60641.fb2 Розанов - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 52

Розанов - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 52

Возвысив свой голос против «разрушителей достоинства человеческого, красоты человеческой», Василий Васильевич не мог уже остановиться. Мысли сами выводили на рассуждение о том, что если бы самодержавие так же действовало с «разрушителями», как они со слугами царя, то не было бы ни убийства Александра II I марта 1881 года, ни революционных потрясений XX века.

Всякое противодействие «наследию 60-х годов» подавлялось либералами и демократами, голоса призывавших к сохранению России от «разрушителей» не были слышны даже в собственных журналах. И от этого произошла всероссийская беда, говорит Розанов. Ибо без Чернышевского и культа его на 20 лет, конечно, не было бы потрясений 1 марта.

Попустительство террористам привело со временем к тому, что вместо индивидуального террора победившие «разрушители» ввели в сентябре 1918 года массовый террор как временную меру, продолжавшуюся многие десятилетия. Это и предвидел, этого и опасался Розанов. За три года до того он мучительно размышлял: «…смерть государя Александра II. Желябов „был привлечен по процессу 193 и оправдан“… Ну, конечно. Кабак судил, кабак простил, кабак „производил следствие“, председательствовал на суде и произносил „речь прокурора“. Уже не было эпохи Николая 1-го: и вот вся причина потрясения 1-го марта. Косточки их развеяли бы, прежде чем что-нибудь „удалось“. И развеять следовало. Да разве можно церемониться со „193“ в интересах нормального, здорового, прямого хода истории? Разве думают о „пожертвовании ротою солдат“, чтобы окончить благополучно Отечественную войну или выиграть Бородинское поле?»

Но русскому обществу думалось о другом. Разве оно не хихикало, когда «эти негодяи с пистолетами, ножами и бомбами гонялись за престарелым Государем?»

Еще в «Опавших листьях» Розанов записал 9 декабря 1912 года: «Революционеры берут тем, что они откровенны. „Хочу стрелять в брюхо“, — и стреляет. До этого ни у кого духа не хватает. И они побеждают». Эсер-террорист П. В. Карпович выстрелил в горло министру народного просвещения Н. П. Боголепову, ничтоже сумняся и не спросив себя, нет ли у него детей, жены. «В Шлиссельбург он явился такой радостный и нас всех оживил» (359), — приводит Розанов воспоминания Веры Фигнер.

И снова на прогулке в лесу в Вырице одолевают мысли, «как черные мухи». Несчастное русское общество разбирает «типы» Базарова, Марка Волохова, Раскольникова, «Бесов», как раньше Печорина и Евгения Онегина, воображая, что это и есть «дело», настоящее дело. Несчастное. Какое несчастное! Кто внушил ему (а кто-то внушил!), будто это что-нибудь вообще значит и что Россия вдруг испугается и побежит от Верочки Фигнер, которая «прочла и усвоила все типы» и взяла в руки пистолет.

И вот уже перед умственным взором вырисовывается гротескная картина будущего: «Вера. Пистолет. И „типы“. И бегущая перед нею Россия… Потому что Герцен так демонически хохотал».

Россия обязана «отступить», потому что против нее «соединились» Желябов и Софья Перовская. Позвольте: да почему же Россия должна отступить? Россия — это 100 миллионов населения, пахотные поля в миллиард десятин, сады яблочные, вишневые, огороды с капустой, морковью, свеклой, с картофелем. Отчего все это должно «повернуть на другой румб» ради «Соньки и Желябки»? Почему?

— Потому что они прочитали Маркса и Лассаля, — отвечал невидимый оппонент.

— Но страна вообще поворачивается по нужде, по голоду, по холоду, по завоеванию ее соседями, по бессилию или избытку силы. Но она не поворачивается ни ради какой книги, пусть самой истинной и великолепной. Что же это был бы за чудовищный деспотизм книжничества, если бы народы «бежали» сюда и «бежали» туда, когда написана такая-то книга…

Что же это за гнуснейшее самозванство «этих Верок и Софок», перед которым побледнеет Тушинский вор и на которое не посягал Аракчеев: начать стрелять в Государя страны, потому что они «прочитали все о типах» и как на последних героях остановились на Марксе и Лассале. Боже мой! Боже мой! Боже мой! И вся страна, печать — встает и приветствует, вся ожидает с тайным восхищением: «Когда две героини застрелят Старца-Царя». И они пишут мемуары, и о них пишут мемуары. Создают «свои произведения».

Эти «разрушители России» лишили «читаемости» книги многих русских писателей от Карамзина до князя Одоевского — отняли у России князя Одоевского, «суя свои произведения», столь замечательные. «Отчего никто не кричит? — возмущается Василий Васильевич. — Отчего Россия не стонет? О, рабья страна: целуешь кнут, который тебя хлещет по морде. И палачи эти — от Чернышевского до Горького, а рабы — это Академия наук и университеты, и журналы, все…»

Еще в 1909 году Розанов писал в «Новом времени» о том, как зарождалась в стране психология терроризма, ненависти к России как воплощению глупости. «Есть уксус, приправа к кушанью, и есть уксусная эссенция, которая убивает», — говорил Василий Васильевич. Революционеры лет сорок концентрировали в «эссенцию» все то, что писалось в «торжествующем течении нашей литературы о России: здесь „сконцентрировалась“ та гадливость к ней, которая сочилась из всякой заметки, из каждой „хроники“ журналов „Дело“, „Отечественные записки“, „Русское богатство“.

Салтыков-Щедрин в „Истории одного города“ так и определил Россию как „город Глупов“, населенный „головотяпами“. Ему вторят публицисты-демократы из „Русского богатства“: спросите А. Б. Петрищева, что такое Россия, и он ответит вам:

— Конечно, страна непроходимых дураков.

А если спросить В. А. Мякотина? (вопрошает Розанов).

— О, в России живут совершенные ослы. Все. Кроме меня и моего приятеля Петрищева.

А. В. Пешехонова?

— Страна пауков и вшей, которую раздавить бы.

И все это со времен Щедрина… Да и куда дальше его, лучше его. Молодые же люди, которые не могли разобраться во всех этих „авторитетах“ от Герцена и Щедрина до Пешехонова, и взяли в руки бомбы… „Надо раздавить гадов“. Ну, а что Россия — гадость, об этом кто же у нас не писал.

Только становясь постарше, люди начинали постигать, что кроме России печатной есть Россия живущая и что эта-то Россия, предположительно состоящая из „гадов“, дала, однако, несомненно весь оригинальный материал для творчества Пушкина, Лермонтова, Толстого, что не будь фактически этой России — Гончарову не о чем было бы написать „Обрыв“, Толстому — „Детство и отрочество“, „Казаков“, „Войну и мир“, „Анну Каренину“.

Если же человек поверит, что, кроме него и „любимого автора“ (Чернышевского), ничего порядочного на Руси нет и никогда не было, и что папаши-то наши были свиньи, а дедушки были прохвосты, и вся Россия только и занималась, что прохвостными делами, то, хотя по уверению „любимого писателя“, этот человек и есть золотой человек, вместе с самим писателем, так что их только двое, и вот еще несколько тоже влюбленных в этого писателя читателей, — то с ума можно сойти. Или кого-нибудь убить. И вот вся Россия разделилась на два лагеря: 1) „гадов“, которых надо „раздавить“, и 2) святых героев, золотых людей, которые вправе раздавить.

И тут тщетно пушкинское влияние, влияние Гончарова, Толстого, Тургенева. Туман превозмог. Наш северный, холодный, промозглый туман, замечает Розанов и продолжает: „В конце концов, на самую литературу нашу действует этот ужасный север, скудо-солнечность, короткость дня зимой… Сырость, тьма, холод, пески, сосна… Бррр“.

Террористы, все эти Максимы Бердягины и Фрумы Фрумкины, „оскорбляли Бога России“. Именно „Бога России“ — только об этом и писал Василий Васильевич. Совершенными пустяками представляются их реальные выстрелы, физические убийства. Не в этом дело, а в том, что до силы выстрела дошла их ненависть ко всей русской земле, ко всему русскому полю, с лесочками, подлесочками, проселочными дорогами, железными дорогами, со всем вековым и тысячелетним строительством, которое пусть было и не-пре-мудро, но было именно строительство, труд, созидание, терпение, умирание и новые роды и роды. „И неужели же можно на все это плюнуть и отвернуться со словами: „Фу, гадина!“ — вопрошает Розанов. — А именно таково чувство революционера, без этого — нет революции“[735].

Нам просто не дано права ненавидеть и притом так сплошь все, говорит Розанов. А революционеры, несомненно, все сплошь ненавидят, кроме своей кучки „непорочно зачатых максималистов“. Они ненавидели сущую Россию целиком и полностью, „давали оплеуху“ старому и малому на Руси, крича, что это „страна Чичиковых и Скалозубов“, что в ней можно только „задыхаться“…

Глубина мысли Розанова в том, что он не только отрицает убийство, терроризм, революционизм, но и пытается осмыслить это явление с общечеловеческих позиций, близких к тому, к чему пришли мы в конце XX века. Пройдут десятилетия, говорил Розанов, все „наше“ пройдет. Тогда будут искать корень терроризма. В политике лежит только физический, практический корень терроризма. Но когда станут искать его метафизический, основополагающий корень, его найдут поблизости к тому „святому“ корню, который когда-то вызвал инквизицию, — это негодование „святых людей“ на грех человеческий, и оба эти корня найдут как разветвление того древнего и вечного корня, который именуется „жертвою“ в истории, в силу которого всегда и у всех народов отыскивалась жертва под нож. У католиков это еретики, у террористов — жандармы и полицейские. „Давай его сюда, заколем — и оживем“, „если этот не умрет, я не могу жить“. Именно это чувство, полагает Розанов, и есть метафизический корень террора.

И еще одно опасное заблуждение, своего рода сентиментальный обман, будто террористы подняли руку на человека по причине ангельской своей доброты и невероятной любви к народу, к человечеству. „Нет, — говорит Розанов, — кто убил — именно убил; кто хотел убить — именно хотел убить… Убил злой — вот вся моя мысль“[736].

В Вырице Розанова одолевали тягчайшие раздумья о русском народе и надвигающейся революции. Боль за Россию, за то, что с нею сделают в ближайшем будущем, — в каждой строке записи в „Мимолетном“ от 3 июня 1915 года: „Революция русская“ рассчитана была на „большую массу“. Так ведь оно и вообще, но тут произошел особый оттенок. „Вообще“ восстает масса: и отчего ей не быть очень достойной. Физическая масса населения и есть достойная. „Русский народ“ строил царство. Но революция, которая задумала „опрокинуть царство“, — „разделать назад историю“, „вперед“ и вместе „назад“, очевидно, не могла опереться на созидательный физический народ, — и взято „большинство“ не в физическом смысле, а в духовном. Оно поверило и начало воздействовать на то, что в народе есть наименее „прикрепленного к месту“, — к сословию, к классу, к работе, должности, службе. Оно воспользовалось „беженцами“ отовсюду, ex-поп, ех-студент, ex-чиновник, ех-профессор, ех-писатель. Оно воспользовалось худшими элементами страны: и в этом „закале“ и уже лежала и лежит ее гибель и вековечная неудача».

Если бы не дата 1915 год, можно было бы подумать — по пронзительной ясности видения событий развернувшейся революции, — что написано это после 1917 года. Такова сила исторического провидения в записях «Мимолетного».

И вместе с тем Розанов верит, что народ русский, конечно, «правительственный народ». Он построил царство терпением и страданием. И разрушать свою работу никогда не станет.

Немало иллюзий было у Василия Васильевича относительно того, что народ вдруг почувствует отвращение к самой революции, выздоровеет от нее (а революция — это «болезнь общества»), видя, что почти вся она «делается не русскими, а чужими, пришлыми людьми».

Через два года, 18 июня 1917 года, Зинаида Гиппиус занесет в свой «Петербургский дневник» аналогичную запись, но теперь уже применительно к реальной исторической ситуации того рокового для России лихолетья: «Главные вожаки большевизма — к России никакого отношения не имеют и о ней меньше всего заботятся: Они ее не знают — откуда? В громадном большинстве нерусские, а русские — давние эмигранты. Но они нащупывают инстинкты, чтобы их использовать в интересах… право, не знаю точно, своих или германских, только не в интересах русского народа»[737].

Так люди, давно разошедшиеся в убеждениях — Розанов и Мережковские, — оказались близки в оценке смертельной угрозы, нависшей над родиной. Да и М. Горький писал тогда почти буквально то же: «Жизнь, во всей ее сложности, не ведома Ленину, он не знает народной массы, не жил с ней, но он — по книжкам — узнал, чем можно поднять эту массу на дыбы, чем — всего легче — разъярить ее инстинкты. Рабочий класс для Лениных то же, что для металлиста руда. Возможно ли — при всех данных условиях — отлить из этой руды социалистическое государство? По-видимому — невозможно; однако — отчего не попробовать? Чем рискует Ленин, если опыт не удастся?»[738]

Революционеры не понимают сложившегося государства, говорил Розанов. Русский народ — лишь материал, «масса» для осуществления их «высоких идей». И началось это еще с декабристов. Ведь декабристов было всего две тысячи: смели ли они «хмурить брови с царя на Россию», в которой тогда жило 50 миллионов человек. Что же это за произвол личности, группы, партии над другими, над целой страной?

Именно такое самоуправство «сознательной» партии над народом легло в основу русской революции. «Что же это за „генеральское не ха-чу!“[739] — в сердцах возмущался Василий Васильевич. — Да ты „не хоти“ у себя в дому, со своей женой, а не в толпе живого народа».

Окидывая взором исторический путь «революционной России», Розанов видел трагедию в том, что инородцы — немцы и евреи — стали оказывать решающее влияние на события в стране. Во время мировой войны подобный ход мыслей был особенно характерен. Суть революции виделась в том, что «чиновник» был невыносим. Он был хладен, бездушен и даже просто перестал заботиться о государстве (цензура и нигилизм). «Нам — все равно, был бы исполнен формально закон». Чиновник превратился в «мундир без души и без совести» и перестал служить государству.

Розанов рассуждал далее: чиновник стал «втихомолку» продавать частицы России. Немец и еврей стали «обходить чиновника». «Потом пришел этот Витте из „международной“ Одессы и женатый на еврейке. Без сомнения, были анонимные негласные пути, которыми евреи двигали Витте вперед, проводили его, показывали его, рекомендовали и защищали его. Вообще „закулисная история Витте“ еще не раскрыта. Витте справедливо не знал, что такое „консерватизм и либерализм“, ибо это слишком почтенно. Он был вообще циник, — далекое будущее России ему было вовсе не интересно. Ему подавай „сейчас“ и „горяченькое“, как всякому колонисту, чужеродцу и еврею»[740].

Еще в Сахарне, летом 1913 года, под знойным солнцем Бессарабии, Розанов записал на листке: «Революция — это какой-то гашиш для русских… Среди действительно бессодержательной, томительной, пустынной жизни. Вот объяснение, что сюда попадают и Лизогубы, да и вся компания „Подпольной России“, довольно хорошая (хотя и наивная), и Дебогорий Мокриевич. В 77 г., в Нижнем, я видел и идеальные типы. В Петербурге уже исключительно проходимцы — социал-проходимцы»[741].

В тихих лесах Вырицы думалось легко и свободно, в том же направлении, что и в Сахарне. Чистое виделось еще чище, гнусное — еще гаже. И того и другого было на Руси вдосталь. Больше всего Василий Васильевич не любил самодовольства и хвастовства, о чем писал не единожды. После одной из прогулок записал: «Читайте „Подпольную Россию“ <Степняка-Кравчинского>: какое самодовольство, какая уверенность — „мы одни делаем дело в России“, „России неоткуда ждать спасения, кроме как от нас“, да и вообще „без нас пропадут все люди“. Просто зачервится земля „без вас“… „Не было бы варенья в России, если б не революция“»[742].

Ничего подобного не думали о себе Жуковский, Крылов, даже Карамзин (новый «штиль»), Пушкин, Тютчев. Достоевский не думал (утверждает Розанов), хотя говорил: «Я — миллион». Но ведь те, «от революции», ценят себя, по крайней мере, в три миллиона.

Самовлюбленность — самая суть революции, ее тупая вера в свою правоту и непогрешимость. Как-то Василий Васильевич прочитал в газете: «Представитель социал-демократической партии сделал заявление». И подумал: они не «говорят», не «произносят речи», как прочие, как все, а — «делают заявление». Прямо — архиерейская служба.

В революции люди теряют наслаждение сегодняшним днем, осязанием действительности и живут «завтрашней радостью», которая становится стимулом человеческой жизни. Всех людей революция делает нереальными — тенями. Введя в каждого человека пустоту относительно «сегодня», она, говорит Розанов, бесконечно «огорчила и сквасила» человека, «прокисла» целый век. Поистине открыла «огорченный век», век «огорченных людей». Глубоко несчастный век.

«Бомба» выразила суть революции, суть происходящего в России. «Взорвать! Если гада пополам, то я счастлив». — Кто говорит это? Такой же гад. И все «гады», и все «рвут» друг друга. Удивительное «счастье». Горем наслаждаемся.

Презирая «революционное время» сегодня, Розанов верил в «бесконечно далекий день», в то, что «будет, будет заря». И как пророчество звучат ныне слова, записанные им в 1915 году о революционерах, взрывающих русскую землю: «Еще продышит „синий человек“ лет 40, пожалуй — все 85 и наконец — перевернется книзу лицом, последний раз „укусит землю“, вздрогнет и вытянется. О, Господи… Как тяжело»[743].

Нет, это не было признание бессилия. То был пересмотр смысла истории России, которая привела ее к краху на несколько поколений. И Розанов вспомнил слова профессора В. И. Герье, сказанные при открытии курса всеобщей истории в Московском университете: «XIX век есть классический век историографии. Именно в этом веке все стали изучать генетически».

Эти слова запомнились ему на всю жизнь, и он в них никогда не сомневался. А тут вдруг засомневался. Считал слова о развитии выражением доброго начала, а теперь они представились указанием на зло.

Все, решительно все разложилось на «процесс», на «происхождение» свое и грядущее «увенчание». Из-под ног людей «вырывалось» всякое основание, земля, на которой они стояли. Люди «повисли в воздухе», паря воображением и мечтательностью, гипотезами и утопиями.

Жизнь народа и государства, бесспорно, поколебалась через это вечное представление «генетического процесса», через это вечное видение вещей в их текучести. Все стали воображать себя в «ходе». Если все «идет», то наверняка «куда-нибудь придет». Демократы «строят Россию до парламента», Маркс «строит Европу до социализма», Дарвин «выстроил обезьяну до человека»… Это всех сдвинуло с места. Никто не стоит. Все бегают.

Между тем, размышляет Василий Васильевич, надо стоять. Небо должно быть голубое, воздух и земля чистыми. Природе надо просто «быть». Цель народа — не поганая «цель» переустройства общества. Само существо народное — пахать, да чтобы «урожай», да мир, да лад.

XIX век вечно занимался историей смятений человеческих, поворотов и переворотов исторических, ломки, потрясений, разрушений. И вовсе не обращал внимания на то, что СТОЯЛО, что было выражением мирового ЕСТЬ. Историки интересовались тем, «как оно перешло в другое». И сами историки, говорит Розанов, стали какие-то мелочные, «проходимцы»: все занимались «проходящим». И продолжает: