60630.fb2 Родные гнёзда - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

Родные гнёзда - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

Позднее, когда мы, все три брата, нежно любившие Дуняшу, разъехались по корпусам, ни один из нас не забывал в каждом письме домой послать ей поцелуй, что её почему-то неизменно трогало до слёз.

Дети Авдотьи Ивановны, когда она состарилась, весьма шокировались тем, что их мать продолжала служить «прислугой», так как к этому времени сын её занимал должность начальника станции, а дочь была замужем за другим начальником, и настоятельно требовали у матери поселиться у них. Со слезами и рыданиями старуха дважды пробовала исполнить их требование, но каждый раз снова возвращалась в свою «поварскую», категорически отказавшись от жизни на покое.

Революция совершенно выбила Авдотью Ивановну из привычной колеи, спутав в её голове все понятия. Началось с того, что местными деятелями февральской революции был арестован мой отец «за сочувствие старому режиму и как царский агент», хотя он служил предводителем дворянства и чиновником никогда не был. Затем был убит какими-то проходившими солдатами единственный «сродник» Авдотьи Ивановны, служивший у нас в имении стражником. Когда мужики стали делить помещичьи земли между собой, старуха, плохо понимавшая происходящие события, бросилась в ноги, как она всегда это делала в важных случаях жизни, барыне, с просьбой дать её сыну Яшке земли за её верную службу. Мачехе стоило большого труда объяснить старухе, что раз земля уже отнята, она не имеет права и возможности её дарить кому бы то ни было, но что Яшка сам может потребовать от мужиков свою часть. Это Авдотья Ивановна решительно отказалась понять, так как «чёрного мужицкого передела» не признавала и считала его «озорством», а желала получить для сына землю «законно» и из барских рук. Когда начался большевизм в наших местах, я был на турецком фронте, а братьям, из которых один приехал с фронта, а другой из кадетского корпуса, земельный комитет отвёл кусок нашей бывшей земли и хату, в которой они поселились с Авдотьей Ивановной и Яшкой.

Старший брат Николай, обожавший деревню и не мысливший жизни вне её, воспользовавшись новыми условиями жизни, женился на красавице-крестьянке, и вместе с Яшкой они стали заниматься хозяйством на отведённом им клочке земли. При наступлении добровольцев на Курск брата и Якова мобилизовали в Красную армию. Однако их командир полка, кадровый полковник, сын крестьянина нашего села, у большевиков служить не стал, а, забрав с собой брата Николая и Яшку, перешёл к белым в первом же бою. При отходе белой армии Николай и Яков погибли, все же остальные члены нашей семьи попали за границу.

Оставшись одна, осиротевшая Авдотья Ивановна, отказавшись жить у дочери в Москве, предпочла доживать свой век, поселившись на старом пепелище, у вдовы моего брата, которая вторично вышла замуж, сохраняя таким образом верность хотя бы тени своих господ…

Морозиха

Живя в России, я очень любил так называемые «сумерки», т.е. около часа времени, которое протекает между заходом солнца и наступлением ночи. В это время у нас в усадьбе табун и стада приходили домой с лугов, и возле каждой из четырёх кухонь, на завалинках, табуретках и просто на травке собирались перед ужином кучки служащих и рабочих обоего пола, наигрывала гармоника и тренькали балалайки. Это был час флирта для молодёжи, бесед между людьми солидными и рассказов стариков о прошлом.

Самый интересный кружок собирался у задней двери «поварской», т.е. барской кухни, на зелёной лужайке, где стояли две врытые в землю скамейки и такой же стол, за которым летом обедала и ужинала прислуга нашего дома. Председательницей бесед в сумерки здесь являлась неизменно повариха Авдотья Ивановна; что же касается слушателей, то таковыми обычно были её сын Яшка, две горничные, экономка, садовник и механик с винокуренного завода, представлявшие собой усадебную аристократию. Я очень любил, будучи мальчиком, эти вечерние посиделки, во время которых можно было услышать много интересного от много видевшей в жизни и много знавшей Авдотьи Ивановны.

Однажды, когда при мне зашёл среди них разговор о колдовстве и колдунах, повариха рассказала нам следующую историю, имевшую место в селе Озёрном, откуда она была родом.

— Стояла у нас в деревне на самом краю хатёнка-развалюшка, вся в кустах и лопухах, над глиняным обрывом. И жила в ней старая старуха, что этими самыми делами занималась. На картах гадала, на воду глядела, кто у кого украл — угадывала, да признаться сказать, и народушко портила, и до того даже дошла, что над начальством уродничать стала. Присудили раз, стало быть, наши озёренские старики на сходе сыну её Ваньке иттить в солдаты, говорят, ты парень здоровый, за первый сорт можешь царю служить, опять же ты один, и кормить тебе некого; мать, всё одно не перезимует, да-с!.. А мать-то, гляди, это самое узнала, с печки сползла и рысью на сход, а стара была — меры нету. Может, сто лет, а може и боле. Бежит это она по улице, натыкается, а сама воет да плачет. Ну, народ смотрит на эту оказию, а какие мужички даже и оробели: Морозиха — старуху-то так звали, — баба хитрая, не напустила бы какой ни есть напасти… Да в кабак все и подались со схода. А Нефёд-то староста, уже выпивши был, стал выхваляться перед народом, ругаться с Морозихой взялся. И даже вредными словами её встревожил. Хорошо… Сорвала тогда это моя Морозиха с головы повойник и бросила ему под ноги, а сама разливается — плачет, волосы на голове рвёт. Бабы, конешно, сбежались, народ сбился, смотрят, что будет. А Морозиха как закричит: «Ты, Нефёдка, помни себе и не забудь, хочешь сына родного у меня отнять — у тебя дочка родная Дуняшка пропадёт… попомни мои слова и наплюй в глаза, коли не сбудется! А Ванька мой, как родился в Озёренках, так тут и помрёт, не быть ему в войске!» Плюнула на ихний сход да и пошла домой. Что ж вы думаете-то? Ведь оставила-таки старуха сына при себе, по сей день ходит по Озёрне, не приняли на службу. Как раздели его в присутствии, как глянули на него, так все члены и диву дались. Смотрят, а у него всё тело, как говядина красная, а жилы и рубцы чёрные по всему телу, словно его тиранили, али что. Не гож, говорят, этот малый царю служить, ему, батюшке, пегих солдат не требуется.

— А всё она, Морозиха, сделала, — пояснила нам Авдотья Ивановна. — Зарезала ночью в сенцах телка и до утра поила сына кровью, а посля того какими-то травами отпаивала его.

— А что ж, — участливо спросила горничная Серафима Авдотью Ивановну, —Дуняшке-то той ничего так и не было?

— Как же не было? Дуняшка — девка и по сей час сумасшедшая, прямо надо говорить, не человеком сделалась. Весь ихний панкратьевский дом осрамила Морозиха на всю округу. А двор-то их хороший был, богатый. Схватился тады Никифор Иванович, да поздно — вернуть нельзя! Он к Морозихе и прощенья ходил просить, на коленках возля её ползал, а она, сказывают, на него только плюнула и рукой махнула. «Дурак, говорит, камень в воду кинет, а умный его поднимает; теперь поздно — не воротишь».

— А что же такое случилось с Дуняшкой-то? — спросила другая горничная, охваченная жутким любопытством.

— А то, девка, случилось, что и сказать страшно… уму помраченье. Просватал, стало-быть, он, Никифор-то Иванович, свою Дуньку, и жених приличный мужчина был. Ходил аккуратно и скотиной торговал. Собрали поезд, к церкви тронулись, едут по селу, колокольцами звенят, по-мужичьему то есть положению. Ан, смотрят, зараз Морозиха вышла из своей хаты и стала в сенцах, да и смотрит на молодых, смеётся. А зубы у неё жёлтые да длинные, как у лошади… Глядь, а у неё из-под фартука что-то вывалилось и наземь упало, мешок не мешок, а завернутое что-то, — таинственно добавила Авдотья Ивановна, опустив глаза.

Слушавшие её с широко раскрытыми глазами горничные враз пискнули от страха и прижались друг к другу.

— Хорошо-с, только повенчали молодых, ещё и венцов снять не управились, а Дуняша и упади навзничь и давай играть на все голоса… плачет, хохочет — чистый страм, да и только… Что делать? Поп Семён и тот головой закачал. Да-с… Взялась моя Дуняшка с той поры кричать, да и сошла с ума. И посейчас, бедная баба, на чепи сидит у них под амбаром прикована, как собака. И малый пропал — не женат и не холост».

Авдотья Ивановна тяжело перевела дух, задохнувшись от длинного рассказа.

— Удивительное дело, — протянул механик, который, в качестве городского человека считал нужным перед горничными выразить скептицизм цивилизации.

— Да, — продолжала Авдотья Ивановна, — только на этом дело не кончилось, Морозиха-то на том не успокоилась и весь корень ихний Никифоров, стало быть, перевела. Она и у невестки ихней Настасьи всех детей скрала.

— Как скрала? — испуганно спросила горничная Серафима, широко раскрыв свои галочьего цвета глаза.

— Да так, девка, и скрала, такое изделала, что таперича Настасья детей рожать не может. Морозиха, вишь, всех её деток в узелок завязала на суровой нитке… И каждый год всё по узелку навязывает, а у Настасьи четырёх-то детей нету.

— Ну, уж это пустяки! — не выдержал, в свою очередь, и садовник. — Чистая брехня, быть того не может, — возмутился он подобной несообразностью.

— Как не может? — Ответила старуха, скрывая невольно набежавшую улыбку. — Стало, может, коли бывает. Ведь вот другим Морозиха назад детей отдала — ниточку то есть с узелками… У тех и детва завелась, а у Настасьи нет и не будет, — с грустной уверенностью подтвердила она, — потому что Морозиха-то ниточку с узелками ихнюю в печку кинула. Растопила её соломой докрасна, да и кинула эту ниточку в самый жар. Так люди сказывают, слышали даже, как деточки закричали и заплакали в печке-то.

— Эх ты, молодой человек! — обратилась она к садовнику. —И что ты ни в чём нам не поверишь? Да нешто люди всё знают, что на свете есть и что может быть? Я, кормилец мой, у господ-то ещё и не то видела, у них, голубь, и столы сами по горницам ходили, и души умершие выкликались. А Морозиха-то, сынок, знает и того более… ох, много знает, окаянная! Да и не задаром у неё на кресте, что на шее висел заместо Христа Спасителя, подкова какая-то выбита была. И она, сударь мой, хочешь верь, хочешь нет, вот ещё что сделала у нас в Озёрне. Ходила она однова в лес… будет этому лет с двадцать назад. И стало быть, ходила она с лопатой, коренья какие-то копать. Хорошо-с. Вернулась она ночью поздно-поздно, вздула огонь. А караульщик-обходчик Егорка и подойди к окошку глянуть. И видит он, Морозиха оглядывается и всё какие-то коренья да травы выкладывает из плетушки. А потом смотрит, и кубанчик медный вынула, и весь, говорит, деньгами серебряными набит. Наутро Егоркина хозяйка Катерина зашла к ней, молочка принесла, яичек, потом, слово за слово, и поругались. Морозиха схватила зараз из сундука клубок ниток суровых, смотала их наспех, да и дунула изо рта на Катерину — так та и обмерла от ужастей… Пришла моя Катерина домой — нездорова да нездорова, живот стал болеть, дуться стал… А через несколько месяцев лежит это Катерина на печке, сама спит, а в животе у неё, слышит, кто-то говорит человеческим голосом, словно ребёнок, и все его слышат в хате: «А мне, говорит, теперь пять лет, и зовут меня Петрушей». Что тут делать? Старуха-мать так и ударилась оземь, насилу водой отлили. Стали знахаря звать, к нашему озёренскому Винохвату кинулись, а тот не берётся… Я, говорит, за это дело взяться не могу, это дело особливое, ищите, говорит, того, кто знает всю метелицу. Ну, конечно, те его водочкой угостили, полотна ему принесли на портяночки, он их и научил. «Ступайте, говорит, если такое дело, в город Брянск, там в пригородной слободе, против моста, живёт еврей-выкрест. Он один может». Делать нечего, поехали в Брянск. Запрягли лошадь, стали Катерину с печи снимать, а она не идёт, кричит: «Не поеду я туда, знаю, зачем вы меня везёте!» А это не она противничала, а «он» в ней бунтовал. Однако посадили её в повозку, привязали вожжами, поехали. Долго мучились, наконец нашли того человека. Только в ворота стали въезжать к нему, а он сам во двор вышел. «Знаю, кричит, зачем приехали, хорошо ещё, что не опоздали, а то бы ей скоро конец был». Так они, сударики мои, всё и узнали про Морозиху, потому выкрест им всё рассказал. «Это, говорит, у вас старуха такая есть, этими делами займается. А у нее ещё «их» трое, только она «этим» ещё места на нашла, в кого посадить. Они покамест у нее в клубке замотаны». Это, сказывал он, — души младенцев некрещёных, что матери во сне заспали. Так-то, ребятки, в море есть много разной рыбы, а на земле много разных людей, — со вздохом заключила свой рассказ Авдотья Ивановна и поднялась со скамейки. — А нам с вами, между прочим, и ужинать пора собирать».

Далёкое прошлое

В нашем Щигровском уезде Курской губернии во время моего детства и юности существовал институт так называемых «сроковых девок». Состоял он в том, что деревенские девицы нанимались в определённые помещичьи имения на полевые работы на определённый срок, от весеннего Николы до Покрова, почему и носили название «сроковых». В усадьбе моего отца работало около сотни девок из села Крутого, находившегося в верстах двадцати от нас, причём это продолжалось из года в год и из поколения в поколение, так что были в Крутом старухи, работавшие у моих дедов и прадедов. Свой летний заработок девицы не отдавали родителям, а шёл он исключительно им на приданое.

В усадьбе у нас эти деревенские красавицы помещались в больших амбарах при мельнице, пустовавших летом, выстроенных из чистых обтёсанных брёвен, под железной крышей и с деревянными полами. Амбары эти делились бревенчатыми, не доходящими до потолка, перегородками на отдельные комнаты, в каждой из которых помещалось по десятку девушек.

Так как амбаров было несколько и девицы их всех не занимали, то в случае большого съезда гостей в них отправляли на ночёвку гостей помоложе, которым не хватало помещения в доме, для чего в амбарах стояло несколько кроватей, столы и стулья. Мы с братом и наш репетитор и гувернёр Яша Стечкин, студент Московского университета, предпочитали эти амбары «большому дому», так как жизнь в них предоставляла нам гораздо больше свободы, а двери и окна его выходили прямо в гущу старого сада, который находился вдалеке от официального парка и от содержавшихся в нём в большом порядке посыпанных песком дорожек и аллей, а потому был несколько в забросе и чрезвычайно поэтичен по этой причине. Хорошо и беззаботно спалось нам в амбарах в тёплые летние ночи, когда в открытую дверь с бархатного чёрного неба прямо в душу смотрели яркие звёзды, а из тёмной стены сада неслись голоса его ночной жизни. Ещё лучше здесь было по утрам, когда, просыпаясь, я смотрел на утреннюю жизнь сада. В нём, огромном и тенистом, под зелёными липами, испещрёнными солнечными бликами, среди густой зелени райскими голосами свистали иволги, под деревьями на ярких травяных лужайках бегали скворцы, а в густых листьях осыпанных росой огромных деревьев медовыми голосами ворковали горлицы.

Девичья республика, бывшая с нами по соседству, жила своей собственной отдельной от нас жизнью. Целый день девицы отсутствовали на работах и возвращались с полей только с заходом солнца, купались с визгом, хохотом и криками в пруду, после чего у их дверей начинала неизменно пиликать одна или две гармоники. К этому времени к нам сходились усадебные кавалеры из холостой служащей молодёжи и рабочих и начинались песни. Почему-то, по обычаю наших мест, пели всегда одни девицы, неизменно прибавляя к каждому куплету старинных песен припев «Ой-лю-ли»…

Нравы в этой девичьей республике были далеки от пуританизма, и редко кто из молодых и холостых служащих усадьбы не имел временной подруги из крутовских красавиц. Местные нравы строго относились лишь к поведению замужних женщин, девицы же считались элементом вольным и отчётом ни перед кем не обязанным, конечно, если они пользовались своей молодостью степенно и без доказательств.

Наиболее ловкие и приличные на вид крутовские девы шли, по старому обычаю, в горничные по господским усадьбам, для чего в нашем уездном городке Щиграх существовало нечто вроде школы на этот предмет. Учредила его задолго до моего рождения одна скучавшая без дела помещица, моя дальняя родственница Варвара Львовна Шишкина, жившая в этом городишке с незапамятных времён, в большом доме, закрытом от всего мира огромным садом, окружённым высоким забором. При её доме, всегда изобиловавшем женской прислугой, состояло до двух десятков горничных и девчонок всех возрастов и калибров. Девицы эти брались не с ветру и не с улицы, а строго придерживаясь традиций — из семейств прежних горничных, опять-таки родом из всё того же села Крутого.

Получив соответствующее воспитание у «старой барыни», как все в Щиграх именовали Шишкину, и войдя в «возраст», т.е. достигнув совершеннолетия, они определялись затем ею в горничные в помещичьи дома, но опять-таки в родственные или дружественные Шишкиной семьи, что было нетрудно, так как у Шишкиной роднёй было чуть не всё дворянство уезда. Такой многолетний подбор создавал преемственную связь между господами и их, так сказать, потомственной прислугой, сжившимися друг с другом с младых ногтей и знавшими все обычаи, предания и традиции дома. Шишкина была доброй старухой, прекрасно содержала, одевала и хорошо относилась к своему бабьему персоналу.Она извлекала из своего оригинального учреждения единственную пользу в том, что, несмотря на «эмансипацию», как она называла освобождение крестьян, она продолжала жить, как и при крепостном праве, «среди своих», почти не соприкасаясь с изменившимся порядком вещей. Надо сказать, что горничные, воспитанные в её доме, отличались прекрасным поведением, чистотой и аккуратностью и были знатоками своего дела. Одетые в белые переднички и наколки, они из дома Шишкиной выходили настоящими барышнями, не имевшими ничего общего с босыми и неуклюжими землячками из Крутого, жившими в наших амбарах.

Наш репетитор Яша, молодой человек лет двадцати, был юношей непоколебимых принципов и правил, которые, раз поставив себе за идеал, он уже никогда не нарушал. С крутовскими красавицами — нашими соседками по амбарам — он был очень приветлив, но никогда к ним не ходил и нас с братом к ним не пускал. Своим честным и хорошим отношением к людям и к жизни он приобрёл в нас с братом фанатических поклонников и последователей. Медленно, но упорно он внедрял в нас, типичных барчуков по рождению и вкусам, принципы искреннего демократизма и справедливости. От него я впервые узнал, что все люди равны, что богатство и знатность не всегда находятся в руках людей достойных, что в жизни много неправды, основанной не на праве, а на насилии и захвате. Всё это, конечно, были истины простые и широко известные, но я-то, деревенский барчук, слышал о них впервые.

Только много лет спустя я понял, что тем немногим, что есть у меня в натуре и характере хорошего, я исключительно был обязан этому человеку. Незабываемый мой друг и учитель Яков Сергеевич был одним из тех немногих прекрасных людей, которые в своё время бескорыстно и бесстрашно боролись за идеалы правды и справедливости, ожидая их осуществления от грядущей революции, и не подозревая того, что за ней на самом деле скрывалась лишь кровавая грязь и безмерная человеческая подлость. До революции он, к счастью, не дожил и ему не пришлось жестоко разочароваться в своих идеалах. Молодым врачом он был убит во время войны где-то на австрийском фронте, спасая из-под огня раненого солдата.

Пожар в деревне

На другой день после престольного праздника в нашем селе Покровском вспыхнул сильный пожар. Огонь, несомненно, заронила где-нибудь в солому или сено пьяная рука непроспавшегося после гулянки парня. Почти всегда деревенские пожары в наших местах случались именно в такие дни, когда с похмелья мужики тыкали непотухшие спички или цигарки куда попало. Горели поэтому окрестные деревни по несколько раз в год, да и не могли не гореть там, где скученно лепились одна к другой деревянные избы, крытые сухой соломой, где среди деревянных же плетней и сараев круглый год стояли соломенные и сенные стоги, где столько легко воспламеняющегося и горючего материала было сосредоточено на небольшой площади.

На случай пожара, страшного бедствия русской деревни, земство и крестьянское самоуправление при каждой волости содержали пожарные трубы и бочки, которые, как назло, в момент катастрофы всегда оказывались, по крестьянской нерадивости к общественным делам, испорченными и рассохшимися. У нас в усадьбе на этот случай в каретном сарае стояли всегда наготове две пожарные машины, легко переносимые на телегу. Чтобы они не портились от бездействия, летом ими в жаркие дни поливали цветники и заросли сирени вокруг дома, где у нас водились сотнями знаменитые на всю Россию курские соловьи-солисты. Во время деревенских пожаров эти машины, или, как их называли мужики, «трубы», выезжали всегда на помощь.

Неписаные традиции старой усадьбы требовали, чтобы на пожар выезжали и скакали конными и на телегах все наличные силы, так сказать, способные «носить оружие», во главе, конечно, с «барчуками», не упускавшими подобного героического случая.

На этот раз событие началось с того, что со стороны села вдруг поплыли протяжные и тревожные звуки колокольного набата. При первых его звуках ребятишки и парни помоложе загремели ногами по железным крышам усадебных служб, вглядываясь через вершины деревьев, чтобы определить направление пожара.

Искать место катастрофы долго не пришлось, над густой зеленью парка стоял бледно-красный при дневном свете огненный язык, тихим и прямым столбом поднимавшийся, чуть колеблясь, над Заречьем.

Через пять минут пожарный обоз со звоном и грохотом копыт и колёс, с криками и ругательствами вынесся из ворот усадьбы в облаке пыли и скрылся за поворотом. Запряжённые в лёгкую телегу на железном ходу, лошади, чувствуя человеческую тревогу, метались, как угорелые, и даже коренник, нахлёстываемый со всех сторон, шёл вскачь, наравне с пристяжными. Сзади оглушительно тарахтели по сухой дороге три бочки и телеги с баграми и кучей народа, уцепившегося за что попало. Человек десять верховых неслись прямо по полю, гремя вёдрами, размахивая вилами и топорами.

Когда с грохотом и звоном на хрипящих взмыленных лошадях наш обоз влетел в горящую улицу деревни, пожар был в разгаре. В боковом переулке села, с тесно сбитыми друг к другу избами и дворами под сплошным соломенным морем крыш сараев и амбаров пылал один огромный костёр, к которому было страшно подступиться близко.

Кругом его также был только один горючий материал: солома, хворост и сухое дерево. Никаких промежутков, ни садов, ни дворов, ни полян. Один громадный костёр, составленный из десятков мелких, чтобы, как в насмешку, никому нельзя было увернуться и избежать общей участи. Жалко было видеть, как на борьбу с бедствием спешили верхами с полей на своих клячах мужики, видевшие издали, как огонь пожирал и обращал в прах все их труды, все запасы нескольких поколений. На широкую зелёную улицу перед пожарищем сыпались вокруг искры и целые шапки горящей соломы, несомой по ветру. Сползали целые пласты соломенных крыш, и захваченные пламенем телеги и сани под навесами горели, как дрова…

— Воды… воды, подлецы, сукины дети! —заревел ещё на ходу брат чёрной толпе народа, окружавшей пожарище, — бочки везите!.. вёдра сюда, мать вашу так и так! Не видите, что ли… не отстоите — всё село сгорит к чёртовой матери!..

Толпа, ошеломлённая несчастьем, сразу очнулась от неистового мата «старшего барчука», которого хорошо знала вся округа, как большого любителя и специалиста по тушениям пожаров, и послушно шарахнулась во все стороны, исполняя приказание.

Спасать три горевшие избы было всё равно уже поздно, надо было не допустить огня к соседним дворам, крыши которых уже дымились от искр и от близости пламени. Их-то и стали мы окатывать водой из привезённых машин. Кучки мужиков и парней, столпившихся у рукояток «труб», беспрерывно сменялись, качая воду, как бешеные. Народ, стоявший на соседних крышах с вёдрами и мокрыми веретьями, захлебнувшись под сильными струями рукавов, весело посыпался с крыш. Брат и я с толпой мужиков и рабочих не покладая рук бросались то туда, то сюда с бочками и трубами, поливая водой и растаскивая баграми дымившиеся брёвна и целые плетни. Несколько раз приходилось всем бросать работу и отскакивать назад, спасаясь от падения горящих балок и стропил.

В тёплых клубах раскалённого дыма над деревней вместе со снопами огненных искр в просветах неба кружились обезумевшие голуби. С глухим шумом и треском проваливались одна за другой крыши горевших изб, и под потоками воды из чёрных обгоревших стен через зияющие окна хлынул белый густой дым затихающего пожара.

Потный и закопчёный, я оставил своих спутников растаскивать обгоревшие остатки погибших хат и устало выбрался из толпы, чтобы вздохнуть чистым воздухом на деревенском выгоне. Здесь было тихо и безлюдно, горевшее село точно вымерло. Сюда на площадь мужики в беспорядке стащили всё добро из сгоревших дворов: бочки, кадки, деревянные кровати, плетушки с наседками. Около кучи вещей и тряпья была привязана на цепи белая лохматая собака. В решете, стоявшем на треногом столе, сладко спал, свернувшись клубком, серый котёнок. Время от времени из переулка к реке с отчаянным шумом и треском вылетали мокрые бочки, брызгавшие водой во все стороны, нёсшиеся не разбирая дороги через разбросанную рухлядь, опрокидывая кадки и скамейки, и мчались к месту пожара. Над деревней, среди затихшего гула пожара, теперь яснее были слышны крики мужицких голосов и причитание высоких бабьих речитативов, вывших у догоравших дворов.

Пожар окончился без человеческих жертв, и только один из хозяев трёх сгоревших хат, спасая из пылающего дома своё добро, сильно обжёг руки.

Усталые, чёрные от сажи и мокрые, мы возвращались шагом в усадьбу, вполголоса делясь впечатлениями. Дома отец и дамы долго и подробно расспрашивали о пожаре. Утром к отцу пришли двое погорелых крестьян, с которыми он долго говорил у себя в кабинете. Сам деревенский хозяин, отец считал своим долгом не только лично помочь погорельцам, но и как предводитель дворянства неизменно добивался для них помощи от земства.

Когда мужики уходили из усадьбы, у ворот погорельцев встретила моя кормилица Авдотья и вручила им груду серебряной и медной монеты, собранной среди населения дома. Высокий, одетый, несмотря на лето, в бараний тулуп мужик с лицом угодника древнего письма молча снял шапку и замотанной белой марлей рукой пересыпал деньги в холщовый мешочек. Лица его и его спутника были спокойны и бесстрастны.

«Ничего не поделаешь… Божья воля!» — вздохнул ему вслед чей-то бабий голос.

Троицын день