60578.fb2
Когда я был ребенком, в школе, в куче-мале я получил удар локтем или коленом сбоку в челюсть. Потом у меня были боли, наверно, раз десять. Мы пошли к врачу. Когда профессор Дескан увидел меня, он сказал: «А, это опухоль над левым ухом». И когда они меня оперировали — в то время это делалось под местной анестезией, — во время операции, помнится, я все слышал. Дрелью они проделали отверстия в своде черепа — дррр…, дррр…, дррр…, дрррр…: четыре отверстия, чтобы удалить сгустки крови. Затем они вдели стальную нить, чтобы резать. Когда они резали, я немного испугался, потому что увидел, как брызнула кровь, — несмотря на повязку, которую они надели мне на глаза.
Операция эта длилась пять часов. Они там трогали мне мозг, как рукоятки в машине! И тут вдруг я перестал разговаривать; я не мог больше разговаривать. Мне было больно. В таких ситуациях уже не знаешь, что значит жить. Я не мог говорить. Я слышал, что кричу. Я произносил какое-нибудь слово вместо другого. Я слышал свой бред. Я говорил себе: ну вот, я сошел с ума! Но как только они удалили сгусток крови, тут же я смог нормально говорить, вот как сейчас! Я заплакал от счастья.
Это действительно была доброкачественная опухоль. Конечно, потом мне пришлось многому заново учиться. Ноя смог жить по-прежнему. Единственные осложнения, которые остались теперь, — это уменьшение остроты зрения на правом глазу на пять десятых и несколько меньшая чувствительность при осязании правой рукой.
Совсем ребенком я хотел заниматься танцем. Я обожал классический танец, хотел сделаться танцором. Мама же не захотела. Отец: пффф… да что это за штука, танец? На нашей улице стать танцором — значило насмешить всех. Потому что у моего отца был бар и все такое. Хотя на деле мои родители не были против. Но в Алжире в то время семьдесят процентов клиентов ресторана моего отца были рабочими. Они негативно воспринимали танцоров в опере. На это смотрели так же, как если бы ты был гомосексуалистом. В Алжире нравы были очень южными, люди были настоящими мачо. И потом я думаю, что в глубине души отец желал, чтобы я стал экзекутором, как и он. Ну а танцовщик балета и экзекутор в то же время, — это было бы, пожалуй, смешно!
Короче, отец с трудом представлял меня танцором. А потом сказал, что он не согласен. Вот так.
А еще я обожал звук рога. Вечером на нашей улице, в квартале Лаперлье в Алжире — когда мне было десять-двенадцать лет — жил человек, игравший на роге. Он вызывал другого трубача. И они откликались друг другу: «Пуууум… Пуууум…» Представьте, как вечером звенит по окрестностям: «Пуууум… Пуууум…» Потом, когда я жил в Париже, вечером к двадцати одному часу под мостом у Эйфелевой башни тоже играли рта роге. Кажется, это было по субботам. Я стоял там больше часа, слушал этот звук. Я не люблю псовую охоту — когда заваливают оленя, — но саму атмосферу, лошадей, звуки рога я люблю.
Несмотря на то что я приводил в исполнение приговоры, я любил бельканто. Красивый голос, звуки музыки… и у меня мурашки бегут по коже. Да, я люблю оперу. Я в восторге. У одного певца теплый голос, у другого более глубокий. Я больше всего люблю баритон. К старости некоторые теноры становятся баритонами, но на мой взгляд их голос далеко не такой чистый, как голос баритона от рождения. С восьми-десяти лет зимой я каждый четверг ходил вечером в театр оперы и балета в Алжире. Мама водила меня туда. Она любила оперу, оперетты… Она давала мне десять старых франков, и я покупал себе билет на галерку, пять старых франков — это сегодня пять сантимов — на четвертый ярус. Помню те лестницы. На самом деле мне нравились балеты, но я столько видел балетов, столько пересматривал одни и те же, что мне стало нравиться пение, я полюбил оперу. Чтобы лучше оценить голоса, я закрывал глаза. А больше всего мне нравился балет в «Фаусте»! Я обожал «Фауста»! Чертенят и все прочее… На мой взгляд, «Фауст» — особенно с точки зрения сюжета — лучшая опера: кто бы не отдал все деньги, а то и душу, чтобы прожить вторую жизнь, когда уже приближается смерть? Все можно купить, кроме жизни. Я бы, если бы было можно, отдал все, чтобы снова стать двадцатилетним. Каждому было двадцать лег. Пожалуй, это единственная справедливость на земле.
Эта история Фауста, второй молодости… сейчас я задаюсь вопросом. Я был маленьким. Разве это могло повлиять? Я имею в виду, на мою работу экзекутором. Однажды на Таити у доктора Ласперса я встретил миллиардера, банкира. Он говорил: «Я все могу купить». Миллиардер! Но он не может купить себе еще несколько лет жизни. Он не может купить себе вторую жизнь… Эта история Фауста, я прямо не знаю. Я был молод. Сюжет производил на меня впечатление. Впоследствии я иногда и скорее неосознанно сомневался во второй жизни. Как доктор Фауст, которому захотелось начать жизнь сначала… Да, иногда я задаюсь вопросом. Бывает ли вторая жизнь, все такое? Так ли это? бессознательно? Это все связано. Это правда. Ну и, глядя на человека, которого сейчас казнят, я пытался угадать его последние мысли. Вот это любопытно. Потому что… возьмем случай врача, он знает, что такой-то болен, он в коме, он скоро умрет. Но это почти то же, как если бы он уже не жил. А вот человек, которого скоро казнят, — только в такой ситуации мы видим человека, полного жизни, полного сил, и при этом знаем, что через несколько секунд он умрет. О чем он думает в этот момент? Через несколько секунд я умру? Есть ли другая жизнь? Я действительно иногда ищу ответ. Есть ли жизнь где-то еще?
Мои бабушка и дедушка со стороны отца были верующими и ходили в церковь. Моя бабушка со стороны отца была очень верующей. Когда я был совсем маленький, она водила меня в церковь. Каждое воскресенье на мессу. Тетя моего отца, сестра моего деда, все они были очень верующими. Очень уважали кюре и так далее. Какое-то время я пел в детском хоре, в церкви Сердца Иисусова, сейчас это кафедральный собор Алжира. И я, ребенком, представлял себя в роли кюре. Я думал об этом, когда мне было восемь-десять лет и я ходил в воскресную школу. Да, я бы очень хотел быть кюре. Для меня в детстве кюре был не просто человеком. Это был Праведник! Воплощенная Праведность. Чистый и уважаемый человек, в котором невозможно сомневаться. Да, я бы хотел иметь такую профессию. Конечно, потом, когда прошли годы, я не представлял, как бы я был кюре и бегал за девочками! Конечно, что касается женщин, это действительно несовместимо. А я слишком любил женщин, чтобы задуматься об этом пути. Если бы можно было так делать — быть кюре и иметь право жениться — мне бы это, пожалуй, понравилось. Возможно, было что-то бессознательно близкое к этому, когда потом я захотел быть исполнителем криминальных приговоров: быть уважаемым. Экзекутор — это рука Правосудия, и это внушает уважение. Я был рукой Правосудия и горжусь этим.
Я ходил в школу до тринадцати лет. Я поступил как мои друзья. Они больше не хотели ходить в школу. Они поступали в ученики: были механиками, столярами, туда-сюда… То есть я вместе с моим кругом — а приятели много значат — тоже не захотел больше ходить в школу. Я начал профессиональное обучение в четырнадцать лет. Я немного работал в механических мастерских почты. Там я сделал гильотину. Это была модель Берже, но с нынешним механизмом. Макет Берже сейчас в музее полиции в Париже. Это дар семьи Берже.
Еще когда я работал в мастерских почты, то спросил отца, что бы он предпочел получить в подарок: я предложил сделать тигра из куска латуни, закрепленного на мраморной дощечке, или макет гильотины. Он мне тут же сказал: «Если можешь, сделай модель гильотины 1868 года». Я согласился. Я не думал, что будет столько работы с изготовлением всего механизма в масштабе. Я взял модель Берже, и поскольку я хотел сделать тот же механизм, то есть подобный изготовленному в 1868 году, я перевернул механизм. Я сделал точную копию этой модели в виде макета. Это первая модель, которая была сделана во Франции и которая была отправлена в Алжир в 1870. Дейблер, будучи помощником в Алжире, пользовался ею.
Эта машина еще существует в Алжире. Это старая модель. Позднее, в 1957, в Алжире получили вторую гильотину, той же модели, что и в Париже. Итак, я сделал макет этой гильотины моему отцу. Это заинтересовало меня. Отец гордился макетом и всегда показывал его друзьям. Я никогда не расстанусь с этим макетом, который для меня полон воспоминаний. А потом, к четырнадцати-пятнадцати годам я захотел посмотреть на казнь. Но я боялся, потому что все-таки человек, и его вот так вот казнят… иногда внутри себя я почти что хочу сказать: стойте! нельзя убивать человека! Но это не в моей власти.
На моей первой казни я присутствовал в июле 1947. Мне было ровно шестнадцать лет, потому что я родился в июне 1931. Эта первая казнь была настоящим событием для меня. Было что-то нереальное в том, что мой отец согласился взять меня с собой в командировку на казнь. Итак, однажды в воскресенье, после полудня, шофер, который обычно перевозил в грузовике гильотину, загрузил «древо правосудия» и двух помощников. Потом он приехал за мной в полночь и мы отправились в Батну. Мой отец, Берже, Доде и Карье уезжали в понедельник в четыре или пять часов на «мерседесе» Карье. Я мог поехать с ними, но попросился ехать на грузовике. Для меня это было приключением. Мы приехали около девяти или десяти часов утра. Мы покинули гараж во дворе жандармерии и дожидались отца и остальных, гуляя но улицам Батны. В полдень нас пригласили пообедать к комиссару Кошу, который был сыном одного папиного друга, жившего в квартале Лаперлье. Как только они приехали, Берже, главный экзекутор, пошел к властям: к прокурору, директору тюрьмы… А после обеда на полицейской машине мы поехали посмотреть на Тимгад, знаменитые римские развалины, восходящие ко II веку нашей эры. Позднее я вернулся туда еще раз по случаю другой казни в Батне, поскольку меня это самым сильным образом интересовало. Мы смонтировали гильотину вечером. Потом мы пошли в ресторан, а затем в отель. Я почти не спал, думая о том, что я только что видел, а особенно о том, что буду присутствовать на первой казни. Было, наверно, три часа, когда приехала полиция, чтобы отвезти нас в тюрьму. В то утро я был уже готов сказать, что не пойду туда, потому что все-таки… видеть человека, который так вот умирает…
Осужденный, местный житель, убил охранника тюрьмы. Казнь проводилась во дворе тюрьмы Батны в Константинуа. День только-только начинался, было, наверно, четыре часа утра. Еще было темно, звезды бледнели в свете нарождающегося дня. Потому что раньше[10] казни совершались на рассвете. Да, до 1956 года все-таки соблюдали положенные часы. Я помню, мой отец, как только мы пришли, сказал мне: «Встань туда и главное не двигайся!» (чтобы не мешать первому помощнику, которого называли «фотографом»). Он мне сказал: «Не ходи в камеру, иначе охрана встанет спереди, и тут уже, когда ты окажешься сзади, вперед ты не сможешь пройти». Поскольку там была охрана, да еще все, кто присутствовал на казни, семья прокурора и прочие. В итоге вместо семи-восьми человек, предусмотренных процедурным кодексом исполнения приговора, нас там оказалось человек сорок. Итак, я стоял со стороны гильотины, в двух метрах от ванны.[11]
Значит, я стоял немного в стороне, в три четверти оборота к гильотине, лицом к корзине. В восьми или десяти метрах слева от меня стояла группа из двадцати человек, в том числе комиссар Кош. Он был в лучшем костюме, с шарфом и кепи. Это был самый молодой комиссар полиции, ему было двадцать три года. В те годы, чтобы стать комиссаром, нужно было сдать экзамен на бакалавра и получить дополнительное образование. Сейчас это труднее. Нужно по крайней мере иметь институтский диплом, да еще есть конкурс.
Я был смущен и не осмеливался смешаться с этими людьми. Поэтому я оставался стоять на месте. Я слышал шепот. Да, люди шептались шшшшшш…. шшшш… тихий шепоток, но никакого шума. В этих обстоятельствах никто ничего не говорит. И я слышал, как кто-то спросил: «Что это за юноша там?» Потому что я был молод, они это тут же заметили. А господин Кош: «Это сын помощника Мейссонье». Атмосфера была более чем угнетающая.
Я чувствовал, что мое сердце бьется, как если бы я пробежал стометровку… Слышится первый крик петуха, потом муэдзин с высоты минарета ближайшей мечети созывает правоверных на первую молитву.
Через несколько нескончаемо долгих минут, четыре-пять минут, наверно, Берже, главный экзекутор, который вместе с моим отцом и другими помощниками был в судебной канцелярии тюрьмы вместе с директором, подходит к той большой группе. Обращаясь к прокурору, говорит: «Время!» И я вижу, что мой отец, как и другие лица, в сопровождении охраны идет будить осужденного. Через пару минут я слышу, как открывается камера, слышу звук голосов. Они приводят осужденного в канцелярию суда, чтобы привести его в порядок и спросить последнюю волю. Проходит двадцать минут… Я все стою в двух метрах от гильотины… Вдруг меня поражает яркий свет: только что зажгли прожектора, которые мощно, как днем, освещают гильотину. С грохотом открываются створки главной двери, и я вижу в десяти метрах осужденного, окруженного двумя помощниками, один из которых мой отец, которые поддерживают его. Связанный, он идет мелкими шагами. Метра, за четыре до гильотины он обращает на нее внимание и начинает кричать сдавленным голосом: «Аллах Акбар! Аллах Акбар!» («Господь велик! Господь велик!»). Он опрокинут на скамью, я вижу его голову меж двух опор, со щелчком опускается верхняя половина ошейника. И на середине «Аллах Ак…» нож с глухим шумом обрывает фразу. Две струи крови брызгают на три или четыре метра. Безжизненное тело падает в корзину. За какие-то двадцать минут он перешел от простого сна к вечному сну.
Это было быстро. Едва ли три секунды прошло с того момента, как он встал у подножия гильотины. Но все это ожидание, давящая на протяжении часа тишина оказали на меня такое действие, что в момент, когда нож упал, помнится, я вскрикнул: «Ах!» Да, когда он опрокинулся, я увидел, как он опрокинулся… увидел его голову меж двух опор, понял, что это будет его последняя секунда… Это как в фильме: боишься, потому что вовлечен в происходящее. Я увидел, как этот парень опрокинулся и нож упал: чак… И тут, помню, тут же «Ах!»… Я был так угнетен. Так и вскрикнул: «Ах!»… Это все-таки меня впечатлило! Правда. Да еще кровь… Потому что как только его опрокинули, через две секунды лезвие падает и струя крови брызжет сбоку, быстро, как два осколка, брошенных на три метра. Такой фонтан, пфффф… а потом еще маленькие-маленькие струйки из сонной артерии. Первый раз, второй… а потом не то чтобы привыкаешь, а просто когда ты в команде, у тебя четко определенная задача, и ты концентрируешься на работе, которую должен сделать. Признаться, почти из двух сотен казней, которые я наблюдал сначала как доброволец, затем как первый помощник, эта первая сильнее всего запечатлелась в памяти. Именно она впечатлила меня больше всего.
Потом я подошел к той группе лиц. Они все в той или иной мере были мертвенно-бледными. Кто-то сказал: «Я в первый раз вижу казнь, я немного догадывался, на что это похоже, и это не произвело на меня такого уж впечатления». Я не знаю, был ли он искренним, но сомневаюсь… Да, из всех этих людей, присутствующих на казнях, потом три четверти скажут: «Да это не так уж и впечатляюще». Может, из хвастовства они хотят убедить в том, что казнь не произвела на них впечатления, но притом спустя полчаса они все еще совершенно бледны.
Я читаю в их глазах, что впечатление было сильным. Я, как уже сказал, помню, в первый раз… От вида осужденного тем спокойным утром, в пении муэдзина… Это как свинцовые путы. Все на тебя давит. И потом это неожиданно. Мне было шестнадцать лет, я стоял там, совсем один… и вдруг рррразз!.. двери хлопают, парень кричит, молится вслух… потом он опрокидывается… и помню, что в ту секунду, когда голова упала, когда она упала… Ах!.. Сильное было впечатление. Так что я не думаю, что люди его не испытали. Или же это люди, которым плевать, у них нет никаких чувств, у них каменное сердце. Все-таки человек есть человек! Раз — и у него уже нет головы. Да уж, я был впечатлен. Я спрашивал у себя, о чем же он должен думать? Представить только, через несколько секунд, если Бог есть, так он через пару секунд будет с Богом! Пытаешься понять… через пару секунд… у него нет головы, он уже не живет! А я продолжаю жить. Вот и задаешься вопросами…
Старший охранник принес кофе и бутылку рома. Ну все и выпили два или три стаканчика рома![12] Отец подзывает меня и спрашивает о моих впечатлениях. Я отвечаю, что впечатление было сильным, но все в порядке. Тогда он мне говорит: «Если ты хочешь однажды стать экзекутором, начни прямо сейчас с того, чтобы выучить наизусть сборку и разборку гильотины». Именно это я и сделал потом. Одно замечание: поскольку с 1939 года казни проводятся внутри тюрьмы, гильотина устанавливается накануне, к девятнадцати часам, когда все заключенные возвращаются в свои камеры. Через тридцать пять минут после казни, к шести часам, гильотина была вымыта, разобрана и сложена в грузовик, который стоял перед воротами тюрьмы.
И вот мы сидим в баре на углу с друзьями, хорошенько перекусываем в начале дня, каждый говорит о своих впечатлениях. Помню, я не говорил ничего, я слушал. Я все еще находился под впечатлением. Вечером мы вернулись в город Алжир и наша жизнь продолжалась как ни в чем не бывало. С тех пор я был добровольцем. Я помогал тут и там, на сборке, разборке и подобных вещах. Не с первого, но с третьего, четвертого раза; привязать осужденного… — всего понемногу. Так вот постепенно я вошел в команду. Помощников было достаточно, я не мог занять место помощника. Я ждал назначения десять лет — с июля 1947 по июль 1957. Мой отец, в свое время, ждал пятнадцать лет — с 1928 по 1943.
Говоря «раньше». Фернан Мейссонье подразумевает «до Алжирской войны».
Емкость, устанавливаемая под головой преступника, когда он уже находится в том положении, в котором приговор будет приведен в исполнение.
Я не пью и никогда не пил ни вина, ни пива, ни шампанского или других алкогольных напитков. Я пью только воду. В некоторых очень редких ситуациях, случается, я пью немного рома. Может, бессознательно, чтобы вспомнить о моем былом занятии… — Примеч. Фернана Мейссонье.