60630.fb2
Прятались после выстрела и крысы, но не от звука карабина, похожего на щелчок, а от шума, который поднимали после него свиньи. Волей или неволей приходилось и мне после этого прекращать охоту.
Через пятнадцать-двадцать лет после этого во время охот в Галиции, на Кавказе и в Туркестане, ожидая появление кабана или медведя, я часто вспоминал крысиные охоты моего детства, на которых я ожидал появления дичи с неменьшей охотничьей страстью и замиранием сердца.
Это Русь сермяжная,
С Господом в душе.
Голытьба бродяжная,
Сказка в шалаше…
Судьба отвела мне счастливый удел родиться и провести детство и юность в родной усадьбе. Ни в каком другом кругу старой России детвора и молодёжь не пользовалась таким привольем, как мы, дети состоятельных помещичьих семей. Высший придворный класс дворянства жил вблизи столицы, обычно проводя лето где-нибудь в Гатчине или Петергофе, где молодёжь жила, стеснённая этикетом этих высокочиновных мест. Молодое поколение низших классов — купечества и крестьянства, уж не говоря о горожанах, с раннего детства несло известные обязанности, помогая родителям в их ремесле. И только мы, беззаботные «барчуки» и «панычи» Великороссии и Малороссии, были в буквальном смысле счастливым и вольным племенем.
К этому надо добавить, что, подрастая, мы с братом стали страстными охотниками, что поощрялось отцом, как наследственная и понятная ему черта, охота же в отношении свободы давала самые широкие возможности.
Ружейным охотником я стал позднее, нежели псовым, что объяснялось не столько мальчишеской психологией, склонной к сильным переживаниям, сколько тем, что отец разрешил нам взять в руки ружьё много позднее, нежели сесть на коня. Он весьма резонно считал, что сломать себе шею мы имеем гораздо больше права, нежели рисковать жизнью других. Это соображение было как нельзя более основательно, так как в первые годы моей ружейной охоты только божья милость да счастливое стечение обстоятельств помешало нам перестрелять друг друга. К охотничьим истокам моего детства относится начало моей многолетней дружбы и с Алёшей Самойловым, крестьянским мальчиком, с которым меня свёл наш земский врач. Заметив ту страсть и интерес, который я обнаруживал к птицам и зверям, он в разговоре с моей матушкой по этому предмету упомянул о том, что его поразил своим знанием природы крестьянский мальчик лет 12‑ти из соседнего с нашим имением села Покровского. Мальчик этот сопровождал доктора на охоту и заинтересовал его как самородок-естествоиспытатель.
Нечего и говорить, что я немедленно занялся этой увлекательной для меня личностью, разыскал его, и скоро на почве общих интересов и охотничьей страсти у нас возникла тесная дружба, продолжавшаяся вплоть до того времени, когда революция заставила меня навсегда покинуть родные места.
Прожив всё детство и юность в деревне, мои братья и я имели самые демократические вкусы и всегда старались с дворовыми ребятишками быть в чисто товарищеских отношениях, что в их глазах нисколько не стирало между нами социальных перегородок. Такое положение вещей в детстве я считал для себя очень обидным и всеми силами старался его сгладить, но всегда к своей досаде наталкивался на сопротивление с той стороны, с какой этого меньше всего можно было ожидать.
Так случилось и так продолжалось за всё время нашей дружбы и с Алёшей, который категорически раз навсегда отказался перейти со мной на «ты», относясь к этому моему желанию с осуждением и как к явной барской блажи. То же самое отношение обнаружила ко мне и его семья, когда я бывал у него в деревне. Приглашая сесть с ними обедать за общий стол, мать Алёши неизменно подсовывала мне вместо чёрного хлеба, который я всю жизнь очень любил, купленную специально для этого белую булку, с добавлением злившей меня сентенции, «что не полагается господам есть мужицкое». Мне было очень досадно на эту вечную стенку, которая постоянно отделяла нас с братом от привычной и близкой среды наших деревенских приятелей.
Ещё хуже было, когда попытки к уничтожению социальных границ нами предпринимались в отцовской усадьбе. Как Алёша, так и любой из наших приятелей деревенских мальчиков, когда их с трудом удавалось заманить в господский дом, явно чувствовали себя не на месте и никакой приятельской беседы в этом случае не удавалось наладить. Гость смущённо молчал, с опаской оглядываясь по сторонам и лишь изредка решаясь произнести несколько слов, да и то шёпотом. Он явно тяготился визитом и ожидал, как избавления, когда наконец мог уйти. Часто случалось, что подобный гость, несмотря на протесты смущённых хозяев, вдруг принимался за какую-нибудь добровольную работу у нас в комнате в виде чистки ружей или охотничьих принадлежностей.
Свободнее чувствовали себя наши деревенские приятели в так называемой поварской, т.е. барской кухне, среди кухарок и горничных — помещении, находящемся хотя и в господском доме, но, так сказать, уже в разряженном воздухе. Но даже и тут, едва только разгулявшийся приятель начинал находить самого себя, как вдруг раздавался грозный окрик поварихи Авдотьи Ивановны, которая сама о себе говорила, «что она посередь господ выгавкалась и все порядки знает», и потому являлась блюстительницей усадебного этикета:
— Ты что это тут расселся с барчуком рядом? Ай он тебе ровня?
И вся с таким трудом было налаженная интимность опять летела прахом. Даже горничные недовольно поводили носом, обнаружив в наших комнатах деревенского гостя, а по уходе его презрительно фыркали:
— И охота вам, барчуки, сиволапого мужика к себе водить? Тоже гость… в руку сопли сморкает… и дух от его чижолый!
Алексей принадлежал к местной семье однодворцев, которая по обычаю наших мест помимо официальной фамилии носила и уличное прозвание «юнкарей», в память того, что их прадед был в николаевские времена юнкером на Кавказе. Мой приятель был младшим в семье, и на его охотничью страсть старшие братья и отец смотрели очень неодобрительно, считая её за блажь, совершенно не идущую крестьянину-землеробу. Войдя в годы и женившись, Алексей, с точки зрения крестьянского круга, так «настоящим хозяином» и не стал, оставаясь в душе охотником-поэтом, посвящавшим всё свободное время природе. Как отметил И.С. Тургенев, описывавший народ именно наших мест, наиболее талантливый процент крестьянства у нас шёл в охотники. На Алексее это правило оправдалось как нельзя лучше, так как он несомненно на целую голову стоял выше своей крестьянской среды, и его интересы далеко выходили за уровень крестьянской жизни.
Его знания природы были настолько любопытны, что с первых дней нашего знакомства он меня буквально зачаровал, хотя в этой области тогда я уже и сам кое-что смыслил. Однако мои познания были больше творческими, заимствованными из книг и охотничьих журналов, тогда как Алексей получил свои из жизненной практики, почему в вопросах, интересовавших нас обоих по охотничьей части, разбирался много лучше. Знал он детально все уловки зайцев, лисиц и хорьков, способы их ловли и приручения, все обычаи и повадки птиц и всевозможных мелких зверюшек. В клетках и на поле у него жил целый зверинец, из‑за которого он постоянно воевал со своей семьёй. Был он охотником и рыболовом изумительным, но всегда добывал и зверя и птицу своими собственными, особенными способами.
Деревенские мальчишки-сверстники за познания Алексея в области животного царства дали ему прозвище «Календарь», который в те времена для деревни представлялся чем‑то вроде всеобъемлющей энциклопедии.
В первые годы нашего приятельства ружей у нас с Алёшей не было, и в предвкушении того дня, когда я, по обещанию отца, должен был получить первое ружьё, мы всецело предавались, так сказать, суррогатам охоты. Заключалось же это занятие в том, что мы сопровождали взрослых охотников, при которых изображали роль сверхштатных собак. Доставать из воды или болота убитую дичь, носить её по целым часам, ползти между кустов и кочек, чтобы согнать утку или бекаса на охотника, вдыхать запах пороха, полей и лесов, словом, переживать тысячу ощущений, которых никогда не поймёт не охотник, мы были готовы всегда, независимо от сезона и в любую погоду.
Живя по зимам в кадетском корпусе в Воронеже, я тосковал и страстно мечтал о деревенской жизни, с понятием о которой у меня в сознании неразрывно была связана охота и Алёшка. Весной, когда начинался птичий перелёт и в синем апрельском небе тянулись треугольники журавлей, а ночью в открытые окна ротной спальни доносилось курлыканье, кряканье и крики пернатых стай, летевших к Дону, я делался невменяемым, почти душевнобольным и два раза едва не убежал из корпуса.
Перейдя в четвёртый класс, весной 1908 года я дождался Петрова дня, когда, наконец, с бешено колотящимся сердцем и с дрожью в руках вышел в луга с новенькой двухстволкой полноправным охотником. Нечего и говорить, что нога в ногу со мной шёл с самодельным ружьишком и Алёша-Календарь. С этого дня, несмотря на побои отца и братьев, он бросил работу и пропадал со мной по целым дням в лугах и полях. Всевозможная водоплавающая и болотная дичь, как утки, гуси, кроншнепы, кулики и бекасы в дни моей молодости в изобилии водились в заливах и заводях реки Тима. Самым любимым и добычливым местом у нас считались обширные мокрые луга между двумя сёлами, заросшие кугой, камышом и ивовыми кустами. Здесь, по утренним и вечерним зорям, были хорошие утиные перелёты, а среди дня можно было не спеша стрелять в заводях уток и куликов, уж не говоря о водяных курочках и прочей мелочи.
Становясь старше, мы предпринимали с Алексеем всё более и более дальние поездки и охотничьи экспедиции. Одним из лучших охотничьих угодьев наших мест считались заливные луга по реке Кшени, находившиеся верстах в 15‑ти от имения отца и носившие название Широкого моста. Когда мы стали уже молодыми людьми, друга моего тянуло в эти места не столько изобилие дичи и прелести природы, сколько то обстоятельство, что здесь, над уютным заливчиком реки, окружённая бахчой и огородами, в тени ракит стояла одинокая избушка старушки-шинкарки. Пользуясь отдалённостью своего жилья от всяких сельских властей, бабушка эта тайно промышляла водкой, до которой Алёша-Календарь был великий охотник. Старуха, видимо, получала от своего незаконного промысла кой-какой доходишко, так как не только существовала на это сама, но и кормила целую кучу сирот-внучат.
По старости, слабости зрения или хитрости, она никогда никого из своих клиентов в лицо не узнавала и потому, прежде чем получить у бабуси бутылку водки, Календарю приходилось всякий раз вступать с ней в долгие дипломатические переговоры, чтобы доказать чистоту своих намерений. Бабка незнакомых людей опасалась, подозревая в каждом новом лице агентов власти, с которой у неё были натянутые отношения.
Вечером, когда солнце заходило и кончался утиный перелёт, Алексей всегда устраивал так, что мы неизменно оказывались вблизи бабушки-шинкарки. После некоторых пререканий и упрёков в пьянстве, так как мы с братом водки не пили, Календарь, добившись своего, тихо подходил к избушке и осторожно стучал в окно. Из него немедленно выглядывала старуха, которая начинала с Алексеем всегда один и тот же разговор, возбуждавший наше веселье.
— Бабушка, — вкрадчиво и таинственно начинал Календарь, — нельзя ли нам полбутылочки?
Бабка испуганно оглядывалась и, подозрительно смотря на своего собеседника, быстро на это отвечала:
— Да ты што? Протри глаза, какая у меня водка, нешто я монополька…
— Да ты, бабушка, не кочевряжься…
— Да ты што, сукин сын! — притворно сердилась старуха, — шутки со мной шутишь, али што?
— Да ну, бабка, ты што, меня не признаёшь, што ли? Я ж у тебя сколько разов водочкой разживался.
После этих слов бабка заметно смягчалась.
— Да ты чей же паренёк будешь, я штой-то не угадываю…
— Да ты что, чёрт старый, камедь разводишь! — Не на шутку начинал сердиться Календарь. — Как это так не угадываешь, ежели мы с барчуками у тебя кажную неделю водку пьём.
— А ить верно, голубь ты мой, верно, и выпивали, и закусывали, — признавалась, наконец, старуха, —ну к што ж, заходите, ребятки, только в деревне глядите не проговоритесь. А то стражник, чума его задави, толстая харя… и так меня в упор уж не видит. Ну да что с меня, старухи, ему взять… да вот и барчуки, пошли им господь здоровья, в случае чего бабку в обиду не дадут… ась?
На бахче у старушки Алексей начинал энергично хлопотать по устройству ужина и разводить костёр. Бабка в своей крохотной кухоньке, поворачиваясь в ней как черепаха в шайке, жарила нам яичницу с салом, и откуда-то из под лопухов уже тёмного огорода таинственно приносила под фартуком осыпанную песком мокрую бутылку, которая немедленно поступала в нераздельное распоряжение Календаря.
Было так хорошо и спокойно сидеть у костра, окружённого мраком тёплой летней ночи, и слушать её голоса. Тишина и покой нарушались лишь многоголосым хором лягушек, старавшихся в лугах, да свистом крыльев запоздавших уток, возвращавшихся в болота с хлебных полей. Здесь же у старухи мы и ночевали в крохотной и на редкость уютной пуньке, на ворохе свежего сена, чтобы на заре, поёживаясь от свежести, встать к утреннему перелёту.
В прежнее время в охотничьей литературе трактовались некоторые до сих пор не совсем разрешённые вопросы из жизни животных и птиц, как, например, ежегодная птичья миграция с севера на юг и обратно весной и осенью, а также вопрос о том, куда деваются трупы умерших от старости животных и птиц, которых никто и никогда не видел. Этот последний вопрос в молодости меня особенно, как охотника, интересовал, и я всячески старался его осветить путем чтения и бесед со старыми и опытными охотниками. Из этих источников я узнал, что как в Индии, так и в тропической Африке, в недоступных джунглях, существуют «звериные кладбища», куда собираются к старости умирать естественной смертью одряхлевшие звери и птицы, чтобы, ослабев, не попасть в руки хищников и самого жестокого из них — человека. Туземцы, считающие такие кладбища заколдованными местами, их избегают, в противоположность белым охотникам-промышленникам, которые усиленно разыскивают «звериные кладбища» для того, чтобы воспользоваться слоновой костью от целых поколений там умерших слонов.
В России, как мне передавали, такие места прежде были в сибирской тайге, на Кавказе у Теберды и в Литве, в знаменитой Беловежской Пуще. Когда во время Первой мировой войны мне пришлось побывать в этой последней, я свёл там знакомство и приятельство с пожилым лесником, отец и дед которого служили сторожами в Пуще. Он мне рассказал много интересного из жизни Беловежья, и в том числе следующее по поводу «звериного кладбища».
— Сам я только слышал, а не видал этого места, хотя у нас все лесники и объездчики хорошо знают, что в самой чаще Пущи находится большое болото, через которое нет для человека никакого прохода, но будто бы звери проход этот знают, и там-то и находится место, о котором вы спрашиваете. Мой отец в молодости, по особому случаю, видел это «звериное кладбище», и вот что мне рассказал: «Было это в престольный праздник нашей деревни, куда я ходил из сторожки в церковь, Ну, конечно, дома я выпил и по дороге заблудился на возвратном пути, хотя знал уже хорошо Пущу. И такой на меня «блуд» напал, что я три дня по лесу ходил и уже не чаял на свет божий вырваться. Ну вот тут-то на второй день и занесла меня нелёгкая на это самое кладбище. Лазил я, лазил по болоту, кругом топь невылазная, и думал я, что мне настал конец. Сам знаешь, в Пуще такие болота, что до смерти человека затягивают; много в них зверья и скота каждый год тонет, да и с бабами случается, которые за грибами ходят. Думал, что больше уже и света божьего не увижу, как вдруг вышел я на поляну, десятин в пять окружностью, середь дремучего леса, а поляну эту со всех сторон болото обошло. Смотрю, а посередь этой круговицы озеро светится. Огляделся я кругом и жуть меня взяла: кругом от деревьев темь страшная, дрёма и смрад, а кругом видимо-невидимо валежника навалено. И такой этот валежник старый да гнилой, что меня удивление взяло. Глянешь — будто дерево лежит, как есть живое и от мха всё зелёное, а ступишь на него ногой, оно и развалилось трухой. Сам знаешь, иное дерево в Пуще и двести лет пролежать таким манером может. А кругом озера, смотрю, всяких звериных костей навалено видимо-невидимо, целыми ворохами лежат, белеются. Какие ещё в мясе лежат, а иной зверь ещё и кожей обтянут, в шерсти: видать, что недавно лёг на бок и издох. Сел я на пенёк под дерево, сам не свой сижу от удивления. И что ж ты думаешь? Пока я сидел, часа два отдыхал, так за этот срок к озеру штук до пяти разного зверья подошло. А до того вокруг озера и так их до трёх десятков сидело: и лоси, и свиньи дикие, и козы, и барсуки. Иной от старости помирает, другой от раны, что разжился где-то, и все норовят воды испить перед кончиной. И что ж ты думаешь? Тут же и птичье кладбище оказалось, тоже видимо-невидимо сколько птицы по деревьям сидело. Не пьют ничего и не едят, а сидят рядком нахохлившись, да глаза под лоб подкатывают, пока не свалятся на землю. При мне штуки три с дерева упали, как листья осенние. Не утерпел я, подошёл да и поднял такого глухаря за крыло, а его и не слышно в руке, потому что в нём только обличье осталось, да пёрышки пустые, а сам он весь выболел… Ну потом и сам закаялся, что подошёл к озеру и зверьё обеспокоил, он ведь хоть и зверь прозывается, а всё ж обиделся, что человек к нему в такое тайное место зашёл. Совсем какие звери кончались, а как учуяли крещёную душу, так кто захрипел, кто зарычал, а какой-то медведь, я его и не разглядел со страха, нечистая сила, так взревел, что аж лес загудел, да ещё сроду я того не видел, у этого медведя вся шерсть дыбом стала. Беда да и только, как напоследок взлютовались. Я вижу, дело плохо, давай бог ноги оттуда, и как из этого окаянного болота выбрался, и сам не знаю, видно, господь погибели моей не захотел. После рассказывал я про это дело старым лесникам, так те только головами покачали и говорят: «Тебя, Никита, сама Царица Небесная от беды отвела, знаем мы, что есть в самой чащице в Пуще огромное болото, но только через него проходу нету, и спокон веков все люди в нём пропадали, каких нелёгкая в него заносила».
— Отец потом признался, что к болоту в Пуще и подходить потом опасался, да и я сам много раз болото видел, а кто же его знает, то самое оно али нет, знаю только, что проходу в него никакого нету, а что в ейной середине, сказать не могу, да и никто не знает, может, и теперь там «звериное кладбище» сохраняется…
Наш Щигровский уезд является наиболее возвышенной частью Курской губернии и поэтому служит водоразделом речных бассейнов трёх различных морей: Чёрного, Азовского и Каспийского. Река Тим, протекавшая через усадьбу моего отца, брала своё начало около уездного города того же имени, впадая в реку Сосну, приток Донца. Текла она хотя и по степной местности, но вдоль всего течения сплошь тянулись большие сёла и деревни: Белый Колодезь, Карандаково, Липовское, Красная Поляна и Савины.
Как и большинство русских рек, она имела правый берег луговой, левый возвышенный, по которому и были расположены перечисленные сёла. Луговой берег представлял собой сплошь заливные луга с камышами, заводями и ивовыми зарослями. Тим, река неглубокая с тихим течением, илистым дном и мутной водой, изобиловала рыбой. В ней в большом количестве водились толстые карпы, серебряная плотва, скользкие налимы, колючие ерши, слюнявые лини, окуни, щуки, караси и во множестве мелкая, но очень вкусная рыбёшка, именовавшаяся по-местному «пескарями».
Каждые 5‑10 вёрст река прерывалась плотинами и водяными мельницами, по ней же, на расстоянии 15‑20 вёрст друг от друга были расположены помещичьи имения Каменовых, Говорухо-Отрок, Ломанович, Шатиловых и Марковых с обширными парками и фруктовыми садами, причём в каждом из них обязательно находились лодки для катания.
Повсюду, где река текла не по степи, берега её утопали в плакучих ивах, которые купали свои ветви в воде, образуя местами весьма красивые уголки.
У нас в усадьбе перед господским домом, стоявшим на горе, густо заросшей старыми кустами сирени, находился большой пруд, с одной стороны которого была река, его образовавшая, а с другой плотина с водяной мельницей. В двух местах этой последней были устроены «заставки», которыми регулировался в пруду уровень воды, нужный для работы мельницы. Помимо мельницы для помола здесь же находилась и так называемая «рушка», в которой с помощью той же водяной энергии работали «толкачи», очищавшие просо от шелухи. За мельницей река распадалась на два рукава, причём один из них, проходивший через парк, образовывал остров десятины в две размером, на котором находился фруктовый сад.
В тихие августовские вечера я любил смотреть на наш пруд с широкой, сплошь заросшей диким виноградом, терассы дома. В этот тихий час безмолвие охватывало усадьбу. Молчала вечно стучавшая мельница, не было слышно голосов людей, не слышно было ни стука колёс, ни конского ржания, молчали даже собаки. Тихо в вечерней дремоте лежало перед глазами зеркало пруда в едва заметной дымке начинающейся осени.
По воздуху, цепляясь за кусты и заросли сирени, летали длинные паутины бабьего лета. В этот предвечерний час начинали играть в пруду карпы. С шумом и плеском, нарушая звенящую тишину вечера, вырывался вдруг из воды в воздух аршинный, точно вылитый из серебра, сазан. Он подпрыгивал вверх и падал в воду, всколыхнув её гладь, по которой широко расплывались круги. Вслед за этим у берега, где мокли ветви сирени, выпрыгивал, разводя круги, другой; третий, поменьше, взвиваясь в воздухе, раз за разом бился под берегом.