на все согласная Царь Иванна.
Про Мытарку никольские нищенки рассказывали разное-всякое. Некоторые баяли, что она из монашек. Что из разогнанного в двадцатые годы женского монастыря попала в лиговские притоны. Отсидев в тридцатые по бытовухе, в войну санитарила в госпиталях. Другие рассказывали, что она блатная с Лиговки и что ее за нарушение воровских законов погнали с малины. В войну будто бы спекулировала и с дворниками квартиры дистрофиков обирала. Потом косить стала под нищую, чтобы концы в воду спрятать, а на самом деле богатющая. Третьи просто обзывали ее авантюристкой, незнамо откуда возникшей и способной на всякие турлы-мурлы. Но все как одна боялись ее.
За посягание на личностей ее “бригады” она могла отчистить обидчиков так, что вороны в испуге взлетали с веток Никольского сада. Школа ругани у нее была отменная. Как ее звали по-настоящему, никто не знал. Товарки по нищенству злословили от зависти, за глаза называя их артельный заработок налогом с покойников, а ее как вождицу самодельных отпевалок — Мытаркой, то есть сборщицей налогов. Неслучайно этих злоязычниц Царь Иванна ругала вертикально лающими собаками. Они даже подговорили редкого в среде старух, “поющих Лазаря”, мужского бомбилу, чтобы тот добыл от артели долю для всех побирух с паперти Николы Морского. Нанятого жлоба — инвалида трамвая, изображавшего благородного инвалида войны, — Мытарке пришлось скинуть с лестницы, приговаривая: “Крысарь мохнорылый, отсычить хочешь, пароход уже купил, на самолет не хватает. Рукодельник трюхатый, шиш с нас возьмешь!”. А главной заводиле, рябой красноглазой сычухе, она сотрясла мозговую жидкость.
Несмотря на множество интересных, даже толковых качеств начальницы монашек у нее, как и у других людишек, были свои слабости и пристрастия. Одна из слабостей, естественных для того времени, — она курила. Тогда курили все, кто пережил блокаду. Дымила она самокрутки дешевого табака, купленного на Сытном рынке у какого-то Никитича. Дым от тех самокруток отпугивал не только людей, но и собак. Второй странностью этой тетеньки была любовь к карманным часам, которых у нее было множество, правда, бросовых, но носила она их в специально вшитом в юбку кармашке, как положено. Часы свои называла собакою, так их звали воры.
Последняя слабость была самой греховной. Четыре или пять раз в году Мытарка изчезала с Коломны на неделю-другую. Причем долго никто не знал, куда она исчезала. В эти пропадания атаманши Царь Иванна и Мавка справляли панихиды без нее, но более сумбурно и не в таком качестве, нежели с нею. Появлялась она на своем острове всегда с какой-нибудь обновой: шерстяным платком, кофтой, блузкой. Через некоторое время от нищих Петроградской стороны дошли слухи, что у Коломенской Мытарки полюбки с ботаническим служкою — между прочим, гермафродитом. Шаромыжники и побегушки коломенские жалели Мытаркиного возлюбленного. Увидев на ней очередную обнову, говорили между собой: “Смотрите-ка, как она своей любовью несчастного обобрала”. Другие побирушки спорили с ними — не может Мытарка любить гермафродита, гермафродиты живут только друг с дружкою. Вон во дворе по Писаревой улице живет пара, и данное дворовой пацанвой прозвище имеет: Папиндя рогатая и Маминдя усатая. Но кто из них он, а кто она — неизвестно. Даже местный татарский дворник не может разобрать.
Несколько лет убегала Мытарка с Коломны на Петроградскую сторону. А одним годом, на третий раз, пропала окончательно, то есть не вернулась домой, в свой подвал на Мастерскую улицу, ни на вторую, ни на пятую неделю. Вокруг этого события среди коломенского опущенного народца начались страсти и пересуды.
— В любовном грехе испарилась двигалка наша. Теперь мы с тобой, Мавка, сироты беспризорные, сгинула наша артелька... — прохрипела Царь Иванна своей побегушке и “зацарила” до того, что впала в горячку и оказалась в больнице, где начала отпевать всех лежащих больных без разбору.
У Мавки Меченой от расстройства и переживаний прямо в ограде Никольского сада перед храмом, на виду у всех случилась “бесова трясучка”, и она вдруг зарычала, закричала, заклекотала разными птицами и зверьми. Пришлось звать самого соборного батюшку изгонять беса.
Говоря словами Царь Иванны, многие мерзостные “эфиопские образины” были довольны порушением Мытаркиного дела. Но всех разбирало любопытство — что же все-таки произошло с нею в Ботаническом саду. Обитатели паперти на очередной складчине, приняв хорошее количество “огненной жидкости” на грудь, постановили отправить на Аптекарский остров, в гермафродитов сад разведчиков с заданием добыть сведения у аптекарских людишек об их товарке — Мытарке Коломенской.
Вернувшиеся с Петроградской стороны разведчицы ничего, кроме слухов, не принесли. По рассказам самого главного ботанического сторожа, гермафродит их, по прозвищу Гальваник, был натуральным скобарем и, дослужив в саду до пенсии, недели три назад уехал на свою псковскую родину. “А с кем — не могу знать. Если кого-то взял, то слава Богу — стариковать ему веселее станет. А что Гальваником звали, так он сам виноват — всем рассказывал, как по нечайности ложку белого металла проглотил, а назад из себя получил ложку желтого металла. Обозван был правильно — у нас на Аптекарском проспекте с царских времен электротехнический институт стоит — все грамотные”.
Соседи из дома напротив, что на проспекте, советовали искать останки Мытарки в кущах Ботанического сада, будто бы там ревнивый гермафродит, сын беса, задушил Мытарку, не желая отпускать ее в Коломну. И бежал с наших островов к своим бандитским скобарям.
Царь Иванна, выйдя из больницы и получив пенсию, с похоронным ремеслом завязала. Увидеть ее можно было в агитационном пункте на улице Союза Печатников, где сидела она перед великим изобретением двадцатого века “КВНом” на своем стуле-троне в первом ряду, немного слева, у самого увеличительного стекла. А по воскресеньям и по всем церковным праздникам — на паперти Морского Богоявленского Никольского собора.
Если услышите нищенское обращение к прихожанам, произносимое пропитым хриплым басом: “Будьте отцы милостивы, сотворите святую милостыньку, благословите на копеечку”, — то это она, Царь Иванна.
Мавка Меченая попала не то в психбольницу, не то в “казенный дом” за бродяжничество и шум, испускаемый изнутри себя.
А в кущах Ботанического сада, что находится на Аптекарском острове Петроградской стороны, до сих пор ищут Мытарку Коломенскую, но там ее нет.
Анюта Непорочная
Воспоминания затырщика
В эти окраинные места Питера можно было доехать из города только на “шестерке” — трамвае № 6. Причем на Железноводскую улицу — главную магистраль острова Голодая — трамвай приходил уже полупустым. Насельником этих мест, кстати, основательно разбитых в ту пору, был народ опущенный, или, как выражались итээровцы тех времен, темный. Остров не местными жителями посещался только по особой нужде, и то с опаскою.
Большая часть домов левой стороны Железноводской задними дворами выходит на окраину древнего немецкого кладбища, которое старинные люди именовали кладбищем чужестранных иноверных иноземцев. Когда-то очень красивое и знаменитое, ныне заросшее и одичавшее, оно превратилось в пристанище птиц и ворон.
Попал я в эти края по буквальной нужде. Матушка моя после отсидки по 58-й статье была второй год без работы. Голод не тетка, и мне, загнанному в угол, пришлось вспомнить недавнюю мою биографию. Люди хорошие порекомендовали меня знаменитому питерскому уркагану с выразительной кликухой Мечта Прокурора в качестве пацана-затырщика — помощника, принимающего краденое. Рекомендатели велели мне явиться поутру в двухэтажный старый домишко, находящийся во дворе частично разбитого снарядом дома в конце Железноводской улицы. Постучавшись в левую дверь первого этажа, спросить Анюту. Если женский голос отзовется вопросом: “Какую?”, — произнести пароль: “Непорочную”.
Утром одного октябрьского дня я все это и проделал. На пароль открыла мне дверь совсем молодая, невысокая миловидная тетенька. Узнав, что я шкет с Петроградской стороны, от Шурки — Вечной Каурки, впустила в хавиру.
Жилище, в которое я попал, показалось мне чудны’м — не похожим на питерские квартиры. Представьте себе общий зал, поделенный перегородками, не доходящими до потолка, на, по определению хозяйки, сени, кухню, залу и чулан. Все перегородки-стены оклеены тряпкой вроде мешковины и выбелены известкой. Полы из широких досок окрашены зеленой масляной краской. Крепко сделанная деревянная мебель тоже крашена маслом. Что-то в этой обстановке было от деревни, только не нашей, православной, а какой-то иной. Чем-то она мне напомнила бывший монастырь в Эстонии, превращенный в детский колонтай, где я отсидел полтора года до Питера. И чем еще отличалась эта неожиданная обиталовка от виденных мною жилищ — это абсолютной, медицинской чистотой.
Анюта, оставив меня в сенях, прошла “анфиладою” проемов на кухню и через минуту вышла с сильно худым, поношенным жизнью человеком небольшого роста, с длиннющими руками и вытянутой по вертикали, остриженной ежиком головой. Старик внимательно обшарил меня своими впалыми, пожившими в Крестах гляделами, затем спросил навскидку, сколько лет я был за пазухой у Лаврентия, чем кормился, сколько раз украшал исправиловки. После анкетного допроса велел раздеться в сенях и пройти на кухню.
Я разделся, положил свой бушлат с малахаем на большой плоский сундук, покрытый домотканной дорожкой, и двинул за хозяевами в кухню через так называемую залу.
Стояк с огромной печью с одной стороны и плитой с другой делил помещение на две части. Печь принадлежала зале, а плита кухне, то есть тому, что звалось кухней. Мне показалось, что обиталище воров когда-то было нежилым помещением.
Плотная занавеска и самопальный шкаф разделяли залу на спальную часть с кроватью-топчаном и гостиную. В гостиной подле окон во двор стоял прямоугольный, тяжелых досок стол со скамьями и табуретом. По центру правой стены в темной плоской раме под стеклом находилась семейная фотолетопись Анютиных предков. Выделялась старинная фотография дядьки в финской зимней шапке, с винтовкой в руках и Георгиевским крестом на груди. Как потом выяснилось, это был дед Анюты, в русско-турецкую войну он служил снайпером в финском отряде. В правом углу гостиной висел образ нашей северной Тихвинской Божьей Матери, любимой иконы перекрещенных в петровские времена чухонцев.
В узкой кухне, против окна, выходившего на кладбище, висело не понятное мне в ту пору, но страшно привлекательное тканое диво. По объяснениям Анюты — финское изображение заката-восхода солнца, ранее такие тканины висели в каждом чухонском доме. Кроме “заката”, белых с розами ходиков над плитой и небольшого стола и полки с посудою, в кухне ничего не было.