60629.fb2 Родной голос (Публицистика) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

Родной голос (Публицистика) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

Чертоги пышные построю

Из бирюзы и янтаря;

Я опущусь на дно морское,

Я полечу за облака,

Я дам тебе все, все земное

Люби меня!..

Как это прекрасно! Дух захватывает! Слезы к горлу подступают от восторга! И это написали ведь русские поэты!

Мне могут возразить, мол, времена-то, дорогой, меняются. Все это я знаю. Но я знаю также, что в основе неизменными остались слова: любовь, жизнь, красота, чувство материнства, сыновние и дочерние чувства. Сколько бы ни пыхтели над этим пасмурные тугодумы, сколько бы ни передергивали демагоги и ни подводили под них свои знаки, стараясь заменить чувства арифметическими формулами или цитатами из нравоучитель- ных плакатов и лозунгов, - им не убить в человеке человеческое!

Да, конечно, выражение чувств - словесное и всякое другое - стало и в жизни и в литературе сдержанней. Но всегда ли в книгах наших за этой сдержанностью скрывается искренность и глубина? Нет, не всегда. Неумение заглянуть вглубь, добраться до истинного содержания души человеческой приводит иных литераторов к иносказательности, многозначительным фразам и жестам, и это возводится кое-кому в заслугу, считается чуть ли не новаторством, и хоть недружно, но поддерживается критикой. Критики, конечно, тоже разные бывают. Есть те, что ждут юбилейных дат, маститых авторов или торжественных событий и выступают с умильненькими статьями, в которых восклицательные знаки заменяют все, начиная от здравого смысла и кончая элементарной скромностью. Есть и такие, что похлопывают по плечу молодых, желают им всех благ, но дома у себя в узком кругу друзей запрещают произносить даже имена их, в душе желая им денно и нощно геенны огненной.

Есть молодые, да ранние, те, что анализ произведения подменяют фельетонной бойкостью и трескучими зазвонистыми фразами, "обрисовывают себя", показывают свою "эрудицию" и "влюбленность" в литературу, вовсе не заботясь о том произведении, коего разбор начали. Но в большинстве своем люди, работающие в области критики, искренне радуются каждому новому хорошему произведению, готовы поддержать любой светлый росток и тоже преодолевают свои преграды и свои трудности, которых, как мне думается, у них не меньше, а, пожалуй, и больше, чем у нас.

Но, к сожалению, есть пункт, на котором "старые" и "молодые" критики сходятся вплотную и, не сговариваясь, выносят единодушный приговор. За натурализм. И что это за такое сакраментальное слово - натурализм! - с которым так тебя, злосчастного автора, и караулят, так и караулят, и до того докараулили, до того этим словом запутали, что его стали бояться, и герои иных книг перестали не только до ветру ходить, чихать, сморкаться, кашлять, мыться в бане без трусов, но даже есть перестали.

Один писатель в рассказе сделал такую сцену. Дедушка с внуком во время войны дежурили на крыше. Туда упала немецкая "зажигалка". Дедушка и внук закопали ее в песок, и дед, старый солдат, презрительно помочился на бомбу, чем привел в восторг внука и в негодование редактора.

Автора обвинили в натурализме и рассказ сняли. Когда начинаешь защищаться и ссылаться на классиков или чаще всего на Шолохова, поскольку он живой и ближе как-то, тебе с этакой ехидцею делают замечание: "А вы, милый, пока еще не Шолохов и даже не Лев Толстой".

И деваться некуда. И в самом деле не Шолохов и "даже не Лев Толстой", и посему что позволено им, ни в коем разе не позволено нам. Скажете загнул? Скажете: начал с нежности, а кончил натурализмом? Но это лишнее доказательство тому, как чувства, подобные нежности, не даются мне, и сие меня не утешает, а огорчает и вызывает добрую зависть к тем, кому такие чувства сродни.

Я знаю теперь, может быть, и не до конца, но твердо знаю, какое это сложное и трудное дело литература. В этой трудности и радости и горести наши. Не было бы их, не было бы многих и многих писателей. Литератор, как альпинист, делает одно восхождение за другим, с той только разницей, что альпинисты покорили почти все вершины на земном шаре, а перед нами несть им числа. И нам предстоит долгий и трудный путь, и все в гору, в гору, в гору. А чтобы идти все время в гору, нужно иметь крепкое сердце и здоровые мускулы, да и "запас" в рюкзаке немалый. Если рюкзак этот пуст - далеко не уйдешь, "оголодаешь", как говорят на Урале, и кинешься на подножный корм пощипывать травку.

И как часто в наших произведениях, как в тощем рюкзаке, одна лишь только мелкая травка, да и мускулы у автора дряблые чувствуются, в сердце одышка. Это у молодых-то!

Тех, кто прошел войну и кому уже под сорок, как-то неловко называть молодыми, тем паче что и в литературе они работают по десятку, а то и более лет. Просто в силу бывшего, да и поныне кое в чем бытующего деления на "столичных" и "периферийных" писателей этих так называемых молодых "открыли" лишь недавно, либо они сами "открылись" ввиду созданной более благоприятной обстановки в нашей литературе. И я думаю, что наибольшие трудности переживаем мы, те, кому за тридцать. Как-никак все мы помним, что Пушкин погиб в тридцать восемь, Лермонтов в двадцать семь, Писарев лишь на год позже, - и они успели столько сделать!

А мы что?

Этот вопрос, наверное, мучает не одного меня. И я не знаю, завидовать или нет тому, кого он не мучает? А есть такие, есть, нечего греха таить. Сделал одну-две книжки "на уровне", да так на этом уровне, как на старинном безмене, и покачивается. Наверное, таким легко! И пусть не обижаются на меня те, кому не под сорок, а еще только под тридцать, им тоже легче. Они перед миром - как перед распахнутыми дверьми: иди, удивляйся, дыши, впитывай! Мир широк, и перед тобой будущее, за спиной память о военном детстве и о потерянных отцах. Верный компас эта память!

Что у нас за спиною? Много груза, нелегкого и громоздкого: первые пятилетки, первые стройки, тридцатые годы. А там война, а там послевоенные годы, не менее трудные и не менее сложные. Как оглянешься назад, дух захватывает от обилия материала, событий, испытаний и жизненных впечатлений. Но отчего это бывшие фронтовики-писатели могут целыми ночами потрясающе рассказывать о войне в кругу друзей и бледнеет, стандартизируется их рассказ, как только дело доходит до бумаги? Да, есть у нас "Звезда", "Пядь земли", "Последние залпы", "Живые и мертвые", и, по моему мнению, несправедливо руганный рассказ Ю. Нагибина "Деляги", и другие хорошие произведения.

Но попробуйте мысленно выньте даже из лучших книг о войне батальные сцены, и что от них останется? Как будто война - это только бои, бои, бои и ничего больше. Но в таком случае после последнего выстрела все встало бы на свои привычные места и след войны не был бы тем неизгладимым следом, который остался в нашей душе и как-то, да это и неизбежно, не отражался на психике и жизни наших детей и всего нашего общества. А работа? Ведь вся война состоит из непостижимо тяжелой работы, порой непосильной, такой непосильной, что в другое время ее и не одолеть бы. Под выстрелами же и разрывами поднимаешь и непосильный груз.

И солдат был в этой работе всечасно.

Мне кажется, что мы еще только подходим к настоящему и глубокому осмыслению такого грандиозного события, потрясшего мир, каким была Великая Отечественная война, и для многих из нас тема ее была и останется навсегда современной. И очень радуют такие великолепные произведения, как поэма Егора Исаева "Суд памяти", как блестящий фильм "Баллада о солдате". Кстати, в той и в другой вещи почти нет батальных сцен, и тем не менее они потрясают больше, чем иные пропахшие порохом и кровью произведения литературы и кино. Крепки они прежде всего мыслями и чувствами, заложенными в них, а вовсе не грохотом боев и количеством подожженных танков.

Вернусь, однако, к началу разговора. Трудно и долго искало путь даже не нежное, а простое гражданское чувство в наши сердца, огрубевшие на войне. Лично я никогда всерьез не принимал поэтические возгласы о том, что в битве мы стали нежнее. Это, видимо, пишется о тех, кто был во втором или третьем эшелонах. А на передовой не было никакой базы для такого чувства и полный простор для противоположных ему. И то добро, что не опустились, не озверели. Крепка, видно, закваска была!

Но дурно представлять нас, фронтовиков, чуть ли не святыми. Мы ж были людьми прежде всего. А человек уж так устроен, что ему сначала спать хочется, потом есть, потом выпить, а потом еще кое-чего. И отсюда множество всяких отклонений от того стереотипного "героя", который много лет бродил, да еще и сейчас порою бродит, в книгах о войне.

Если бы все обстояло так, как изображается в литературе, то надо предположить, что военные трибуналы существовали зря, а штрафные роты образовывались по какому-то сущему недоразумению, и в них "искупали вину кровью" сплошь невинные люди.

Мы увезли с фронта не только груз потерь и утрат, тяжесть гнетущих окопных воспоминаний, а также и память о тех несправедливостях, которые не раз обрушивались прежде всего на солдатские головы.

Но мы умели переносить лишения и научились понимать, что "там в тылу" еще труднее, и хоть крыли "боевыми словами" старших себя по чину, но дело свое делали, как известно, делали его не всегда с блеском, однако выполнили свой долг до конца.

Я считаю, что самая правдивая книга о войне еще только пишется, и она будет без дозировки: "сто граммов положительного и пятьдесят отрицательного". Для правды еще никто гирь не придумал, да и не придумает, полагаю.

Так вот с этим "грузом" и вернулся я с войны. Да и один ли я?!

А тут такая жизнь началась, что и вспоминать о ней не хочется. Право, бывали в первые послевоенные годы такие дни, когда я жалел о том, что меня не убили на фронте.

В сорок седьмом году мы с женой, тоже недавно демобилизовавшейся, жили в старом, полуразвалившемся флигеле. Как-то я прибежал на обед раньше ее, быстро нарубил дров - и во флигель, варить картошку. Распахнул двери, да так и застыл с охапкой дров на пороге.

По флигелю разносился голос певца, и такой раздольный, и так он здорово заливался, что мне казалось: сейчас наш старый клееный репродукторишко рассыплется в прах. Но "сооружение" сдюжило, и голос певца сотрясал нашу халупу.

И виделось мне синее-синее море, и он, певец, в лодке среди осплепительных волн, и где-то на далеком берегу, тоже облитом солнцем, вся пронизанная лучами девушка, а вокруг такой изумительный, такой светлый мир!

Я сидел и слушал, забыв про картошку и про все на свете. Мне кажется, тогда души моей коснулась впервые нежность, и война для меня кончилась хотя бы наяву.

Я знаю нескольких бывших фронтовиков, которые так или иначе сократили свою жизнь. Верю, что, если бы они хоть раз слышали того певца, Джильи, они бы больше ценили и любили жизнь.

Он бы уберег их от беды, как уберег в свое время меня, наново открывши мне тот мир, которым я грезил в юности и о котором постепенно забыл на войне.

Прекрасное, оно способно воскресить человека, оно проникает в самое сердце, где и хранятся настоящие чувства, а сверху ведь только оболочка, самое же ценное глубоко упрятано, и его мы почему-то стыдимся и выказываем лишь своим детям, да и то пока они ничего понимать не умеют.

Все остальное: чуткость, доброта, умение быть ласковым - это лишь продукт затаенной в нас нежности - неоценимого человеческого качества, без которого мы не имели бы трепетной музыки, прекрасной живописи, книг, стихов, поэм, при чтении которых закипают в горле слезы. Мы довольствовались бы маршами да схемами военных уставов.

Но память о войне не умерла в нас, и о войне многие из нас начали писать. На первых порах было как-то проще; выхватил боевой эпизод или кусочек биографии - написал. И читателю приятно, и тебе любо. Все есть: и бой, и подвиг, и любовь, и ненависть. Но эпизод так и остался эпизодом или кусочком биографии.

Однако проходят годы, и возникает внутренняя потребность не просто рассказать о виденном и пережитом, но и осмыслить его. Осмыслить глубоко, масштабно, не с узкой собственной точки, а с общечеловеческих позиций - и тут-то начинается буксовка.

Да, за последние годы в нашей прозе и поэзии немало достижений, и особенно в области короткой повести. Отличные есть повести, им воздано должное, и нет надобности их перечислять - перечислениями у нас и так пестрят газеты, и особенно передовые статьи в них.

А где же наши широкие полотна? Они есть. Но широки они чаще всего по листажу. Почему же происходит такое?

Запас жизненных наблюдений, материал, наконец, степень какого-то писательского мастерства накоплены, а не получается вот так, как в голове иной раз получается - и глубоко, и здорово, и смело, и масштабно. Какие-то тормоза стоят внутри и со скрипом, со скрипом отодвигаются.

Может быть, мы сейчас лишь подходим к этому самому мастерству и начинаем по-настоящему мучиться? Ведь преодоление себя, воспитание писательского характера, умение видеть мир собственным взглядом и осмыслить его собственной головой - это тоже мастерство, а не только выбор языковых и изобразительных средств, кои дают порою основание называть иных литераторов мастерами. Но это далеко не все, это, если на то пошло, лишь подход к мастерству, первые буквы в алфавите, первые азы.

Как часто в наших книгах человек изображается в одной-двух плоскостях. Найдем какую-нибудь характерную черту в облике героя, в его характере - и до конца повести, чаще рассказа, эксплуатируем эти две-три черты, а то и всего лишь штриха. И говорят герои "похоже" друг на друга, разве что словечками какими-нибудь отличаются.

Но ведь мы тоже числимся в "инженерах человеческих душ"! Скромничать нечего, назвался груздем! И нашей задачей является изображение человека всесторонне: с птичьего полета, и с земли, и изнутри, и снаружи. Никто нас от этого не освобождал, мы сами дали себе такую поблажку, и вот получаются книги по пословице: "Сбил, сколотил - есть колесо! Сел да поехал - ах хорошо! Оглянулся назад - одни спицы лежат!"

Спиц сзади нас много, да колеса-то можно по пальцам пересчитать.

Нам надо "расковаться", нам нужно обретать крылья для высокого полета, нам пора говорить в полный голос обо всем, что мы знали и видели, видим и знаем. Пора, давно пора поговорить о том, что у нас "наболело", о том, что мы пишем и чем мы дышим.

Дышать в литературе стало легче, но это не значит, что все уже сделано и все препоны на пути к созданию высокохудожес- твенных произведений сняты. Перестраховка, оглядка назад, желание "приставить" к кому-то, сделать на кого-то похожим еще живы в некоторых наших издательствах и редакциях журналов. Они сбивают с панталыку, задерживают рост писателя, не дают ему возможности расправить крылья в полный размах.