Как-то раз, в холодный день, когда я стояла в Чикаго на светофоре, ко мне подошел слепой, постукивая палкой. «Какие улицы здесь пересекаются?» – задал он вопрос. Я не ответила, и тогда он повернулся ко мне и спросил: «Есть здесь кто-нибудь?»
«Я здесь», – ответила я, чувствуя, что эти слова звучат на удивление успокаивающе. Когда меня охватывает паника, говорю себе вслух: «Я здесь». Ведь обычно я этого не ощущаю. Мне кажется, что если на меня подует теплый ветерок, то я исчезну навсегда – так, что и ноготка не останется. Иногда эта мысль меня утешает, иногда угнетает.
Думаю, это ощущение невесомости объясняется тем, что я так мало знаю о своем прошлом, – или, по крайней мере, так предполагали больничные психиатры. О своем отце я давно уже ничего не выясняю; при мысли о нем у меня в голове возникает обобщенный образ отца. Не могу представить себе какие-либо подробности: как он ходит в магазин за продуктами, пьет кофе по утрам, как возвращается домой, обнимает своих детей. Может быть, однажды я случайно встречу девушку, похожую на меня? В детстве я отчаянно пыталась найти явное сходство между собой и мамой – что-то общее, доказательство, что я произошла от нее. Я разглядывала маму, пока она смотрела в сторону, тайком брала фотопортреты из ее комнаты и старалась убедить себя, что у меня ее глаза. Или что какое-то сходство есть, но не в лице. Может, в линии икр или форме шеи.
Она даже никогда мне не рассказывала, как она познакомилась с Аланом. Об этом я узнала от других людей. Она не одобряла вопросов, считая их проявлением излишнего любопытства. Помню, что я была потрясена, услышав, как моя университетская подруга говорит с матерью по телефону: ее подробные рассказы и отсутствие цензуры показались мне чем-то упадническим. Она болтала всякую ерунду: о том, что она записалась на занятия и забыла – надо же, совсем забыла о том, что теперь ей надо три раза в неделю ходить на географию; причем таким довольным тоном, как малышка из детского сада, которая хвалится своим рисунком – вот посмотрите, какую я звездочку нарисовала.
Потом я видела ее маму. Она приходила к ней в гости, бегала по комнате, задавая кучу вопросов, хотя уже знала обо мне очень многое. Она привезла Элисон большую коробку английских булавок, думая, что они могут ей пригодиться. Когда Элисон с мамой ушла обедать, я неожиданно для себя разразилась слезами. Меня потрясла эта забота и доброта. Вот, значит, какими бывают мамы – даже заботятся о том, что дочке могут понадобиться какие-то там булавки! Моя звонила раз в месяц с дежурными вопросами: какие оценки получила, как проходят занятия, не нужны ли деньги.
Не помню, чтобы я в детстве говорила Адоре, какой у меня любимый цвет или как бы я хотела назвать свою дочь, когда вырасту. Не думаю, что она знала, какое блюдо я люблю больше всего, и, конечно, я никогда не приходила к ней по утрам под бочок, когда мне снились кошмары и я просыпалась в слезах. Всегда грустно вспоминать, какой я тогда была, потому что мне и в голову не приходило, что мама может меня утешить. Она никогда не говорила, что любит меня, а я никогда этого и не думала. Она обо мне заботилась. Она мной руководила. Ах да, а еще она мне купила лосьон с витамином Е.
Некоторое время я убеждала себя, что сдержанность Адоры была ее защитной реакцией на смерть Мэриан. Но, по правде говоря, у нее всегда было больше проблем с детьми, чем ей казалось. Думаю, на самом деле она их ненавидит. В былые времена я иногда ревновала и обижалась и даже сейчас испытываю отголоски тех чувств. Хотя, возможно, ей хотелось иметь дочь. Бьюсь об заклад, что в детстве она мечтала стать матерью, нянчить малыша, вылизывать его, как кошка новорожденного котенка. К детям она испытывает подобное хищное неравнодушие. Она на них бросается. Даже я была ее любимой дочкой – но только на людях. Когда траур по Мэриан закончился, она водила меня на прогулки по городу, улыбалась и заигрывала со мной, пока разговаривала со знакомыми. Но дома она сразу же закрывалась в своей комнате, и на этом наше общение заканчивалось, а я сидела, прижавшись щекой к ее двери, и вспоминала прошедший день, строя догадки, чем же могла ей не угодить.
Вспоминается один эпизод, он застрял у меня в уме, как пуля в теле, и также не дает мне покоя. С тех пор как умерла Мэриан, прошло два года. Однажды к маме пришли подруги – выпить, поговорить. Одна из них была с маленьким ребенком. Несколько часов они сюсюкались с малышом и целовали его, пачкая губной помадой, – вытрут салфеточкой и снова пачкают. Мне велели идти в свою комнату читать, но я сидела на верхней ступени лестницы и смотрела.
Наконец ребенка дали маме, и она крепко прижала его к себе. «О, как чудесно снова подержать на руках малыша!» Адора потрясла его на коленях, прошлась с ним по комнате, что-то ему пошептала, а я смотрела сверху, как сердитый божок, прижав руку к щеке, представляя, что прижимаюсь к маминому лицу.
Дамы ушли на кухню помогать убирать посуду, и в мамином поведении что-то сразу изменилось. Оставшись в гостиной с ребенком наедине, она смотрела на него почти плотоядным взглядом. Потом крепко прижала губы к его округлой, как яблочко, щечке. Приоткрыла рот, захватила зубами небольшой кусочек плоти и слегка прикусила.
Ребенок заплакал. Пока Адора его укачивала, след от укуса побледнел. Подругам она сказала, что малыш просто разнервничался. Я убежала в комнату Мэриан и спряталась под одеяло.
После встречи с мамой у родителей Нэш я снова поехала в бар «Футс». Я пью много, но никогда не напиваюсь, убеждала я себя. Мне хотелось пропустить стаканчик, только один. Я всегда считала спиртное чем-то вроде смазки, защитой от острых, колючих мыслей. Барменом был круглолицый парень, на пару лет моложе меня, с которым я училась в одной школе и которого, кажется, звали Барри, – впрочем, уверена я не была, поэтому по имени обращаться не стала. «Здравствуйте еще раз», – пробормотал он и налил в большой бокал две трети бурбона, потом добавил кока-колы. «За счет заведения, – сказал он официанту с салфеткой на руке. – С красивых женщин денег не берем». Сказав это, он вдруг густо покраснел и торопливо ушел к другому концу барной стойки, якобы по срочному делу.
На обратном пути я поехала по улице Нихо, где жил кое-кто из моих друзей. Эта улица пересекала весь город, и по мере приближения к той его части, где жила Адора, становилась все респектабельней. Я увидела старый дом Кейти Лейси, перекошенный особняк, который построили ее родители, после того как снесли свой старый викторианский дом, – нам в ту пору было по десять лет.
Метрах в двухстах от меня проехала девочка на электромобиле для гольфа, украшенном наклейками с цветами. У нее были аккуратные косички, как у швейцарской девушки с коробки какао. Эмма. Значит, пока Адора гостила у Нэш, она убежала из дома – иначе кто бы отпустил ее одну: с тех пор как убили Натали, дети на улицах Уинд-Гапа без взрослых не гуляли.
Вместо того чтобы ехать домой, она направилась на восток, где были трущобы и свиноферма. Я повернула за угол и поехала за ней на предельно низкой скорости, из-за чего двигатель моей машины чуть не заглох.
Дорога постепенно спускалась вниз, и гольф-мобиль покатился так быстро, что Эммины косички полоскались на ветру. Через десять минут мы выехали за город. Высокая желтая трава и скучающие коровы. Сгорбленные, точно старики, коровники. Я остановила машину, не глуша мотор, чтобы пропустить Эмму подальше вперед, но не потерять из виду, и поехала за ней. Мы проехали мимо фермерских домов и стоящей у дороги деревянной будки, в которой сидел парень и вальяжно, как кинозвезда, курил сигарету. Вскоре потянуло навозным смрадом, и стало совсем понятно, куда мы направляемся. Еще через десять минут показались клетки со свиньями, блестящие железные коробки, похожие на пачки скобок для степлера. От визга, невыносимого, точно скрип ржавого скважинного насоса, у меня едва не заложило уши. Потом непроизвольно раздулись ноздри и заслезились глаза. Если вы когда-нибудь проходили мимо мясокомбината, то понимаете, о чем я. Вонь такая, хоть топор вешай. В ней хочется прорубить дыру, чтобы подышать. Жаль, не получается.
Эмма сразу проскочила через ворота к свинобойне. Парень в будке только помахал ей рукой. Мне же пришлось задержаться, и, пока я не произнесла волшебного слова «Адора», он меня пускать не хотел.
«Ах да, вы – взрослая дочь Адоры. Вспомнил», – сказал он.
На его бедже значилось имя – Хосе. Я окинула его внимательным взглядом: может, у него пальцев на руках не хватает? Без нужды мексиканцам не дают таких легких должностей, как сторож или контролер. Так у нас работает производство: мексиканцы выполняют самую грязную и опасную работу, а белые еще жалуются.
Эмма поставила электромобиль рядом с пикапом и отряхнулась от дорожной пыли. Потом по-деловитому торопливо прошла мимо скотобойни, клеток со свиньями, прижимавшими к решетке мокрые розовые рыла, и подошла к большому железному сараю, в котором кормили поросят. Большую часть свиноматок оплодотворяют по многу раз, после нескольких опоросов свинья ослабевает и идет на мясо. Но пока она еще на что-то способна, ее заставляют кормить поросят, пристегивая ремнями к клетке: копыта врозь, соски наружу. Свиньи – очень умные и дружелюбные животные, и это конвейерное насилие вызывает у них желание умереть. Что с ними и происходит, когда они истощаются.
Одна лишь мысль об этих методах вызывает у меня отвращение, а наблюдение за процессом что-то меняет в психике – словно перестаешь быть человеком. Так же как если смотреть на изнасилование и молчать. Эмма стояла в дальнем конце сарая возле железной клетки для опороса. Несколько мужчин вытащили из стойла ящик с визжащими поросятами, другой ящик закинули в стойло. Я прошла вглубь сарая и встала за Эммой – так, чтобы она меня не видела. Свинья лежала на боку почти в коме, брюхо зажато между железными прутьями, ее красные, стертые до крови соски торчали, как растопыренные пальцы. Один рабочий протер маслом сосок, который кровоточил сильнее других, потом с ухмылкой дернул за него. Мужчины не обращали на Эмму внимания, будто ее присутствие здесь было вполне нормальным явлением. Она подмигнула кому-то из них, пока они укладывали в клетку другую свинью, и потом они уехали за следующей партией поросят.
В стойле поросята кишели вокруг свиньи, как муравьи на капле варенья. Они дрались за соски, которые выскакивали у них изо рта, тугие и трясущиеся, точно резиновые. У свиньи закатились глаза. Эмма сидела, скрестив ноги, и смотрела как зачарованная. Через пять минут она задвигалась и улыбнулась. Мне пора было уходить. Я пошла к машине – сначала медленно, потом бегом. Закрыв дверь, я включила погромче радио, глотнула обжигающего горло бурбона и уехала прочь, подальше от вони и визга. И этого ребенка.