60641.fb2
Тут мне вспомнился вдруг Сапунов, его чудные цветы, они особенно тогда были у всех в примете.
— Я, Василий Васильевич, вроде как Сапунов, только лепесток могу.
— Так ты лепесток и нарисуй — такой самый.
Взяли мы по листу бумаги, карандаш — и за рисование.
У меня как будто что-то выходить стало похожее.
— Дай посмотреть! — нетерпеливо сказал В. В.
У самого у него ничего не выходило — я заглянул — крючок какой-то да шарики.
— Так х. (хоботишко)! — сказал я. — Это не настоящий.
И вдруг — ничего не понимаю — В. В. покраснел.
— Как… как ты смеешь так говорить! Ну разве это не свинство сиволапое? — И передразнил: — X. (хоботишко)! Да разве можно произносить такое имя?
— А как же?
В. В. поднялся и вдохновенно и благоговейно, точно возглас какой, произнес имя первое — причинное и корневое:
— X. (хобот)[541].
Глубокой ночью, за занятиями, Василий Васильевич внезапно и, казалось бы, без повода суммировал «семейный вопрос» и жизнь пола: «Засевайте поля. Засевайте поля. Засевайте поля. Юноши: чего вы смотрите: засевайте поля. Бог вас накажет, если 4 вершка земли останется без семени. Засевайте поля. Засевайте поля. Засевайте поля».
На розановских «воскресеньях» и в литературно-эстетическом кружке Мережковских зародилась мысль организовать общество, чтобы расширить «домашние споры» об эстетике и религии. Об открытии общественных заседаний и думать было нечего. Хотя бы добиться разрешения в частном порядке, в виде частных «собраний».
— С этими мыслями 8 октября 1901 года к «строгому и неприступному» обер-прокурору Синода К. П. Победоносцеву отправились пятеро уполномоченных членов-учредителей «Религиозно-Философских собраний в Санкт-Петербурге»: Д. С. Мережковский, В. В. Розанов, Д. В. Философов, В. С. Миролюбов и В. А. Тернавцев. Вечером того же дня «уполномоченные» (кроме Философова) посетили митрополита Петербургского Антония. Обещание разрешить Собрания — получастные, со строгим выбором и только для «членов» — было получено.
В ноябре Собрания были разрешены. Зинаида Гиппиус по этому поводу замечает: «Попустительство обер-прокурора, молчаливое обещанье терпеть Собрания „пока что“»[542]. Митрополит Антоний благословил ректору Духовной академии Сергию Финляндскому быть председателем, а ректору семинарии архиепископу Сергию быть вице-председателем. Дозволялось участие всему черному и белому духовенству, профессорам Духовной академии, приват-доцентам и даже отдельным студентам академии. Заседания были закрытыми и для присутствия публики каждый раз требовалось разрешение духовных властей.
Зинаида Гиппиус вспоминает, что Розанов принимал горячее участие в подготовке к открытию Собраний, хотя практической жизни и «тактики» не знал. Поэтому ему просто говорили: вот теперь мы идем к тому-то и туда-то, просить о том-то. Он шел и был, по наитию, очень полезен. При этом главный довод был — «сближение интеллигенции с церковью».
Первое заседание Собраний состоялось 29 ноября 1901 года в зале Географического общества у Чернышева моста. Неглубокая, но длинная малая зала была переполнена. Во всю ее длину по глухой стене стоял стол, покрытый зеленым сукном, в углу же стояла огромная статуя Будды, чей-то дар Географическому обществу, но закутанная темным коленкором. Посередине сидел молодой, но старообразный, с бледным одутловатым лицом, с длинными русыми волосами по плечам, в очках епископ Сергий (Страгородский), председатель Собраний, ставший в 1943 году патриархом. Он произнес вступительную речь с обещанием искренности и доброжелательности со стороны церкви и с призывом к тому же с «совершенно противоположной стороны», то есть интеллигенции-учредителей.
«Да, это воистину были два разных мира»[543], — вспоминала 3. Гиппиус. Навыки, обычаи, даже сам язык — все было другое, как из другой культуры. Ни происхождение, ни прямая принадлежность к духовному званию не играли тут роли. Человек тогдашнего церковного мира, кто бы он ни был, — чиновник, профессор, писатель, богослов и все равно умный или глупый, талантливый или бездарный, — неизменно носил на себе отпечаток этого «иного мира», не похожего на обычный «светский» (по выражению церковников) мир.
Большинство знакомств Розанова в те годы завязывалось на Религиозно-Философских собраниях или в редакции «Мира искусства», где он бывал каждый день между четырьмя и пятью часами. Меньше знакомств возникало по московским журналам, где сотрудничал Василий Васильевич: в «Весах» у В. Я. Брюсова и в «Золотом руне», издававшемся Н. П. Рябушинским.
Живописный словесный портрет Розанова тех лет дает Игорь Грабарь, нередко встречавшийся с ним в редакции «Мира искусства»: «Огненно-красные волосы, небольшая борода, розово-красное лицо и очки, скрывавшие бледно-голубые глаза». «Был он застенчив, но словоохотлив и, когда разговорится, мог без конца продолжать беседу, всегда неожиданную, интересную и не банальную»[544].
С одним из основателей объединения «Мир искусства» С. П. Дягилевым личные отношения Розанова были сложными. А. Бенуа рассказывал, что между Розановым, привлеченным в сотрудники «Мира искусства» Философовым, и Дягилевым существовала определенная неприязнь. «Ведь Сергей вообще ненавидел всякое „мудрение“; он питал „органическое отвращение“ от философии; в Религиозно-Философские собрания он никогда не заглядывал. Со своей стороны, и у Розанова было какое-то „настороженное“ отношение к Дягилеву. Дягилев должен был действовать ему на нервы всем своим великолепием, элегантностью, „победительским видом монденного льва“»[545]. Розанов был абсолютно чужд «светскости», а Дягилев если и допускал в свое окружение лиц, ничего общего не имеющих с «мондом», «светом», иногда самых подлинных плебеев, то все же с аристократической брезгливостью относился к представителям «мещанства», черты которого он усматривал в Розанове.
Немало бывало в то время встреч и знакомств с духовенством. Однажды Василий Васильевич сидел в гостях у архимандрита и цензора журнала Религиозно-Философских собраний «Новый путь» Антонина. Входит инспектор Петербургской духовной академии «праведный» Феофан. Поговорив несколько минут, он ушел, а когда потом Антонин спросил его, отчего он ушел так скоро, тот ответил: «Оттого, что Розанов вошел, а он — Дьявол»[546].
Мнение о «дьявольщине» в Розанове было довольно распространено среди церковников. Говорили, будто Дьявол поселился на собраниях в Географическом обществе (зачехленная статуя Будды). А. Бенуа приводит случай, характерный для тогдашних настроений «дьявольщины» среди участников Религиозно-Философских собраний. «Сидели мы в тот вечер в просторном, но довольно пустынном кабинете Дмитрия Сергеевича, я и Розанов на оттоманке, Дмитрий Сергеевич и Зинаида Николаевна поодаль от нас, на креслах, а Александр Блок (тогда еще студент, как раз незадолго до того появившийся на нашем горизонте) — на полу, у самого топящегося камина. Беседа и на сей раз шла на религиозные темы, и дошли мы здесь до самой важной — а именно до веры и до „движущей горами“ силы ее. Очень вдохновенно говорил сам Дмитрий Сергеевич, тогда как Василий Васильевич только кивал головой и поддакивал. Вообще же настроение у всех было „благое“, спокойное и ни в малейшей степени не истерическое. И вот, когда Мережковский вознесся до высшей патетичности и, вскочив, стал уверять, что и сейчас возможны величайшие чудеса, стоило бы, например, повелеть с настоящей верой среди темной ночи: „да будет свет“, то свет и явился бы. Однако в самый этот миг, и не успел Дмитрий Сергеевич договорить фразу, как во всей квартире… погасло электричество и наступил мрак. Все были до такой степени поражены таким совпадением и, говоря по правде, до того напуганы, что минуты две прошли в полном оцепенении, едва только нарушаемом тихими восклицаниями Розанова: „С нами крестная сила, с нами крестная сила!“, причем при отблеске очага я видел, как Василий Васильевич быстро-быстро крестился. Когда же свет снова сам собой зажегся, то Дмитрий Сергеевич произнес только: „Это знамение“, Розанов заторопился уходить, а Зинаида Николаевна, верная себе, попробовала все повернуть в шутку и даже высмеяла нас за испуг».
Еще более удивительна встреча с Григорием Распутиным, который, впервые увидев Василия Васильевича и не произнеся с ним ни слова, «по одному виду, лику» определил его и сразу ушел. Когда Розанов спросил его в другой раз: «Отчего вы тогда, Григорий Ефимович, ушли так скоро от отца Ярослава?», то Распутин ответил: «Оттого, что тебя испугался». — «Я опешил»[547], — замечает Розанов.
Речей на Религиозно-Философских собраниях Розанов не произносил. Его доклады читали другие. Сам он объяснял это так: «Когда в Религиозно-Философском обществе читали мои доклады (по рукописи и при слушателях перед глазами), — я бывал до того подавлен, раздавлен, что ничего не слышал (от стыда)» (145).
Ответы на возражения он тоже писал заранее к следующему разу, а читал их опять кто-нибудь за него. М. Волошин передает свое впечатление от розановского доклада 23 января 1903 года: «…трагический лоб В. В. Розанова и его пальцы, которыми он закрывал глаза, слушая, как другой читал его доклад»[548].
Отчеты о заседаниях Религиозно-Философских собраний печатались в журнале «Новый путь», издававшемся П. П. Перцовым и Д. С. Мережковским. В 1903 году Розанов получил там «личный отдел». Он назвал его «В своем углу» и хотел там «высказываться без того, чтобы редакция чувствовала себя связанною моими тезисами или частными взглядами»[549], то есть высказывать мысли, которые редакция не разделяет.
С июля 1903 года «В своем углу» он печатает серию статей под названием «Юдаизм». В журнале Розанов занимал обособленное и весьма значительное место. Он притягивал к себе друзей и читателей многообразием и глубиной своих прозрений, своим непрерывным любопытством, обращенным на всевозможные предметы. Превосходным памятником этого увлечения Розановым, говорит А. Бенуа, остается портрет, рисованный пастелью Львом Бакстом, находящийся ныне в Третьяковской галерее. «Увлечение же это имело в данном случае еще то специальное основание, что Левушка, будучи убежденным евреем, особенно ценил в Розанове его культ еврейства».
Статьи Розанова в «Новом пути» проходили нелегко. «Ни разу, кажется, не было, чтобы мы не натолкнулись в этих писаниях на такие места, каких или цензорам нашим даже издали показать нельзя, или каких мы с Перцовым выдержать в нашем журнале не могли, — вспоминала 3. Гиппиус в книге „Живые лица“. — Эти места мы тщательно вычеркивали, а затем… жаловались Розанову: „Вот что делает цензура. Порядком она у вас в углу выела“. Впрочем, прибавляли, для косвенного его поучения: — Сами, голубчик, виноваты. Разве можно такое писать? Какая же это цензура выдержит? — Скажу, впрочем, что мы делали выкидки лишь самые необходимые. Перцов слишком любил Розанова и понимал его ценность, чтобы позволить себе малейшее искажение его идей»[550].
В статье М. Меньшикова «Титан и пигмеи», появившейся в «Новом времени» 23 марта 1903 года, обращалось внимание властей, что в последней книжке «Нового пути» на видном месте и без всяких оговорок или отрицаний журнал напечатал аттестат себе, выданный отцом Иоанном Кронштадтским. «Аттестат гласит, что „новые пути“, провозглашенные декадентским журналом, открыты сатаной, и мысли его — сатанинские мысли. Журнал молчаливо, но, кажется, не без гордости присоединяется к этой характеристике».
Определяя смысл «нового искусства» в журналах «Новый путь», «Мир искусства» и других, М. Меньшиков весьма категоричен: «Найти скрытое в природе лицо Создателя — вот замысел старого искусства; отсюда не только Мадонны и Христос Возрождения, но и великие храмы, и великая музыка, и великая философия, и великая наука… Найти скрытое в природе лицо дьявола — замысел нового искусства, и отсюда черта искажения во всем, что творят декаденты. Врубель недаром сделался иконописцем сатаны».
Статья Меньшикова стала, очевидно, последней каплей, переполнившей чашу терпения. Победоносцев посмотрел-посмотрел да и закрыл 5 апреля 1903 года Собрания. 3. Гиппиус поясняет: «„Отцы“ давно уже тревожились. Никакого „слияния“ интеллигенции с церковью не происходило, а только „светские“ все чаще припирали их к стенке, — одолевали. Выписан был на помощь (из Казани?) архимандрит Михаил, славившийся своей речистостью и знакомством со „светской“ философией. Но Михаил — о ужас! — после двух собраний явно перешел на сторону „интеллигенции“, и, вместо помощника, архиереи обрели в нем нового вопрошателя, а подчас обвинителя»[551].
Отношение Розанова к «новому искусству» и его философии определилось еще в статье «О символистах», переизданной через восемь лет отдельной книжечкой под названием «Декаденты» (1904). Принято считать, что первый с развернутой критикой декадентской литературы и культуры выступил у нас М. Горький (его статья «Поль Верлен и декаденты» появилась в «Самарской газете» 13–18 апреля 1896 года, однако до советского времени не переиздавалась).
Двумя неделями ранее Горького прозвучала на всю страну статья Розанова «О символистах», появившаяся в вышедшем 1 апреля 1896 года журнале «Русский вестник», где когда-то Россия читала великие романы Достоевского и Толстого, а ранее — лучшие романы Тургенева, Лескова, Писемского. Именно здесь раздалась критика символистов за отрыв от традиций русской словесности и символизма как выражения кризиса в русской и западноевропейской литературах.
Близкая по времени критика декадентства у Розанова и Горького не была, конечно, схожа в своих исходных позициях. Для Розанова декадентство — не русское, а наносное, внешнее, «французское» искусство. Он выводит декадентство из «ультрареализма» Мопассана и Золя.
Розанов видел в декадентстве и символизме «уродливое явление». Отчасти его предвосхитил Вл. Соловьев в рецензии на сборник «Русские символисты», где он подверг критике «юных спортсменов, называющих себя „русскими символистами“». Розанов полагал, что это не новая школа, появившаяся во Франции и распространившаяся на всю Европу, а всего лишь окончание другой школы, корни которой уходят в реализм Бальзака и далее в XVIII столетие. Главное здесь — тот элемент чрезвычайного, «ультра», который, раз попав в литературу, потом уже никогда из нее не исчезнет. Отсюда определение этого литературного явления и его эстетической сущности: «Декадентство — это вычурность в форме при исчезнувшем содержании»[552].
Для декадентов умерла история, умер человек с его прошлым и будущим, умерла природа. Из этой «немоты молчания, из этой теми небытия торчали только „бледные ноги“, которые никак не хотели спрятаться из-за болезненно настроенного воображения» (Розанов имеет в виду моностих Брюсова «О, закрой свои бледные ноги»).
Относясь «бесспорно отрицательно» к декадентству, Розанов вместе с тем ввел символизм как литературный прием в свою публицистику, предлагай вместо последовательных логических рассуждений мозаику переливающихся чувств и мыслей, выраженных в необычных образах и словосочетаниях, в, казалось бы, бессвязной игре ассоциаций. Это подметил еще в 1896 году С. Н. Трубецкой.
Исторические корни декадентства Розанов усматривал во «внесемейном» начале, что свидетельствовало о его ложности, искусственности. «В то время как все предыдущие фазы нашей литературы выросли из жизни, из быта семьи или общественных классов, — декадентство, одно только оно, ютилось исключительно около школы, главным образом около университета. Все мы знаем, что именно здесь, хотя, конечно, не официально, потеряна всякая связь с традицией и потеряна именно фактически, как привычка, как обычай»[553].
Понимая декадентство не как историческое явление рубежа веков, а как вообще «порчу», не творческое, а разрушительное начало, Розанов осознает и его закономерную неизбежность в ходе развития жизни и литературы. «Тут пробивается какая-то жизнь, струйка нового чего-то в истории», — замечает он, а в одной из позднейших статей признает его право на существование: «Декадентство войдет огромною полосою в историю умственного развития России и историю умственных в ней движений… Декадентство так же общо, универсально, всепроникающе, так же окрашивает все окружающее, все, что может подчинить, — в свой цвет, в свою манеру, как это делали раньше его „народничество“ или „нигилизм“. Декадентство — дух, стиль… Но как и „нигилизм“, оно не творит; у него нет Пушкина и Лермонтова, нет даже Белинского или Добролюбова. Но все переиначивает, но великого само из себя не дает… Пока — март декадентства, — и долго ему еще до августа, когда собирают плоды»[554].
Выражением тупика декадентства, его «непонятности» стал для Розанова роман Ф. Сологуба «Мелкий бес». «Поразило всю Россию, что он мажет кота вареньем и хочет сразу жениться на трех сестрах, выбирая, которая „потолще“». Смысла передоновщины он не пожелал замечать и лишь удивлялся, что критика превозносит Сологуба: «с силою Гоголя» написал «Мелкого беса», а Передонов якобы оставляет за собою далеко Чичикова и всех «мертвых душ», вместе взятых. Среди таких похвал Сологуб писал «Навьи чары», где «действие» происходит «под землею, на кладбище, сколько можно понять»[555]. Распад искусства вызывал недоумение Розанова, и он не стеснялся его высказывать.
После революции 1905 года вместо закрытого Религиозно-Философского собрания было открыто в 1907 году в Петербурге легализованное и многолюдное Религиозно-Философское общество, весьма отличавшееся от прежнего, полу-подпольного. Это было одно из обыкновенных интеллигентских обществ, повсюду возникавших в ту пору. В шутку было как-то даже объявлено о создании «Эротического общества» и обсуждался вопрос, будет ли оно раздельное для дам и мужчин.
Розанов вошел в состав совета нового Религиозно-Философского общества, выпускавшего свои «Записки». Определяя смысл и назначение деятельности нового общества, он писал: «Теперь, когда мы наблюдаем отлив политической и общественной волны, глаз невольно выискивает области, где эта волна подымается. Падение духовной жизни невозможно на пространстве всего народного и общественного моря. Куда-нибудь душа бежит же, где она может поднять крылья. Нельзя подрезать кругом и разом все оперение души народной»[556].
Шли годы, и отношения со старыми друзьями становились все напряженнее. Мережковский стал отмежевываться от Розанова. В открытом письме Н. А. Бердяеву он писал: «Русские богословы охотно связывают нас в неразрывную парочку: „наши неохристиане, гг. Розанов и Мережковский“… Но никто не подозревал, что это — близость сходящихся противоположных крайностей, близость двух противников, которые готовятся на смертный бой».
Бердяев первый высказался о непримиримости, диаметральной противоположности концепций этих двух мыслителей: Розанов открывает святость пола как бы до начала мира, хочет вернуть человечество к райскому состоянию до грехопадения; Мережковский открывает то же самое после конца мира, «зовет к святому пиршеству плоти в мире преображенном». Признавая глубину и гениальность критики исторического христианства у Розанова, Мережковский не без оснований замечает, что, если бы только он «мог или захотел понять то, что я говорю, — он оказался бы моим злейшим врагом»[557].
Так оно в конце концов и должно было случиться. Странные сложились отношения Василия Васильевича и Дмитрия Сергеевича. На главу «всего символического и декадентского движения в нашей литературе», как назвал Розанов Мережковского еще в 1896 году, он «плевал во все лопатки» (выражение Розанова), а тот продолжал любить его.
И не то удивительно, что один «плевал», а другой любил, а то, что и рассказы вал-то об этом Василий Васильевич с такой самообнаженностью, что рассказ становился не только фактом бытийного поведения писателя, но и литературно-художественным образом.