60641.fb2
Вообще, пишет в своих воспоминаниях Дурылин, он был как дитя. «Однажды в холодную осень 1918 г., вижу, он, в плаще, худой, старый, тащится по грязи по базарной площади Посада. В обеих руках у него банки.
— Что это вы несете, В. В.?
— Я спасен, — был ответ. — Купил „Магги“ на зиму для всего семейства. Будем сыты.
Обе банки были с кубиками сушеного бульона „Магги“. Я с ужасом глядел на него. Он истратил на бульон все деньги, а „Магги“ был никуда не годен — и вдобавок подделкой»[750].
Другой раз Дурылин его спросил в Сергиевом Посаде, зачем он ездил в Москву, когда ездить туда трудно, недешево и неприятно.
— Я ездил поцеловать руку у Владимира Ивановича Герье. Ведь он мой профессор, — отвечал он. И это была правда. Он был старый студент.
С детства любил Василий Васильевич огонь в печи. В топящийся камин в ту холодную зиму 1918 года он влезал с ногами, с руками, с головой, с трясущейся сивой бороденкой, вспоминает Дурылин. Делалось страшно: вот-вот загорится бороденка, и весь он, сухонький, пахнущий махоркой, сгорит… А он, ежась от нестерпимого холода, лез дальше и дальше в огонь. Приходилось хватать его за сюртучок, за что попало и тащить из огня.
— Безумно люблю камин! — отзывался он, подаваясь назад с удивлением, что его тащат оттуда. Это слово «безумно» у него не сходило с языка: «безумно хочется тепла!», «безумно хочу сметаны!», «безумно хочу щуки!» — и ничего этого не было, не было, не было. Были ужасные, разваливающиеся, колючие лепешки из жмыха.
Но что бы ни творилось после революции, Розанов продолжал любить Россию страстной, ненасытной любовью и верил в нее. «До какого предела мы должны любить Россию? — писал он в одном из последних писем Голлербаху. — До истязания, до истязания самой души своей. Мы должны любить ее до „наоборот нашему мнению“, „убеждению“, голове»[751].
О том, что Розанов не мог даже помыслить о бегстве из России в трудные для нее годы (когда бежали Мережковские и другие его «друзья»), метко сказал Алексей Ремизов: «А как это хорошо, что так и остались вы в России. И я знаю, представься вам случай — нет, вы никогда бы не покинули Россию. А ведь Розанов не только философ „превыше самого Ничше“! Розанов — сотрудник „Нового времени“. И понятно, какой шкурный мог быть бы соблазн уехать из России. Ведь, кто же его знает, мало ли какие могли бы быть недоразумения. Русскому человеку никогда, может быть, так не было необходимо, как в эти вот годы (1917–21) быть в России»[752].
Действительно, в сентябре 1918 года, в дни «красного террора» был расстрелян известный сотрудник «Нового времени» М. О. Меньшиков. Ходили слухи о расстреле Розанова. Зинаида Гиппиус написала по этому поводу письмо М. Горькому. Факт этот был известен, однако ее письмо от 18 ноября 1918 года, сохранившееся в архиве Горького, до сих пор никогда не публиковалось. Гиппиус писала: «Совершенно также уверена, что слух о расстреле В. В. Розанова должен был произвести на вас тягостное впечатление: никакой революции никакой страны не может принести чести отнятие жизни у своих талантливых писателей, да еще стариков, отошедших от всякого рода деятельности. Как бы мы ни относились к человеку Розанову и его „убеждениям“ (а, я думаю, мы тут приблизительно совпадаем) — вы не будете отрицать, что это был замечательный, своеобразный русский талант»[753]. Горький на письмо не ответил, но через друга Розанова журналиста и издателя журнала «Книжный угол» В. Р. Ховина стало известно, что Горький решил оказать денежную помощь Розанову.
Жизнь в Сергиевом Посаде становилась все труднее. Голод и холод одолевали. Дрова были дороги, а дом большой, наверху пять комнат, печи большие, голландские, требующие хороших дров. В самой большой комнате был кабинет Василия Васильевича с вывезенной из Петрограда библиотекой. По вечерам сидели с коптилками (керосин стал исчезать), читали, вели бесконечные разговоры о революции и России.
В письме Гершензону осенью 1918 года Розанов писал: «Голодно. Холодно. Кто-то добрый человек, разговорясь со мною в бане, сказал: „В. В., по портрету Бакста — у Вас остались только глаза“. Я заплакал, перекрестил его и, поцеловав, сказал — „Никто не хочет помнить“. Он назавтра прислал целую сажень чудных дров, крупных, огромных… Собираю перед трактирами окурки: ок. 100–1 папироса. Затянусь. И точно утешен»[754].
Василий Васильевич записывает, что в Сергиевом Посаде мера картофеля 12 августа 1918 года стоит 50 рублей. Услышав от старушки Еловой, что в Александрове, близ Посада, мера — 6 рублей, он поспешил на вокзал справиться, когда в Александров отходят поезда. «Отвечает мастеровой с бляхой: — В три.
Я: — Это по старому или по новому времени?
Часы по приказанию большевиков переведены на 2 часа вперед.
— Конечно, по-новому. Теперь все по-новому. (Помолчав:) — Старое теперь все в могиле» (417).
На другой день после большевистского переворота «Новое время» было закрыто. Решено было издавать газету на юге России, и Розанов написал для нового издания статью «Рассыпавшиеся Чичиковы», где подвел итог завершившемуся в 1917 году периоду в истории России: «В 14 лет „Государственная“ Дума промотала все, что князья Киевские, цари Московские и императоры Петербургские, а также сослуживцы их доблестные накапливали и скопили в тысячу лет. Ах, вот где закопаны были „Мертвые души“ Гоголя… А их искали вовсе не там… — А что же русские? — Досыпали „сон Обломова“, сидели „на дне“ Максима Горького и, кажется, еще в „яме“ Куприна… Мечтая о „золотой рыбке“ будущности и исторического величия»[755].
Тоску свою Василий Васильевич излил в письме к издателю И. Д. Сытину, в газете которого «Русское слово» он печатался много лет и с которым был дружен давнею дружбой. «Иван Димитриевич! Дорогой, близкий моей душе Русский человек, Русская душа и гигант Печатного Дела! Как же это мы просмотрели всю Россию, прогуляли всю Россию, прозевали всю Россию и развалили свою Россию, делая точь-в-точь с нею то же самое, что с нею сделали поляки когда-то в Смутное время, в 1613-ый год!» И хотелось «плакать над разоренной Россией»[756].
Но Василий Васильевич не только плакал над трагедией русского народа. Раньше всех он откликнулся на беззаконие большевистского переворота и с 15 ноября 1917 года начал издавать в Сергиевом Посаде ежемесячные выпуски «Апокалипсиса нашего времени», оборвавшиеся в результате разгула «красного террора» осенью 1918 года.
Заглавие этих маленьких книжечек на серенькой бумаге, распространявшихся по ограниченной подписке, не требовало объяснений «ввиду событий, носящих не мнимо апокалипсический характер, но действительно апокалипсический характер», как писал он в обращении «К читателю», открывавшему первый номер.
Публикация в течение почти года «Апокалипсиса нашего времени», предпринятая Розановым в одиночку (распространение шло через книжный магазин М. С. Елова в Сергиевом Посаде), была актом высокого гражданского мужества. Книга стала замечательным литературным памятником своего времени, подобно появившимся позднее «Окаянным дням» Бунина, «Слову о погибели Русской Земли» Ремизова, письмам Короленко к Луначарскому.
Книга Розанова о том, «как пала и упала Россия», «как мы умирали». Этим кончается, этим же и начинается скорбная песнь о «Рассыпанном царстве» (в первоначальном варианте: «Истаянное царство»): «Бог плюнул и задул свечку» (396).
Писатель воспринял революцию как великую трагедию, несущую русскому народу неисчислимые бедствия и страдания, невиданные со времен монголо-татарского нашествия. «Ленин и социалисты оттого и мужественны, что знают, что их некому будет судить, что судьи будут отсутствовать, так как они будут съедены» (398).
В статье «С печальным праздником», написанной к Пасхе 1918 года, Розанов высказывает свое понимание смысла революции, перечеркнувшей тысячелетнюю историю России так, что «Россию нужно строить сначала»: «Русская история как бы еще и не начиналась. Приходится опять заводить все сначала, приходится тысячелетнего старца сажать за азбуку, как младенца, и выучивать первым складам политической азбуки»[757].
И вновь возникает гоголевская «тройка», любимый розановский образ. Но на этот раз «тройка при революции»: «Как будто вообще „езда“ не состоит из ямщика, коней и саней… Но кому-то понадобилось распрячь русские сани, и кто-то устремил коня на ямщика, с криком — „затопчи его“, ямщика на лошадь, со словами „захлещи ее“, и поставил в сарай сани, сделав невозможным „езду“».
Писатель не переставал поражаться быстроте, с какой совершилась революция. «Переход в социализм и, значит, в полный атеизм совершился у мужиков, у солдат до того легко, точно „в баню сходили и окатились новой водой“. И „это действительность, а не дикий кошмар“» (395).
Социализм определялся Розановым как нигилизм. О нигилизме он писал часто и много, но лишь в «Апокалипсисе» дал его наиболее «русское» определение: «Нигилизм есть отчаяние человека о неспособности делать дело, к какому он вовсе не призван» (412).
Как мы знаем, Василий Васильевич никогда не мыслил в «одном направлении». В письме к П. Б. Струве в начале 1918 года имеется и такое признание: «Господь с нами все-таки, Господь с Россией все-таки, т. е. даже с революционной и, следовательно, окаянной». В выпуске же «Апокалипсиса», появившемся в августе 1918 года и конфискованном властями, не мог удержаться, чтобы не сказать: «Самый „социализм их“, как я его ни ненавижу, все-таки замечателен: все-таки ведь социализм выражает мысль о „братстве народов“ и „братстве людей“» (422). Вот Бунин подобного не мог сказать никогда. Другая «косточка».
Одно лишь смущало Василия Васильевича: чтобы между неодинаковыми, ничего между собою не имеющими общего людьми установить «равенство» и даже «братство» как условия «свободы», нужно «и истину и справедливость перевернуть вверх дном».
Когда печатание выпусков «Апокалипсиса» уже близилось к концу, Розанов писал Э. Голлербаху, что эта книга есть «Опавшие листья» на одну определенную тему — «инсуррекция против христианства». Причину происходившей в России революции он видел в том, что в «человечестве образовались колоссальные пустоты от былого христианства; и в эти пустоты проваливается все: троны, классы, сословия, труд, богатство. Всё потрясено, все потрясены. Все гибнут, всё гибнет» (392).
«Ревущая и стонущая» библейская книга «Апокалипсис», или «Откровение Иоанна Богослова» — это «таинственная книга, от которой обжигается язык, когда читаешь ее, не умеет сердце дышать… умирает весь состав человеческий, умирает и вновь воскресает…» (398).
«Откуда гнев, ярость, прямо рев Апокалипсиса?» — вопрошает Розанов и ответ находит в «наши времена», в бессилии христианства устроить жизнь человеческую, дать сносную земную жизнь: «Христианство вдруг все позабыли, в один момент — мужики, солдаты, — потому что оно не вспомоществует, что оно не предупредило ни войны, ни бесхлебицы. И только все поет, и только все поет. Как певичка. „Слушали мы вас, слушали. И перестали слушать“» (398).
Рев нынешнего Апокалипсиса: «Христианство сгноило грудь человеческую». И человечество переживает апокалипсический кризис. Дух этого кризиса — «Тайнозритель», творец Апокалипсиса, то есть Революция, — «срывает звезды, уничтожает землю, все наполняет развалинами, все разрушает: разрушает — христианство, странным образом „плачущее и вопиющее“, бессильное и никем не вспомоществуемое» (398).
Евангелие неприемлемо для Розанова как «религиозно-холодная книга». «Христос не посадил дерева, не вырастил из себя травки; и вообще он „без зерна мира“, без — ядер, без — икры, не травянист, не животен; в сущности — не бытие, а — почти призрак и тень; каким-то чудом пронесшаяся по земле» (400).
«Дела плоти» Христос объявил грешными, а «дела духа» — праведными. «Я же думаю, — писал Розанов в своем „Апокалипсисе“, — что „дела плоти“ суть главное, а „дела духа“ — так, одни разговоры. „Дела плоти“ и суть космогония, а „дела духа“ приблизительно выдумка. И Христос, занявшись „делами духа“ — занялся чем-то в мире побочным, второстепенным, дробным, частным… Еда, питье, совокупление. О всем этом Иисус сказал, что — „грешно“, и — что „дела плоти соблазняют вас“. Но если бы „не соблазняли“ — человек и человечество умерли, бы. А как „слава Богу — соблазняют“, то, — тоже „слава Богу“ — человечество продолжает жить» (407).
Христос, удалившись от соблазнов мира (смысл его искушения в пустыне), провозгласил «мир без начинки», «пирог без начинки». «Вкусно ли?» — спрашивает Василий Васильевич. — «Христом вывалена вся начинка из пирога, и то называется „христианством“» (415).
У Розанова иное представление о человеке и добре: «Хорошо соблазняться» и «хорошо быть соблазняемым». Хорошо, «через кого соблазн входит в мир»; он вносит край неба на плосковатую землю. Загадочно, что в Евангелии ни разу не названо ни одного запаха, ничего — пахучего, ароматного; как бы подчеркнуто расхождение с цветком Библии — «Песнью Песней», этою песнею, о которой один старец Востока выговорил, что «все стояние мира недостойно того дня, в который была создана „Песнь Песней“.
Как всегда, Василий Васильевич увлекался идеей до того, что мог подчас отбрасывать факты как несущественную мелочь. Он не вспомнил слов апостола Павла о разных запахах: „Для одних запах смертоносный на смерть, а для других запах живительный на жизнь“ (2 Кор. 2, 16). Или слова об ароматах в последней главе Евангелия от Марка.
В „Апокалипсисе нашего времени“ жизнь человека поставлена превыше всего, „роды женщины“ поставлены впереди „солнца, луны и звезд“, которые все для облегчения „родов“. Но „роды“ есть „ненужное“ для Евангелия, и мир совершенно обессмысливается. „Все понятно“ — в Библии с ее культом пола и деторождения; „ничего не понятно“ — в Евангелии с его аскетизмом. „Апокалипсис изрекает как бы правду Вселенной, правду целого — вопреки узенькой „евангельской правде“, которая странным образом сводится не к богатству, радости и полноте мира, а к точке, молчанию и небытию скопчества“ (408).
Летом 1918 года Розанов писал Голлербаху, что очень полюбил свой „Апокалипсис“, над которым тогда работал: „Христианство прогнило“, „в моих мыслях христианство теперь разрушено“. И вновь по окончании работы над „Апокалипсисом“: „Христианство может быть только разрушено. Это — система мысли, и спасения хр-ству нет никакого. Затем, в печати, я уже только хитрил, хитрил много, ради цензуры и глупых читателей. Но во мне самом оно было совершенно разрушено, до основания, до песчинки“[758].
На всех языках мира, говорит Розанов, символ Христа — крест, знаменующий собою смерть. Что же противопоставляет ему Василий Васильевич? — Солнце, жизнь. „Солнце больше может, чем Христос“ — это сам папа не оспорит» (401), — пишет Розанов.
Одна из петроградских газет так откликнулась на появление очередного выпуска «Апокалипсиса»: «Розанов объявил войну христианству и восславил язычество… целую главу назвал „Зачем они звонят?“ Это „зачем звонят“ монахи в монастыре!.. „Бом. Бом. Бом. Но уже звук пустой“. Понимаете ли вы теперь, что творится здесь и что должно делаться в этой совершенно непредвиденной душе, кипучей и озорной, — неугомонного сутяги с Богом»[759].
В «Апокалипсисе» Розанов обращается к еврейскому вопросу в России, и не только в главе «Почему на самом деле евреям нельзя устраивать погромов?». Но его, как и его «наставника» в литературе Ф. М. Достоевского, не раз пытались объявить антисемитом.
Розановская позиция была во многом близка взглядам великого русского писателя, хотя и отличалась обычной для Розанова антиномичностью, взаимоисключаемостью суждений. Стремясь выразить мысль в «крайнем изломе», он и по еврейскому вопросу высказывал самые крайние суждения: исходным было «юдофильство» (на семейно-родовой основе и преклонении перед «чресленностью» Ветхого Завета), иногда вместе с тем переходящее в «юдофобство» (на литературно-общественной основе и неприятии революционизма). «Странная вещь, непонятная вещь», — говорили в таких случаях современники.
Обвинение Достоевского, а затем Розанова в антисемитизме часто основывалось на употреблении ими слова «жид», вполне распространенного в русской литературе со времен Пушкина и Гоголя до Тургенева, Толстого и Чехова. В Записной тетради 1880–1881 годов Достоевский писал о корпоративности как главной отличительной черте еврейского народа. Розанов был не только знаком с этим высказыванием Достоевского, но и в полной мере разделял его, писал об этом в «Опавших листьях», «Мимолетном», «Апокалипсисе». К тому же Розанову были хорошо известны публикации писем Достоевского о евреях, в частности в «Новом времени» (письмо к Н. Е. Грищенко 28 февраля 1878 г. и др.).
Но Розанов никогда не останавливался, никогда «не умолкал» — всегда стремился взглянуть на предмет с иной, прямо противоположной стороны. Без понимания этого принципа альтернативности мышления в Розанове вообще невозможно что-либо понять.
Превыше всего — выше различных партий и идеологий, выше шаблонной «нравственности» и церковных догм Розанов ставил семью. И вот тут-то прекрасный образец, идеал человеческого общежития он увидел в библейском образе семьи, в религиозных нравах и обычаях иудеев, культивировавших семью как единственно важный и нужный организм. В книге «Уединенное» он любовно описал еврейский семейный и религиозный обряд «миква» (в первом издании сокращено цензурой и восстановлено во втором издании 1916 года). А во многих книгах и статьях он скорбел о нерешенности семейного вопроса в России.
Тайную, мистически связующую воедино сущность семьи Розанов искал и находил у древних египтян и древних иудеев. Он возвел в апофеоз пол, брак, семью, «чресленное начало», пронизывающее весь Ветхий Завет, в отличие от аскетизма Нового Завета, с которым всю жизнь сражался. И в этой борьбе живые страсти Библии, сексуальное начало в искусстве Древнего Египта, культ животворящего Солнца рассматривались Розановым как высшее проявление человеческого духа.