60662.fb2
Оно анекдотически и было, потому что с сообщением о брежневском звонке пришел из секретариата главный прикольщик «Комсомолки» Миша Палиевский, и все упорно думали, что это его очередной прикол. Но в ту пору Леша очень аккуратно умел отделять анекдотическое от существенного. Писал с огромным пафосом о нерадивцах и транжирах государственной копейки — а заправлять свою машину ездил к левакам за кольцевую автостраду. Где мне, когда я как-то съездил с ним, очень понравилось название орудия для перекачки топлива из баков ЗИЛов: «воровайка». Я так над этим словом и всей вытекавшей из него двойной моралью ржал, что Леша веско, как уже не мальчику, но мужу подобает, отпустил: «Старик, ведь ты дождешься, что смеяться будут все, кроме тебя!»
Странно: вот он-то мне как раз при всем своем двурушии, однако не лишенном цехового соучастия к товарищу, казался самым прирожденным журналистом, готовым изменить чему угодно, но не своему перу. Он был единственным на моей памяти, кто до глубокой ночи дожидался выхода свежей газеты со своей статьей, чтобы доставить ее прежде, чем появится в ларьке, своей возлюбленной жене. Но наигравшись сперва в коммуниста, потом в демократа, кончил тем, что вообще ушел в какой-то бизнес по сколачиванию этой уже не пахнущей ничем копейки. То есть победила в конце концов эта казавшаяся в нем сначала чисто наносной и не являвшей сути «воровайка».
Еще заметен был из молодых, но ранних перышников «Комсомолки» совсем зеленый юноша Валя Юмашев. С каким-то ну совсем невзрослым и несобранным лицом, как будто только слез с горшка и мыслями еще остался там, он вел однако целую страницу по комвоспитанию молодежи «Алый парус». А потом, как-то логически сменив, как горшок детства на солидное седалище, свой алый стяг на противоположный, уселся на уже серьезной должности в коротичевском, первом рупоре крамолы, «Огоньке».
Я там его однажды посетил и подивился состоявшейся с ним в небольшое время перестройке. Когда в конце 80-х накатила эта первая волна расправы с лицемерным партноменклатурным прошлым, кто-то надоумил меня собрать все старые материалы по эльгудинскому делу, включая хронику моих хождений по редакторам, закрывшим своими совестными и бессовестными грудями негодяя, и отнести все это в «Огонек». Я же вдобавок позвонил и убедился, что Эльгудин, когда многие уже летели с мест, все еще при своем. Сложил я все это и понес, как к старому знакомому, к Юмашеву.
Он с этим дивным новым видом какой-то крайней, чуть уже не государственной загруженности проглядел мои странички и, слегка поморщившись, сказал: «Оставь… Не знаю… Все это, конечно… Но сейчас есть вещи поважней». Я и сам не был уверен до конца, стоит ли ворошить старые язвы, когда, как мнилось, не сегодня-завтра грянет избавление, с победой над стогнатами, от всех язв вообще. Но я тогда не знал, и в голову мне не могло прийти, что бывший алый парусник как раз уже трудился над новейшей «Целиной» новейшего кумира Ельцина, закладывая свой последующий потрясающий скачок на самую вершину следующей пушечно-номенклатурной власти.
И вот я, глядя на всю эту золотую поросль, уже тогда начавшую справлять свой бенефис, который и затем не прерывался ни на миг — а строй при этом поменялся лишь как блюда за столом — не мог все нипочем понять: ну почему их, ничем таким не отличавшихся вроде от меня, уже знала и читала вся страна — а мой скандальный кипеж не шел дальше коридоров?
Вопрос больной, конечно, для тщеславия, и я бы, может, и хотел свести его к банальной теме о продажности, ведущей к денежным и прочим барышам. Но как сказал один давнишний лис, все продаются, но не всех хотят купить. То есть красиво отличиться я бы мог тогда, когда бы кто-то захотел за те же денежки купить меня, а я бы, такой честный, не продался. Но должен искренне признаться, что мне никто подобных предложений, сколько я ни выставлялся на печатном рынке, и не делал. Мои же пернатые ровесники, как не стареющие и не теряющие своих прелестей от смены покровителей гетеры, шли как при коммунистах, так и при дальнейших демократах нарасхват.
Как будто в них, фаворитах стойкого при любой погоде и волне успеха, причем самые большие компартийцы оказались потом самыми большими демократами, сидел еще какой-то дополнительный секрет. Которым кому следует и так владели, а прочим было нечего и знать.
Хотя у меня в этой связи есть одна, не знаю сам, насколько справедливая догадка. Когда я еще только-только начинал автором всего двух напечатанных стишков и одного рассказика, сижу однажды дома — звонок в дверь. Открываю — стоит очень приличный молодец в строгом костюме с галстуком: «Здравствуйте, я к вам». Я говорю: «Ко мне ли? А вы кто?»
Он мне сует в нос корочку красного цвета, где я, чуть ошалев, вычитываю лишь одно: Комитет Государственной Безопасности. Вот эта от горшка сидящая в нас рабская закваска, заставившая тотчас заляметь перед его картонкой и меня! И я смиренно, как овечка, уже без единого вопроса провожу негаданного гостя в свою комнату, лихорадочно смекая, чем мог проштрафиться перед его знакомой раньше исключительно по анекдотам службой?
Он же — в моей квартире! — дружелюбно предлагает мне присесть, садится сам и говорит: «Да вы не волнуйтесь, у меня к вам просто одно предложение». И излагает суть: что я, как им известно, накоротке со всякой творческой богемой, в курсе помыслов и настроений, а это очень их интересует. И не готов ли я давать им изредка, скажем раз в месяц, информацию, которая весьма послужит пользе всей страны?
Я от таких речей теряюсь еще больше и вместо того, чтобы в картинной позе дать прямой отказ, неловко лопочу: «Да вы знаете, едва ли справлюсь, бестолковый я, даже на службу не могу устроиться…» На что он говорит: «А это все не страшно. Трудоустроиться мы вам поможем, даже лучше, чем вы думаете. И всем вашим талантам обеспечим самое достойное вознаграждение».
Но эти авансы, совсем уж унизительные для гордости еще всецело обольщенного своими силами юнца, заставили меня наконец набраться духу и ответить твердо нет. Мой гость, ни капли этим не смутившись, а наоборот, чуть ли не с еще более доброжелательным участием поднялся: «Да вы не спешите, вы еще подумайте, а мы еще вас навестим. Только о нашем разговоре попросил бы никому не говорить».
Но больше меня никто из столь участливых и милых на поверку органов не посетил. И вспомнил я о скоро позабывшемся визите уже много позже — удивленно глядя, как прилежные и даже неприлежные совсем собратья самым непостижимым подчас образом взмывали ввысь и начинали угощаться по тому самому гамбургскому счету, суленому когда-то мне. Но если уж меня, нестройного, тогда возникла мысль, вниманием не обошли, то неужели других, куда более организованных и стройных, минули? Но эта тайна, видимо, так и останется вовек во глубине их душ.
Заведующей отделом в «Комсомолке» мне досталась некая старая дева с массой ее причудливых болячек, в чем я ей, конечно, не судья. Но изливался ее вечно скверный дух в виде бесконечных придирок и нахлобучек на самую бесправную среди всех голову — мою. Она — партийная, номенклатурная; и я, никто, взятый из милости стажер, не комсомолец даже — смиренно вжавшись в свой шесток, терпел все молча, в рожу ей ответно не плевал. Но в результате все же получилось так, что плюнул — и самым худшим из возможных образом.
Отправили меня в командировку по тревожному, как называлось тогда, письму доярок одного совхоза, которым не давал житья заведующий фермой. На месте выяснилось, что этот откормленный на всем парном бугай был каким-то страшным половым тираном. Одних доярок он где мытьем, где катаньем переимел, других дожимал до слез и увольнений, мужей их бил, топил в кормушках, прыгал даже на малолетних дочерей своих несчастных пассий.
Обостренным нюхом новичка неладное я ощутил уже в попытке местного начальства ознаменовать мой приезд банкетом. Полный стол яств, водка, коньяк, и парторг слезно умолял меня с дороги остаканиться: дескать люди, женщины особенно, замерзли так, что если сейчас не выпьют, завтра ж слягут с воспалениями легких. Я говорю: кто ж не дает? Взял рюмку, чокнулся и, не поднося ко рту, вернул ее на стол. Сейчас же по косому взгляду хлебосольного парторга все дружно повторили мой маневр, и расторопная прислуга мигом удалила все спиртное со стола.
После чего я с перепугу потребовал себе в сопровождение секретаря райкома комсомола и следователя прокуратуры. И на всех встречах все беседы вел только под протокол с подпиской об ответственности за дачу ложных показаний.
Но все равно: в редакцию вернулся — на меня уже лежит тележка. Что корреспондент повел себя неправильно, не ознакомился, не внял, не разобрался, и потому все, что напишет, будет ложь. И моя заведующая стопами Цезаря, не дозволявшего жене и подозрений, задает мне тут же страшную головомойку. Я ей кивать на протоколы, а она: «Мне этого не надо, мне надо, чтобы не было вот этого!» — и тычет своим пальчиком в поклепное письмо.
Затем берет в ладошку ручечку и на моих глазах, для пущего воздействия, строчит ответ: «День добрый, уважаемые те-то! Благодарим за внимание к газете!» И дальше просит лицемеров извинить за меня, неопытного новичка, который будет обязательно наказан. Перепечатывает этот подлый текст на бланк — и несет на подпись к Селезневу.
Но тот, приняв довольно механически в ряду других бумаг и эту и начав уже подписывать, бросает: «Серьезно оступился малый?» Но моя глупая цезарша, мигом бзднув, начинает заверять его, что все в порядке, ничего такого, и даже все мои шаги и правота заверены прокуратурой. Тогда Селезнев с недоумением отводит руку — так эта бумажка и осталась с половиной его подписи — и говорит: «За что ж тогда мальца-то дрючим? А ну вздрючим тех, кто наклепал!»
Я же тем временем сижу ни жив ни мертв в ожидании своей опять задавшейся как нельзя хуже участи. Но возвращается свирепая начальница, не глянув на меня швыряет мне на стол самый генеральный, цвета махаона в гневе, бланк — и цедит:
— Ну, твое счастье. Можешь сам на них что хочешь написать, Селезнев подпишет.
И я, сообразив все сразу и из пропасти воспрянув до небес, пишу: «В такой-то обком КПСС. Направляем вам письмо с клеветническими измышлениями таких-то… та-та-та… и просим дать принципиальную оценку». И уж им дают!
Но я, как-то не взяв в расчет, что уже нанес тяжкую подкожную обиду мстительной бабешке, волоку следом и заметку. Где в сочных красках — все подробности лирического беспредела бугая, беда которых только в том, что обогнали время лет на десять. Сотрудницы по этажу визжат, но моя цезарша с ее неутоленным женским чувством багровеет: «Ну знаешь, это уже слишком. Этого тебе тут не позволят! Каких-то сучек покрывать!» И я, хлопая глазами, вижу по ее идущему со дна колодца гневу, что больше всего в заметке ей глянулся как раз сам красочно изображенный мной бугай.
Но у меня, уже окрыленного первой победой, хватает дерзости пустить заметку по инстанции через ее голову. Мужики ржут: «Соображаешь хоть, кому ты это сунул?» — «Так я чем виноват, что у нее по этой части ерунда?» — «Факты хоть замени приличными!» — «Так он нарочно ничего приличного не делает!» — «А этого никто не тиснет все равно, очко у всех играет, дурачок!»
А тогда в «Совраске» как-то очень убедительно писал Андрюха Черненко, из тех же молодых и ранних, ну постарше меня не на много лет. Потом, после обмена партбилетов на чубайсовские чеки, он, рядовой сержант запаса, все теми ж неисповедимыми путями вышел в действующие генералы на пост начальника центра общественных связей ФСБ.
Я с ним был слегка знаком, где-то лакали водку вместе. И он мне, как и Леша Черниченко, не отворяя главных тайн, тоже не прочь был дать при случае, как дока новичку, какие-то полезные советы. И вот как-то мы с ним стояли в очереди в буфете-столовке на последнем, венчавшем всю постройку этаже. Очередь шла вяло, одна девчонка на раздаче не справлялась с нашествием оголодавших к вечеру. Но приближение к заветной цели — наконец-то выкушать добротный кусок мяса — развязало его неболтливый вообще язык по поводу моей, известной и ему, истории:
— Спокойней, старик, будь к таким вещам, мой тебе совет. Ну переделай, как хотят, тебя что, от этого убудет? Ты просто съездил — и в тебе еще кипит. Спусти пар. Если хочешь здесь работать, не надо этими ужасами пугать, все равно дальше этажа не уйдет, озлишь всех только… Щи полные и бифштекс, — Андрюха наконец достиг желанной цели.
И, загрузив поднос, своей неколебимой, как у моряка на колебимой палубе, походкой потащил его к столу. Пока готовился мой кофе, я продолжал невольно любоваться им. С чувством рачительного едока он обтер салфеткой ложку с вилкой, развел крепкие локти, взяв наизготовку инструмент…
От его плотного, коротко стриженого загривка веяло лютым спокойствием уверенного в себе на все сто профессионала. Вот так же точно он брал в свою бойцовую ладонь перо, спокойно обращая трепетные факты жизни в бестрепетный газетный материал. Так же, без эмоций, вырезал его, уже опубликованный, и вклеивал в личный архив-альбом, имевшийся у каждого солидного собрата. И эту поступательную неотвратимость не мог смутить никто — даже тот всем известный хохмач Миша Палиевский с его двумя коронными и неизносными примочками: «Писатель! Классик! Автор монографии «Литература — это я»!» И еще, когда в типографии верстались его стишки о Ленине и патриотике или какой-нибудь первополосный официоз: «Внимание! Ключ на старт! От-сос!»
Но остальной народ спокойная самоуверенность бойца как-то невольно заставляла расступиться, и даже машинистки по своим неписаным законам печатали его бесспорные и никогда не заходившие на второй круг репортажи в первую очередь…
Он сделал первый зачерп, со спины было видно, как вся фигура подалась навстречу пище. Но тотчас пригнутые плечи разошлись, ложка с плеском полетела в щи, он развернулся, и я увидел лютый, несообразный ни с чем гнев в его лице. Он встал с тарелкой и стремительно пронес ее на стойку:
— Опять холодное! Сколько раз можно говорить!
Девчонка, растерявшись сразу, следом кинулась к импульсивной самозащите:
— Я не могу каждому наливать, вас много, а я одна.
— Не можешь, поищи себе другое место. Мы можем хоть у себя здесь иметь приличный буфет!
— Да я заменю, заменю, не кричите только.
Она занялась заменой, шевельнувшаяся было во мне шутка на предмет столь ярой привередливости тут же сдохла по соседству с убийственным, прожигавшим нерадивую буфетчицу взглядом корифея. Он молча принял свеженалитое и унес на свое место. Но теперь его загривок источал, взамен прежнего, отравленное на все сто процентов удовольствие и бурю духа во весь объем большой тарелки.
Я наконец получил свой кофе, но не решась примкнуть к сердитому рубаке, испил его за другим столиком и поспешил уйти. Мне стало как-то не по себе при мысли о том, как он сейчас расправится со сбитым на одной крови со мной бифштексом…
Заметку мою все же в итоге тиснули — но в очень смешном виде. Каждый из приложивших к ней по ходу дела руку убрал из нее какую-то казавшуюся наиболее скабрезной часть. И в результате вся фактура ушла вовсе, остался только голый пафос, что такой-то — сущий негодяй. А почему — этого уже читателю не представлялось никакой возможности понять.
Имя Геннадия Васильевича Никитченко у нас пока известно мало. Но именно он в июне 2002 года вернул России Абхазию, добровольно вошедшую в Россию в 1810 году и насильственно отторгнутую от нее в 90-е годы прошлого столетия.
Но прежде чем рассказать полную интриг и козней эпопею, как Никитченко нам возвращал Абхазию, надо поведать, кто он и откуда — и как смог осилить непосильный для российских дипломатов подвиг.
Родился он в Донецкой области, после армии окончил институт, стал инженером, женился, родил двоих сыновей и дочь. Но грянуло несчастье — умер старший сын. Жена захворала с горя так, что показалось лучшим уехать с родных, связанных с утратой мест. И Никитченко нашел такой обетованный край, где жизнь и климат помогли ей одолеть недуг — Абхазию.
Там он быстро пошел в гору по сельхозстроительству, создал свой мехотряд по монтажу птичников, складов, котельных. В селе Меркула Очамчирского района зажил в прекрасном, как вся довоенная Абхазия, двухэтажном особняке. Доход имел с лихвой; сын поступил в Сухумский университет, дочь в школе занималась музыкой, писала вдохновенные стихи.
Короче, жизнь за твердость в испытаниях воздавала сторицей дружной семье. Но всю эту сочную и сладкую, как гроздь душистой «изабеллы», жизнь смела грузино-абхазская война 1992–93 годов:
«Однажды в августе 92-го еду домой, перед селом стоят восемь грузинских танков — и наводят пушки на него. Я кинулся к грузинам: «Что вы делаете? Там русские, армяне!» — «А, ничего, вас побомбим, абхазы накладут в штаны. А ты лучше беги сейчас отсюда, где-то отсидись с семьей, потом вернешься».»
Но абхазы в штаны не наклали — несмотря на клич грузинского командующего Каркарашвили разменять сто тысяч абхазов, то есть все абхазское население Абхазии, на сто тысяч грузин — пустяк для 5-миллионной Грузии. Не захотел стать беженцем в своей стране и гордый инженер Никитченко:
«После обстрела я бросился через село, где стоны, кровь, к своему дому. В нем дыра от снаряда, но все целы, дочь слегка ранило осколком. Посадил семью за стол: «Давайте решать вместе, как быть дальше»».