60641.fb2 Розанов - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 19

Розанов - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 19

Тем не менее именно ему, Андрею Белому, принадлежит одно из наиболее ярких описаний этих воскресников у Розанова, которые «совершались нелепо, нестройно, разгамисто, весело; гостеприимный хозяин развязывал узы; не чувствовалось утеснения в тесненькой, белой столовой; стоял большой стол от стены до стены; и кричал десятью голосами зараз; В. В. где-то у края стола, незаметный и тихий, взяв под руку того, другого, поплескивал в уши; и — рот строил ижицей; точно безглазый; ощупывал пальцами (жаловались иные, хорошенькие, что — щипался), бесстыдничая пере-блеском очковых кругов; статный корпус Бердяева, всклокоченною головой ассирийца его затмевал; тут же, — вовсе некстати из „Нового времени“: Юрий Беляев; священник Григорий Петров, самодушная туша, играя крестом на груди, перепячивал сочные красные губы, как будто икая на нас, декадентов; Д. С. Мережковский, осунувшийся, убивался фигурою крупною этою; недоуменно балдел он, отвечая невпопад; с бокового же столика — своя веселая группа, смакующая безобразицу мощной вульгарности Розанова; рыжеусый, ощеренный хищно, как бы выпивающий карими глазками, Бакст, и припухший белясо, как шарик утонченный, с еле заметным усенком — К. Сомов. Все — выдвинуты, утрированы; только хозяин смален; мелькнет белым животом; блеснет своим блинным лицом; и плеснет, проходя между стульями, фразочкою: себе в губы; никто ничего не расслышит; и снова провалится между Бердяевым и самодушною тушей Петрова; здесь царствует грузная, розовощекая, строгая Варвара Федоровна <Варвара Дмитриевна>, сочетающая в себе, видно, „Матрену“ с матроной; я как-то боялся ее; она знала, что я дружил с Гиппиус; к Гиппиус она питала „мистическое“ отвращение, переходящее просто в ужас; я, „друг“ Мережковских, внушал ей сомнение»[273]. И все же розановские воскресники произвели на Белого неизгладимое впечатление, которое он не забыл и через 30 лет, когда писал свои воспоминания «Начало века».

На розановских «воскресеньях», продолжавшихся до 1910 года сначала на Шпалерной, а затем в Большом Казачьем у Царскосельского вокзала, бывали также С. П. Дягилев, Вячеслав Иванов, Федор Сологуб, Алексей Ремизов, Анна Григорьевна Достоевская. Яркие зарисовки внешности и манер Василия Васильевича оставила Зинаида Гиппиус, знавшая его с первых лет петербургской жизни, еще на Павловской: «Невзрачный, но роста среднего, широковатый, в очках, худощавый, суетливый, не то застенчивый, не то смелый. Говорил быстро, скользяще, негромко, с особенной манерой, которая всему, чего бы он ни касался, придавала интимность. Делала каким-то… шепотным. С „вопросами“ он фамильярничал, рассказывал о них „своими словами“ (уж подлинно „своими“, самыми близкими, точными и потому не особенно привычными. Так же, как писал)»[274].

Мережковские познакомились с ним в 1897 году через молодого философа Федора Шперка, вскоре умершего, хотя слышали о нем давно. Вместе с Д. В. Философовым они посетили его в глухой Петербургской стороне, пробираясь по хлипким дощатым тротуарам. В доме была бедность: «Такая невидная, чистенькая бедность, недостача, стеснение». Розанов служил еще в Контроле, и сразу понималось, что это нелепость. И Мережковские ввели его в круг редакции журнала «Мир искусства», начавшего выходить с 1899 года. Редакция помещалась тогда в квартире Дягилева, редактора-издателя, на углу Литейного проспекта и Симеоновской.

Там проходили и первые «среды», на которых бывал Розанов. «Среды» эти были немноголюдны, и туда приглашались с выбором литературно-художественные «сливки».

Василию Васильевичу эта «нелюдность» нравилась. Он, впрочем, всегда был немножко один или с кем-нибудь «наедине», не удаляясь притом никуда. Гиппиус вспоминает эпизод, как в столовой «Мира искусства», за чаем, он вдруг привязался к Сологубу, молчавшему с обычной каменностью лица. Между Сологубом и Розановым близости не было. Но для розановской интимности все были равны. И Розанов обратился к нему:

— Что это, голубчик, что это вы сидите так, ни словечка ни с кем. Что это за декадентство. Смотрю на вас — и, право, нахожу, что вы не человек, а кирпич в сюртуке!

Случилось, что в это время все молчали. Сологуб тоже помолчал, затем произнес, монотонно, холодно и явственно:

— А я нахожу, что вы грубы.

Розанов осекся. Это он-то, ласковый, нежный — груб!.. Инцидент сейчас же смазали и замяли, а Розанов, замечает Гиппиус, конечно, не научился интимничать с выбором: интимность была у него природная, неизлечимая, особенная: и прелестная и противная.

«Мир искусства» был первым в России журналом эстетическим, начавшим борьбу за возрождение искусств в стране, и Розанов с увлечением писал для него все недолгие годы его существования. И хотя любопытный Василий Васильевич скучал порой на этих «средах», не умел участвовать в общем разговоре, а умел лишь говорить интимно, то были счастливые годы его жизни.

И в жизни его семьи то были самые светлые годы. Об этом времени он скажет потом: «Лучшее в моей литературной деятельности — что десять человек кормилось около нее. Это определенное и твердое. А мысли?.. Что же такое мысли… Мысли бывают разные» (267–268).

Кто же эти десять человек? — Пятеро детей, приемная дочь Шура, сам Василий Васильевич с женой, «бабушка», как он называл тещу, и прислуга Вера.

Литературные доходы продолжали расти, достигнув в 1906 году 12 тысяч, а в 1909 году — 17 тысяч (к тому времени семья переселилась в Большой Казачий переулок, дом 4).

Доходы Розанова — это прежде всего ежедневный, беспрестанный, изнурительный труд. «Писательство есть Рок. Писательство есть fatum. Писательство есть несчастье» (95), — записывает он 2 мая 1912 года. А 1 августа 1912 года добавляет: «Талант у писателя невольно съедает жизнь его.

Съедает счастье, съедает все. Талант — рок. Какой-то опьяняющий рок» (160).

У нас как-то не принято входить в финансовые дела писателей, особенно если они достаточно богаты. Иное дело, если нищие и бедствуют… Василий Васильевич не скрывал своих капиталов, заработанных честным трудом. В «Уединенном» он сообщает читателю: «К 56-ти годам у меня 35 000 руб. Но „друг“ болеет… И все как-то не нужно» (77). Это в 1912 году, а до 1909 года, когда вышли его «Итальянские впечатления», «все было в убыток, и издавать значило разоряться».

Писатель не имел «свободы пера» и «свободы духа», потому что не имел финансовой свободы, свободы жить своим трудом. После же «Итальянских впечатлений» книги Розанова быстро раскупались, что дало ему творческую свободу: «И теперь мне „читателя“ не нужно и „мнения“ не нужно. Я печатаю что хочу — душа моя свободна» (180).

У нас было принято вести отсчет от 1913 года, когда все пошло, по мнению одних, вверх, а по мнению других — резко вниз. У Василия Васильевича, бесспорно, пошло вниз, хотя прорывы в высокое, даже высочайшее творчество были впереди. Тем не менее это был предвоенный рубеж, когда вышла книга «Литературные изгнанники» и был отпечатан первый вариант второго короба «Опавших листьев» («Смертное»). Интересно взглянуть на доходы Василия Васильевича в этом году, благо он аккуратно из года в год вел записи всех своих денежных дел.

Итак, в 1913 году доход семьи составил 15 909 рублей, в том числе: 6000 — жалованье в «Новом времени», 3827 рублей — за литературные статьи и 108 рублей — за передовые в «Новом времени», 380 рублей — проценты в газете, 588 рублей — пенсии, 762 рубля — издание книг, 2244 — проценты с капитала и, наконец, 2000 рублей — плата за обучение детей, вносимая газетой. К тому времени семья обитала в семикомнатной квартире на Коломенской, 33, прожив до этого два года на Звенигородской, дом 18.

Квартиры всегда были большие и часто менялись, потому что Василий Васильевич не переносил ремонтов в квартире, и, когда вставал вопрос о необходимости ремонта, — подыскивалась новая квартира, и семья переезжала.

День в семье Розановых был строго распределен. Детей, учившихся в гимназии Стоюниной, будили в восемь часов утра. Умывшись, одевшись и прочитав «Отче наш» и «Богородицу», они шли здороваться с родителями в спальню. Потом шли завтракать. К этому времени привозилось четыре бутылки молока из Царского Села: считалось, что там лучше молоко.

Через полчаса вставали родители и старшая дочь Аля. За кофеем отец просматривал газеты, которые выписывал: «Новое время», «Русское слово», «Колокол» (после 1905 года). Даже когда дети стали взрослыми, Василий Васильевич все равно не разрешал читать им газеты, говоря, что им они не нужны и что он как писатель обязан читать их, но что и ему они надоели. Особенно он любил читать на последней странице всякие страшные приключения, вроде того как некий Шуваловский, всю жизнь считавшийся православным, был погребен на еврейском кладбище по еврейскому обряду.

Варвара Дмитриевна была очень хорошей хозяйкой и за здоровьем детей очень наблюдала. Газет она никогда не читала, кроме статей самого Василия Васильевича. Аля любила читать «Русское богатство» и кадетский журнал «Русская мысль» и была отчасти «революционерка».

За столом дети должны были сидеть тихо, перед едой креститься, съедать все, что поставлено на стол. Если же дети капризничали и не ели, Василий Васильевич рассказывал о своей бедности в детстве, когда не было в доме хлеба, а комнаты приходилось топить разобранным забором, отделявшим сад от дома.

Василий Васильевич работал до часу дня, когда подавался завтрак, после которого он ложился в кабинете спать на кушетку, а Варвара Дмитриевна накрывала его меховой шубой. В квартире водворялась полная тишина, детей, не ходивших в гимназию, спешно одевали и отправляли гулять во всякую погоду, будь то снег или дождь.

В четыре часа Василий Васильевич просыпался, вставал, одевался и, ехал в Эртелев переулок (затем ул. Чехова), в редакцию «Нового времени». Настоящих друзей, кроме хозяина Алексея Сергеевича Суворина, у него в редакции не было. Главного сотрудника газеты М. О. Меньшикова он недолюбливал и посмеивался над ним за статьи об аскетизме, считая их фальшивыми. К тому же в редакции у Меньшикова был свой кабинет, а у Василия Васильевича никогда не было.

Домашняя прислуга очень любила Василия Васильевича и говорила: «Барин — добрый, а барыня — строгая». Если он не уезжал в редакцию, то в четыре часа пили чай, а если уезжал, то в шесть часов подавался обед. Василий Васильевич не смел опаздывать на обед. Варвара Дмитриевна очень сердилась и говорила, что труд прислуги надо беречь и приходить вовремя. И Василию Васильевичу очень попадало за опоздание к обеду.

Дочь писателя Татьяна Васильевна рассказывала: «Помню, в зимние дни ждем мы папу из редакции. Звонок; горничная идет открывать парадную дверь, мы, дети, гурьбой бежим отцу навстречу. Мы рады, что он пришел. Он пыхтит, шуба на нем тяжелая, на меху, барашковый воротник, руки у него покрасневшие от мороза, перчаток он не признает. „Это не дело, — говорил он, — ходить мужчине в перчатках“. На ногах у него штиблеты и мелкие калоши. Лестница высокая, — 5 этаж, лифт когда работает, когда нет. Отец улыбается, целует нас, детей, идет в столовую, подают миску со щами или супом, валит пар, и счастливая семья, перекрестившись, дружно усаживается за стол. Как я любила эти моменты — так уютно, тепло было в столовой после мороза, папа за столом рассказывает всегда что-нибудь интересное. Обед состоял из 3-х блюд. Щи или суп с вареным, черкасским мясом (часть мяса 1-го сорта). Мясо из супа обыкновенно ел только отец, и обязательно с горчицей, и очень любил первое блюдо. На второе подавалось: или курица, или кусок жареной телятины, котлеты с гарниром, изредка гусь, утка или рябчики, судак с отварными яйцами; на третье — или компот, или безе, или шарлотка; редко клюквенный кисель. После обеда мы должны были играть в детской, а отец шел заниматься в кабинет, разбирать монеты или читать. Читал он в конце жизни мало, больше со средины книги или с конца, — уставал»[275]. Действительно, Василий Васильевич был страстным нумизматом, но об этом речь впереди.

Пока же в первый год работы в «Новом времени» Василий Васильевич передал своему другу по «Миру искусства» Петру Петровичу Перцову все напечатанные до тех пор статьи, чтобы тот сделал из них выбор материала. Вооружившись ножницами и синим карандашом, вычеркивающим абзацы и целые страницы, Петр Петрович подготовил четыре сборника статей Розанова: «Сумерки просвещения», «Литературные очерки», «Религия и культура», «Природа и история», вышедшие в свет в 1899 и 1900 годах.

Заглавия сборников, как и отдельных статей, придумал Перцов и, как вспоминает Розанов, «за крайним утомлением, я не принимал ни советом, ни даже взглядом участия в этом первом издании избранных трудов моих»[276]. Так начался «выход к свету», как определил это позднее сам писатель.

Молодой соловьевец Перцов соединял Розанова с Мережковскими. Гиппиус писала о нем: «Провинциал, человек упрямый, замкнутый и сдержанный (особенно замкнутый потому, может быть, что глухой), был он чуток ко всякому нарождающемуся течению и обладал недюжинным философским умом… Как они дружили, — интимнейший, даже интимничающий со всеми и везде Розанов и неподвижный, деревянный Перцов? Непонятно, однако дружили. Розанов набегал на него, как ласковая волна: „Голубчик, голубчик, да что это, право! Ну, как вам в любви объясняться? Ведь это тихонечко говорится, на ушко, шепотом, а вы-то и не услышите. Нельзя же кричать такие вещи на весь дом“. Перцов глуховато посмеивался в светло-желтые падающие усы свои, — не сердился, не отвечал»[277].

Незаменимый собеседник наедине, Розанов становился робким, стушевывался в большом обществе. В кружке «Мир искусства» в первые годы его стесняли новые люди и даже сама обстановка квартиры Дягилева на Литейном, куда привел его Перцов, вспоминавший об этом первом посещении редакционного вечера: «Появление Василия Васильевича произвело эффект, и весь вечер внимание было устремлено на него. Но сам он был решительно сконфужен. Главное, его смущало, что он, тогда еще очень консервативно настроенный и хорошо сохранившийся провинциальный „дичок“, попал на вечер к „декадентам“, которые неизвестно еще, как ведут себя. Подозрительно оглядывался он по сторонам, как бы ожидая появления чего-нибудь неподобающего…

Особенно его взоры привлекала висевшая посредине кабинета Дягилева резная деревянная люстра в форме дракона со многими головами. По окончании вечера мы пошли с ним вдвоем по Литейному. „Вы видели, какая у них люстра? — боязливо сказал он и, помолчав, прибавил: — Разве Страхов пошел бы к ним больше одного раза?“ Консервативный и благодушно-старомодный Страхов был для Василия Васильевича в те годы руководящим идеалом. Однако время шло, и постепенно Василий Васильевич убеждался, что на Литейном, 45, ничего особенного не происходит, что страшная люстра висит спокойно на своем месте и эти „декаденты“, пожалуй, вовсе не такие развратители и потрясатели всех основ, какими их воображали и изображали в кругах, где он до тех пор вращался. А так как именно в „Мире искусства“ встретил Розанов первое серьезное внимание к своим, тогда еще новым идеям и пугавшей его самого сексуальной философии, то немудрено, что, забыв Страхова, он стал все чаще и чаще бывать „у них“, — пока не акклиматизировался совсем в „Семирамидиных садах“»[278].

В своих неопубликованных воспоминаниях о Розанове, написанных сразу после его смерти, П. П. Перцов рассказал о первой встрече с Василием Васильевичем. Перцов жил тогда в Петербурге на Пушкинской в том громадном «Пале-рояле», который был так хорошо известен петербургскому литературному миру. «Однажды утром ко мне постучались… Так как я начинал свое „утро“, по петербургским обычаям, к вечеру, то и не торопился открыть дверь. Неизвестный посетитель ушел, ничего не добившись… Часа через два раздался снова стук. На этот раз я открыл, и в дверь просунулась сердитая физиономия господина средних лет, в очках, с рыжей редкой бородкой, с угрюмым и раздражительным видом. „Какой типичный учитель!“ — было первое мое впечатление: какой типичный учитель, сердитый, потому что ему плохо ответил ученик… Это был Василий Васильевич Розанов, и с этой смешной встречи началась наша долгая и прочная дружба».

В те первые годы в Петербурге «Новое время» лишь изредка, больше по протекции Страхова, печатало его фельетоны. «Как пройдет фельетон в „Новом времени“, так мы и живы месяц», — говорил Перцову тогда Василий Васильевич.

Переход Розанова в «Новое время» не был неожиданным. Еще в августе 1893 года Суворин предлагал Розанову писать для «Нового времени», но тот как-то не принял это предложение всерьез, может быть даже не понял. «Между тем как эти шесть лет положительно были отравлены (и для писательской деятельности) беспросветной матерьяльной нуждой. Простая догадка писать „Заметки“ спасла бы все; но я не умел в то время писать „Заметок“, все выходили „трактаты“»[279].

Теперь, обосновавшись в «Новом времени», он писал Суворину: «Не знаю, как Бога благодарить и какое горячее сказать Вам спасибо за устроение меня в „Нов. Вр.“. Ведь я все нервы вымотал с большой семьей на 150 руб. жалованья, когда эти самые „150 р.“ получал одинокий, в уездном городе, в 1-й год государственной службы»[280].

Когда отмечался юбилей «Нового времени», к нему «не пришли», но Суворин не только не был смущен, но и не обратил никакого внимания. Розанов рассказывает: «Накануне я увидал его в ночи бродящим в халате по коридору, где установлены в шкафах „комплекты“ („Нового времени“) и старые журналы, начиная от „Современника“. Помню, он так весело рассмеялся, встретив меня в одном из „переходов“ этих нескончаемых редакционных складов. У него бывала эта улыбка, совершенно молодая, юная, светлая и невинная. Я ее знал и любил. Мы всегда с ним болтали „черт знает о чем“, без всякой цели и направления. Кое-что в нем и во мне было схоже (этого ему и на ум не приходило): и вот я думаю это „инженерное трудолюбие“ и „я люблю мой сад“…

Он раз заехал ко мне в автомобиле (наконец-то ему купили), и я навязал ему: „Покатайте моих детей“. Дети — в 1-й раз в автомобиле. Они не знали, не понимали, что такое „редактор“… Он так весело катал. Болтали, — помню о Куприне, которого он признавал и уважал (и Горького, вопреки Бунину, он признавал: у него было только непреходящее презрение к Леониду Андрееву).

Да… юбилей. Мне кажется, бродя внизу ночью, он обдумывал свой „Поход солдата“, свои „Труды и дни“, которые поистине огромны. И вот когда Горнфельд, Пропер и Айзман к нему „не пришли“ и не привели за руку должного ему 60 000 руб. (авансы невыплаченные), то он просто этого не заметил, как богатый человек не замечает должника своего. Тогда как должник соображает, что он „ждет, ловит его и хочет усадить в темницу за долг“. Работа Суворина до такой степени громадна и превосходит работу „Горнфельда и Амфитеатрова“, превосходит работу не какой-либо газеты и журнала, но (в моем представлении) была громаднее всей жизни и суеты этих эфемерид, то бездарных, то злых, то пошлых и грязных, — что Суворин, „празднуя свою печать“, как бы праздновал „вообще печать“. Он ее любил, уважал, — уважал именно суету, движение… Милый, чудный старик»[281].

Кое-что в «Новом времени» не нравилось и Василию Васильевичу, но, когда усилились нападки так называемой демократической прессы, особенно посмертные, на крупнейшего русского издателя и просветителя А. С. Суворина, Розанов пришел в негодование. В «Мимолетном» он записал: «Он подлец был, конечно: потому что он любил Россию. Он не украл, не убил и не изменил. Ничего уголовного. Суть в мнениях: он, например, тревожно несколько лет обращал внимание правительства на „упадок центра России“, центральных 36-ти великороссийских губерний. Полная причина быть названным „подлецом“. И Мережковский так назвал 78-летнего старика. И как назвал: вложил самому старику это определение себя „подлецом“:

— Пусть я и подлец, — (как бы) говорит Суворин, — но вот мне другом был чистейшей души человек, Антон Павлович Чехов. Как вы нас разделите?..

Так и запомним, — продолжает Розанов, — „Честно мыслящий русский человек, и особенно если он писатель, не может не ненавидеть Россию“. Да, это, конечно, так и есть, со Щедрина и „Современника“ и декабристов»[282].

В редакции «Нового времени» Розанов мог работать в любой обстановке — никто и ничто ему не мешало. А если в общей зале уж слишком донимали шум, смех, говор вокруг, то он кротко и озорно просил: «Господа, тише, я пишу черносотенную статью» (145). И смех еще усиливался.

Писание статей было такой же жизненной потребностью Василия Васильевича, как движение, дыхание. В сохранившихся автобиографических заметках он поясняет: «Сотрудничал я в очень многих журналах и газетах, — всегда без малейшего внимания к тому, какого они направления и кто их издает… Только консерваторы не платили гонорара или задерживали его на долгие месяцы (Берг, Александров)… Когда, оказывается, все либералы были возмущены мною, я попросил у Михайловского участия в „Русском богатстве“. Я бы им написал действительно отличнейшие статьи о бюрократии и пролетариях (сам пролетарий — я их всегда любил). Михайловский отказал, сославшись: „Читатели бы очень удивились, увидев меня вместе с Вами в журнале“. Мне же этого ничего не приходило в голову»[283].

«Новое время» было одной из самых читаемых в России газет, и Розанов замечает по этому поводу: «Было впечатление, как бы этих других газет не было. „Новое время“ терроризировало все другие газеты, притом не замечая вовсе их, не замечая своего до известной степени ужасного дела. Суть этого „террора“, незамечаемого вовсе редакциею „Н. Вр.“, заключалось в том, что голос всех других газет — притом довольно читаемых, — был до того глух в России, до того на них всех, кроме одного „Нов. Вр.“, не обращал никто внимания, — не считались с ними, не отвечали им, не боялись их ругани и угроз и, увы, не радовались их похвалам и одобрениям, как бы они все печатались на „гектографе“ и вообще домашним способом, „еще рукописно“ и „до Гутенберга“, как ученические школьные журнальчики… На много лет, на десятки лет, — „Нов. Вр.“ сделала неслышным ничей голос, кроме своего»[284].

Причину этого явления Розанов склонен видеть в том, что читатели давно рассматривали «Новое время» как единственную собственно русскую газету, не с «финляндским оттенком», не с «польским оттенком», не с «еврейским оттенком», так что «все нормально-русские, просто-русские держатся ее».

Старик Суворин, исключительно чуткий к талантливости, привечал Розанова. Он помог ему так же, как ранее Чехову, совершенно не заботясь, насколько Розанов «нововременец», понимая, что Розанов все равно будет везде писать только свое и о своем, не считаясь с окружением. В редакции не все его статьи проходили и печатались. Иные бывали «сняты с набора», то есть далее отпечатанных гранок дело не шло. Газета была достаточно богата, чтобы набирать статьи Розанова, а потом уже решать, пойдут ли они в номер.

Иногда же возникала необходимость написать на какую-то тему немедленно, и Розанов, не сходя с места, писал, и писал прекрасно. Когда началась революция 1905 года, он порывался уйти из газеты. «Там меня связывает только сам Суворин, — писал он М. Горькому в конце 1905 года. — Тут тоже, пожалуй, слабость: старик меня любит (он далеко не всех или скорее почти всех своих сотрудников не уважает), и это вызывает во мне не то что любовь, но очень ласковое к нему чувство»[285].

Зинаида Гиппиус так поясняет характер отношений Розанова с газетой: «Мы все держались в стороне от „Нового времени“; но Розанову его „суворинство“ инстинктивно прощалось: очень уж было ясно, что он не „ихний“ (ничей): просто „детишкам на молочишко“, чего он сам, с удовольствием, не скрывал»[286].