60641.fb2 Розанов - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 35

Розанов - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 35

Это был гражданский подвиг, на который мало кто был способен из социал-демократии, провозгласившей себя выразительницей народных интересов. «Дешевая библиотека», издававшаяся Сувориным по гривеннику, включала в себя все лучшее из русской литературы, «Историю» Карамзина, Белинского, все лучшее из западноевропейской литературы, включала Шекспира. Но вся печать «дружно» прокляла имя Суворина как представителя «звериного национализма» и, говорит Розанов, «задавила его прелестную „Библиотеку“ миллионными изданиями „Гамсуна и д’Аннунцио“, где уже „национализма“ не было, а были все девочки и любовь»[481].

Одним из первых в России Розанов оценил массовый, народный характер воздействия кинематографа и вступил в полемику по этому вопросу с молодым К. Чуковским. «Кинематограф — это современный „Петрушка“, не более, но и не менее»[482], — писал Розанов, видя в этом искусстве продолжение истории «лубочных картинок», народное зрелище, отражающее интересы и вкусы народные.

Проблемы, связанные с массовой культурой, получили широкое отражение в «Уединенном», но отнюдь не это вызвало цензурные преследования автора, начавшиеся сразу по выходе книги.

6 марта 1912 года Петербургский комитет по делам печати наложил арест на 2400 экземпляров книги «Уединенное». Цензор обнаружил в ней порнографию и «непристойный рассказ о священнике, совершающем богослужение», в чем усматривалось поношение обрядов православной церкви.

Через неделю комитет возбудил судебное преследование против лиц, виновных в напечатании этой книги, общий тираж которой составил 9400 экземпляров. Семь тысяч экземпляров разошлось и было распродано до санкций цензуры.

Председатель Комитета по печати А. Катенин специальным письмом прокурору Петербургской судебной палаты просил возбудить судебное преследование против автора книги, «местожительство которого Комитету неизвестно».

Местожительство Василия Васильевича, переезжавшего с Звенигородской на Коломенскую, было вскоре установлено, и началась судебная волокита, отголоски которой встречаем в первом коробе «Опавших листьев»: «В один день консилиум из 4-х докторов… И — суд над „Уединенным“. Нужно возиться с цензурным глубокомыслием. Надо подать на Высочайшее имя — чтобы отбросить всю эту чепуху» (175). Под записью дата: 10 ноября.

Только 21 декабря 1912 года (книга к тому времени давно разошлась по России) Петербургский окружной суд на углу Шпалерной и Литейного вынес приговор по статье 74 Уголовного уложения коллежскому советнику В. В. Розанову: «Заключить под стражу в доме арестуемых на десять дней, книгу „Уединенное“ уничтожить, со всеми принадлежностями тиснения, без всякого на то вознаграждения»[483].

Столь суровое наказание было неожиданно для Василия Васильевича, но обращение на Высочайшее имя возымело действие. Именной указ последовал 21 февраля 1913 года, и на его основании Петербургская судебная палата 11 марта 1913 года определила дело в отношении уголовной ответственности Розанова производством прекратить, освободив его от определенного ему приговором наказания, вопрос же об уничтожении книги рассмотреть в судебном заседании.

И вот 31 мая 1913 года последовал окончательный приговор, вынесенный в закрытом заседании Судебной палаты: уничтожить записи на страницах 7–8, 79, 90–93 и 231–232 (из них только самая большая запись — окончание о «микве» — была восстановлена автором во втором издании книги в 1916 году).

24 октября того же года петербургский градоначальник известил Главное управление по делам печати, что в его типографии уничтожены «посредством разрезания на мелкие части» перечисленные страницы из арестованных экземпляров книги. Дело закончилось 15 января 1914 года, когда Главное управление по делам печати подтвердило прокурору, что, согласно сообщению градоначальника, крамольные страницы уничтожены. Как всегда бывало в нашей истории, цензурные преследования за «порнографию» (в те же годы проходил, например, суд над К. Бальмонтом за перевод «порнографических» стихов У. Уитмена «Листья травы») оборачивались со временем посмешищем над судебными и политическими властями.

Розанов смотрел в даль всего XX столетия, а о своем времени писал в период судебного преследования за «Уединенное»: «Цензура наша исторически была и остается теперь совершенно необразованным явлением. Она представления не имеет, что нужно государству и отечеству… Мне было объяснено (по поводу „Уединенного“), <…> что если бы петербургскому цензурному комитету пришлось от себя пропускать Библию, то, конечно, она <цензура> бы Библию не пропустила, а подвергла аресту»[484].

Цензура запрещала журнал «почвенников» «Время», напоминает Розанов и вспоминает историю цензурных преследований И. Аксакова, Каткова, братьев Киреевских. И хотя цензура запрещала не только писателей и публицистов национально-консервативного склада, но и (что гораздо больше у нас известно) демократических литераторов, это лишь свидетельствовало о том, говорил Розанов, что «ей все равно», кого запрещать, ибо она «ко всему равнодушна».

В «Мимолетном» Розанов рассказал о цензурных мытарствах со вторым коробом «Опавших листьев». Цензор Лебедев, многие годы цензуровавший «Русское богатство», потребовал уничтожения более 20 мест из «Опавших листьев», «самых христианских и самых монархических», как отмечает Розанов. 18 мая 1915 года Василий Васильевич излил свои чувства по этому поводу: «Проклятый цензор: он испортил самые нежные, самые любящие строки во 2-м коробе: в которых ни одного слова нельзя было поворотить иначе, чем как оно стояло. Была музыка. Он сделал какофонию. Нестерпимо плачет сердце. Любовь моя, любовь моя. Ты „не проходишь“, „не пропускают“. А она — к народу. И народ не услышит»[485].

Книга вышла. И, немного «отдышавшись», Василий Васильевич 9 августа вспоминает «сражение» с цензором, который хотел зачеркнуть «дражайшее место», любящее, о церкви:

«Черви изгрызли все, — и мрамор, когда-то белый, желт теперь, как вынутая из могилы кость. И тернии, и сор, и плевелы везде.

— Что это, Парфенон?

…нет, это Церковь.

…это наш старый запивающий батюшка. И оловянное блюдо с копеечками…» (351).

Вся эта мысль «сверкнула» у Василия Васильевича, когда он ночью ехал на извозчике из редакции: «безумная любовь к церкви, — и я дал сравнение». Цензор, смотря на это место в книге, сказал председателю цензурного комитета («милому человеку», по словам Розанова): «Запивающие батюшки» — нельзя. Оскорбительно для церкви. — Тот: «Как же это, Вас. Вас.: это — нельзя».

«Я весь затрепетал, — говорит Розанов. — Любимое место. Забормотал (у меня речь невнятная). И видя мой страх и чуть не слезы — уступили (цензор Лебедев и председатель Виссарионов)»[486].

Свои мысли о так называемой «свободе печати» в современном обществе Розанов выразил в статье «Цензура» (1916). Граница между «свободою» прессы и «злоупотреблением» неуследима, неуловима. «Можно быть „свободным“ от приказания и свободным от подкупа: но есть столь же могучая и даже могущественнейшая власть гипноза, веяния, дружбы, симпатии, лести, рукоплескания. К „свободной печати“ протянутся все руки, обратятся все души. А литераторы — народ впечатлительный».

Многое в мышлении лишь открывающегося XX века было предвосхищено Розановым. Характерно, например, его рассуждение о «долге», близкое экзистенциалистской трактовке: «Идея „закона“ как „долга“ никогда даже на ум мне не приходила. „Только читал в словарях, на букву Д“. Но не знал, что это, и никогда не интересовался. „Долг выдумали жестокие люди, чтобы притеснить слабых. И только дурак ему повинуется“. Так приблизительно…» (62).

Стремление ухватить «истину» не в ее статичности или в сегодняшнем наполнении, но попытаться запечатлеть отдельные, подчас противоречивые стороны того, что мы зовем «правдой», чтобы уловить ее «ход», самое сокровенное в душе человека, — вот то ценное и непреходящее в трилогии, что дает ей право на новую жизнь в эпоху совершенно иную, нежели та, когда жил и творил ее автор. Отсюда же и постоянное желание спорить, не соглашаться с ним.

Н. А. Бердяев, высоко ценивший талант Розанова, писал в своей философской автобиографии «Самопознание»: «Литературный дар его был изумителен, самый большой дар в русской прозе. Это настоящая магия слова. Мысли его очень теряли, когда вы их излагали своими словами»[487]. Действительно, «магия слова» — главное в Розанове, что его делает интересным и живым для нас.

А. Блок назвал «Опавшие листья» «замечательной книгой»; «Сколько там глубокого о печати, о литературе, о писательстве, а главное — о жизни». Вместе с тем Блок отметил неоднозначность Розанова, сплетение «таких непримиримых противоречий, как дух глубины и пытливости и дух… „Нового времени“»[488]. Эти расхождения двух писателей наглядно проявились в их переписке в 1909 году.

В мае 1912 года М. Горький писал А. Амфитеатрову: «А видели вы „Уединенное“ Розанова? Это — шоколад»[489]. И здесь не только оценка достоинства книги, но и ее структуры: ломтики, «кусочки» мыслей, рождающиеся в душе человека (то есть можно вкушать и наслаждаться отдельными записями, как дольками шоколада).

Свои записки «Из дневника» Горький начал рассуждением о Розанове и одной его записи в «Уединенном»: «…Иногда мне кажется, что русская мысль больна страхом пред самою же собой; стремясь быть внеразумной, она не любит разума, боится его. Хитрейший змий В. В. Розанов горестно вздыхает в „Уединенном“: „О, мои грустные опыты! И зачем я захотел все знать? Теперь уже я не умру спокойно, как надеялся“… Так же говорит Достоевский: „…слишком сознавать — это болезнь, настоящая, полная болезнь… много сознания и даже всякое сознание — болезнь. Я стою на этом“»[490].

Юная Марина Цветаева, с отцом которой Розанов был хорошо знаком (основатель московского Музея изящных искусств им. Александра III), писала Василию Васильевичу 7 марта 1914 года: «Я ничего не читала из Ваших книг, кроме „Уединенного“, но смело скажу, что Вы — гениальны. Вы все понимаете и все поймете, и так радостно Вам это говорить, идти к Вам навстречу, быть щедрой, ничего не объяснять, не скрывать, не бояться»[491].

Еще раньше сестра ее Анастасия (рассказавшая о своих встречах с Розановым в книге «Воспоминания») в первом анонимном письме к Василию Васильевичу (27–28 февраля 1914 года) писала: «Невозможно прочесть „Уединенное“ — и спрятать в шкаф. Я потрясена этой Вашей книгою. Вы занимаетесь общественной деятельностью, о ней говорят. Но здесь ее нет; Вы сидите у окна, и смотрите на закат вечера, и слушаете вечерний звон. Вот это-то мне в Вас нужно: больше ничего. Звук вентилятора в коридоре, папироса на похоронах, и то, что „можно убить от негодования, а можно… и бесконечно задуматься…“. У общественных деятелей общественная жизнь — выше частной. Но вот есть деятель, который сидит у окна и слушает вечерний звон. В нем-то и есть весь смысл. „Просто сидеть на стуле и смотреть вдаль“[492].

А. И. Цветаева здесь вспомнила запись в „Уединенном“: „Все религии пройдут, а это останется: просто — сидеть на стуле и смотреть вдаль“.

Розановское „Уединенное“ сначала прочитала Марина и обратила внимание сестры. Анастасия Цветаева написала Розанову: „Я чувствую в 19 лет так же глубоко, как Вы чувствуете — в 60. Вот весь смысл моего письма. Ведь это не то, как если бы я написала Толстому: „Ах, как Вы чудно описали Анну Каренину“, — он имел бы полное право не дочитать. Меня трогает не то, как Вы пишете, я читаю слова, которые Вы говорите: народам, никому, всем, себе. На них я отвечаю. Я узнаю, что человек на 40 лет старше меня, слушая шум вентилятора, чувствует смерть. Глядит вдаль и знает, что это — общее религии. Пишет, что ненавидит все, что разделяет людей“.

Этот вентилятор (78; может быть, и благодаря письму A. И. Цветаевой) вновь возникает во втором коробе „Опавших листьев“. Последующее знакомство с Цветаевой остается одним из малоизвестных эпизодов жизни Василия Васильевича. Друг А. И. Цветаевой поэт-импровизатор Б. М. Зубакин, с которым она ездила к Горькому в Сорренто, свидетельствует: „Анастасия Ивановна была близким другом B. Розанова — последние годы его жизни. Они вместе написали книгу, но А. И. сожгла ее в порыве отчаяния“[493]. Это случилось летом 1917 года.

Саша Черный в письме Горькому осенью 1912 года послал свою эпиграмму на Розанова под названием „Уединенное“:

В уединенном месте на вокзалеМне бросилась в глаза пребранная строка:„Халат-халат! Купи мои скрижали!“Брат Розанов, не ваша ли рука?[494]

Не отставали и карикатуристы. 3 сентября 1915 года „Новый Сатирикон“ опубликовал довольно злобную карикатуру на автора „Опавших листьев“.

Карикатура эта под стать тем прозвищам, которыми русская так называемая демократическая пресса обильно и развязно наделяла писателя: „Голый Розанов“, „Обнаженный Нововременец“, „Гнилая Душа“, „Позорная Глубина“, „Обнаженность под звериною шкурою“, „Философ, завязший ногой в своей душе“, „Неопрятность“ (Ю. Айхенвальд) — таковы названия некоторых рецензий на „Уединенное“ и „Опавшие листья“. Со времени „Уединенного“, говорил Розанов, „окончательно утвердилась мысль в печати, что я — Передонов или — Смердяков“ (165).

Что же так возмутило современников, что они именовали писателя „юродивым русской литературы“ (Иванов-Разумник), „духовным отцом русского идейного хулиганства“ (Н. Минский)? Почему Розанов, пользуясь его собственным выражением, был окружен в литературе „зоною непреодолимого предубеждения“[495]?

Есть нечто неприемлемое для современников в словах и делах человека талантливого и неординарного, мыслящего нетрадиционно. Не случайно Горький назвал Розанова „удивительно несвоевременным человеком“[496]. Для автора будущих „Несвоевременных мыслей“ это звучит не только как похвала, но и как насущная необходимость этой „несвоевременности“.

Мысли Розанова о демократии и социализме, об общечеловеческих ценностях и „партийности“, о личной жизни и революции, о русском народе и национальном вопросе звучат так, как если бы они были высказаны в наши дни.

Писателю или мыслителю прошлого позволяется все. К своему же современнику читатель будет непреклонен до нетерпимости. Это испытали на себе Гоголь после выхода „Выбранных мест“ и Достоевский как автор „Дневника писателя“. Василию Васильевичу тоже довелось это почувствовать. Может, потому и писал он так много об этих писателях, видя в их судьбе нечто „роэановское“.

Розанов разошелся с эпохой революции, и эпоха не приняла его. Так же как революционные народники не приняли Достоевского, а рабочему движению начала века было не по пути с Толстым-мыслителем. Но если Толстого и Достоевского из русской литературы выбросить было нельзя, то с такой фигурой, как Розанов, расправиться было проще. Он был монархист, выступал за единую и могучую, процветающую Россию во главе с царем. И конечно, его политические, философские и религиозные воззрения были чужды тем, кто определял, что такое „передовое“ в русском обществе и в русской мысли.

Прекрасный русский писатель М. М. Пришвин писал Горькому в 1926 году: „Для меня (и думаю вообще) в мое время самым замечательным писателем был В. В. Розанов“[497]. Горький поддержал мысль Пришвина о том, что советский читатель должен знать Розанова: „Верно, Михаил Михайлович, сказали вы о Розанове, что он как „шило в мешке — не утаишь“, верно! Интереснейший и почти гениальный человек был он. Я с ним не встречался, но переписывался одно время и очень любил читать его противопожарную литературу“ (так Горький назвал статьи Розанова против революции и разгула террора).

Горький видел в Розанове „первого провозвестника“ кризиса старого гуманизма и считал, что „Блок в этом вопросе шел от него“. Об этом свидетельствует и их переписка, начавшаяся в конце 1905 года, когда Розанов в первом письме к Горькому попытался увидеть в его творчестве выражение того героического начала, „героической личности“, об отсутствии которой в России он всегда скорбел. „Вы лирик („Песня о соколе“, да и все), у Вас есть мечта и способность мечты — потерянная почти всем миром и от потери которой он, собственно, и стал „мещанством“. Знаете, даже Толстой больше „мудрит“, больше „сознательно ведет толпу, к чему ему хочется“, нежели поет песню — т. е. то, что теперь более всего нужно миру и чего более всего миру недостает“[498].

В результате завязавшейся переписки с Розановым Горький писал журналисту С. С. Кондурушкину летом 1908 года: „А вот Розанов — это умница. Философию его я не принимаю, но ум, талант — ценю высоко“[499].

Летом 1911 года Розанов записывает в „Уединенном“: „Несколько прекрасных писем от Горького этот год. Он прекрасный человек. Но если все другие „левые“ так же видят, так же смотрят: то прежде всего против „нашего горизонта“ — какой это суженный горизонт! Неужели это правда, что разница между радикализмом и консерватизмом есть разница между узким и широким полем зрения, между „близорукостью“ и „дальнозоркостью“? Если так, то ведь, значит, мы победим? Между тем никакой на это надежды“ (70).

Эта запись объясняет во многом, почему Розанов и Горький, при всем понимании таланта и величия друг друга, должны были разойтись к разным полюсам революции. Тогда „победил“ Горький; победа Розанова пришла лишь 80 лет спустя.

В одном из писем 1911 года, хотя и с оговорками („ниже можете не читать“, „дальше еще хуже, пожалуй, не читайте“), Розанов высказывает свое мнение о Горьком и, главное, о том, как его использовали социал-демократы. „Осторожно скажу так: Ваша натура — боевая; положение (с детства) — в протест; и пока Вы были „протестующий“ — „натура“ и говорила золотые слова. Что же случилось потом, далее… Вас подняла „с.-д.“, — и понесла на плечах. Она создала Вам триумф: и, когда вместо „клоповника“ Вы очутились „в меду“, естественно иссякла сила Вашего голоса“[500].

Горький не согласился с такой оценкой и отвечал: „Несомым“ я никогда себя не чувствовал, более того — имею дерзость думать, что всю жизнь сам нес всех, кому по пути со мною было, да и до сей поры попутчиков несу. Голосишко же у меня стал спокойней, но — разве ослаб? Не думаю»[501]. Здесь впервые понятие «попутчики» употреблено в литературном контексте, как оно стало привычным в 20-е годы.

Розанов остался при своих мыслях о Горьком: его «тащили», а он вообразил, что «тащит эпоху за собой», — писал он в петроградской газете «Колокол», где печатался в 1916 году под псевдонимом В. Ветлугин. «Отсюда тон его принял совершенно нелепый характер: он то расправлялся с Францией <„Прекрасная Франция“>, то с Соединенными Штатами <„Город Желтого Дьявола“>, — расправлялся небрежно, через какое-нибудь „письмо в редакцию“, о котором, уже по неестественности дела, — правда, начинали везде сейчас же шуметь, писать, говорить».

Еще в канун первой русской революции Розанов писал, что молодые писатели группируются либо около «яркой фигуры Максима Горького», либо в кружке декадентов и символистов. Он полагал, что интерес к Горькому быстро пройдет. «Максим Горький — весь современность, и притом — только современность. Это придало необыкновенную выпуклость ему, яркость, дало силу удара. Каждый писатель, более сложный, рассеивается множеством частиц своих в целом ряде поколений, которым будет казаться все нов и нов, тогда как своему поколению, он не представлялся очень большим; напротив, своему поколению Максим Горький представляется страшно огромным: но сейчас же после „своего поколения“ он представится стар, давно известен и нисколько не интересен. Конечно, он еще молод и за будущее нельзя ручаться»[502].