60757.fb2 Русские на снегу: судьба человека на фоне исторической метели - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 10

Русские на снегу: судьба человека на фоне исторической метели - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 10

Летчику такие порядки не подходили: решение здесь принимались мгновенно и выполнялись быстро. Кроме того, отношения между летчиками и механиками скорее напоминали товарищеские. Ведь не заставишь же заниматься шагистикой человека, который снаряжает в бой машину, от исправности которой зависит твоя жизнь, не станешь выкаблучиваться перед укладчиком парашюта, на котором тебе, возможно, через час опускаться с поднебесья, покинув горящую машину. Да и сама экзотика парения в воздухе, свежий ветер и широта открывающихся далей будто вычищала из голов казарменную дурь, которую нам упорно вдалбливали.

Конфликт между авиацией и пехотой — вечный армейский конфликт, не затихает и в наши дни, когда воздушные соединения то подчинят округам, то выводят в центральное подчинение. В одну телегу трудно впрячь коня и трепетную лань. Общевойсковое командование всегда просило авиационную поддержку и всегда относилось к людям с голубыми петлицами с ревностью и подозрением. Традиция эта имеет глубокие корни, ведь даже первого российского авиатора, дьяка Крякутного, прыгнувшего с колокольни церкви на самодельных крыльях, опричники Ивана Грозного не замедлили сжечь на костре.

Но авиации в новые времена покровительствовал сам Сталин, и потому с ней считались, ее ласкали, зачастую и скрипя зубами в адрес «сталинских соколов». Немцы решили все эти проблемы просто: авиация и танки были совершенно официально признаны у них элитными войсками, действовавшими на поле боя самостоятельно, контактируя с прочими видами войск через офицеров связи. И силу ударов этой элиты мы сразу же почувствовали с первых дней войны. Многим они были сильнее нас: материальной частью, опытом и традицией, но не могу не сказать о большей инициативности и раскованности в действиях, ставших еще одним важным преимуществом.

Идеологически больше были закомплексованы войска СС, а вермахт и люфтваффе предоставляли большую свободу профессионалам.

Три месяца мы проходили обычный армейский курс молодого бойца, включавший в себя изучение Уставов Красной Армии, строевую подготовку, усиленные занятия спортом — прыжки в высоту и длину, бег на разные дистанции, перетягивание каната, упражнения на турнике, коне и брусьях, а также изучение материальной части самолета. К первому сентября мы заметно окрепли, загорели от купания в море и постоянного пребывания под лучами крымского солнца. Дело шло к распределению по группам для первых подъемов в воздух. Мы с завистью посматривали на курсантов-выпускников, которые возвращались с аэродрома в казарму. Рев авиационных моторов вызывал тревожное желание испытать себя, а шевроны с серебряными орлами со звездой и перекрещенными мечами, пришитыми на левых рукавах гимнастерок, шинелей и регланов выпускников, вызывали у нас исключительную зависть. Этот орел означал, что человек уже сам поднимался в воздух — поднял и приземлил самолет. И вот настал долгожданный день.

Первого сентября 1932 года нас построили на аэродроме. На построении присутствовал начальник школы, латыш Ратауш, участник Гражданской войны в составе латышской дивизии, сам отличный пилот, на петлицах которого были два больших ромба величиной сантиметр на два сантиметра, покрытые красной эмалью, что соответствовало нынешнему званию генерал-лейтенанта, его заместитель Лейцингер, тоже латыш, носивший один ромб — генерал-майор, часто выступавший перед нами с рассказами о событиях на КВЖД в 1929 году, командир эскадрильи Трифонов, тоже обладатель ромба, комиссар эскадрильи Федоров, а также командир первого отряда, обучавшего новичков, Петров, обладатель двух шпал, примостившихся, как и ромбы, на отложном воротнике гимнастерки, что, очевидно, должно было демонстрировать демократичность Красной Армии по сравнению с царской, лихие френчи офицеров которой подпирали горло стоячими воротниками.

Скажу прямо, форма Красной Армии, никогда не внушала мне восторга. Сразу видно, что утверждали ее порой лично Сталин и люди, которым не приходилось толком бывать ни в строю ни в бою. Иначе откуда бы взялись нелепо длинные гимнастерки, смахивающие на юбки, совершенно идиотский покрой брюк с висящей мотней и большими пузырями на бедрах, полупудовые сапоги-кирзачи, в которых зимой холодно, а летом нога спаривается и смердит. Думаю, такая форма была придумана, разве что на радость ворюгам-старшинам: попробуй, истрепи мешковатые штаны, а портянки вообще не поддаются учету. Именно в такой форме, перехваченной портупеей, уродливость которой подчеркивало отсутствие погон, стоял перед нами во время построения на краю аэродрома и командир второго отряда, тоже двушпалый товарищ Пестов. Поначалу все прятали звания в Красной Армии, нажимая лишь на должности. Но армейская структура и традиция взяли свое, и из огня Сталинграда вынырнули погоны и лихие френчи, очень напоминавшие те, которые носили корнеты с поручиками. Да и фуражку начали фронтовики носить как-то по-этакому, а не так, как носил ее, например, бездарный красный маршал Ворошилов, на которого она будто с крыши упала.

Так вот, мы, пятьсот с лишним парней, наголо постриженных, отчего сразу после бани, перестали узнавать друг друга, одетые в знаменитое армейское ХБ, защитного цвета фуражки со звездой, юфтовые и кирзовые сапоги, с трепетом и волнением смотрели на этих людей, державшихся очень солидно и уверенно, с достоинством, свойственным летчикам. Почти все вышеназванные товарищи толкнули нам по речуге, вдохновив в том смысле, что стране срочно нужны красные летчики. А потом наступил главный момент, памятный всякому летчику на всю жизнь: встреча с первым инструктором. От того, что за человек попадется: проникнешься ли к нему доверием, хватит ли у него такта спокойно разговаривать с тобой, даже когда ты ошибаешься, во многом зависит дальнейшая судьба летчика. Ведь работа, прямо скажем, не из тех, где на человека можно орать или топать ногами. Летная работа требует уважения к себе самому.

Мой первый инструктор понравился мне с первого взгляда: лейтенант Литвинов, носивший на петлицах два квадрата, К-4, — летчик сразу внушил мне доверие — здоровенный парняга, по-мужскому красивый и уверенный в себе, холостяк, позже, уже после войны, когда мы встречались в командно-штурманской академии в Монино под Москвой, в звании полковника командовавший авиадивизией. Литвинов посмотрел на меня испытующе, и мы, переодевшись в синие хлопчатобумажные комбинезоны и шлемы с очками, направились к двухместному самолету «Авро» французской конструкции, оснащенному семицилиндровым двигателем системы «Гномрон», с карбюратором «Блоктюб». Так уж случилось, что этот самолетик вошел в мою жизнь как первая в жизни машина, которую я увидел во время бомбежки Ахтарей и на которой я впервые поднялся в воздух через двенадцать лет.

Модель, к которой приглашал меня Литвинов, была оборудована под учебную спарку: имела две кабины и две ручки управления. Правда, ручка обучаемого во второй кабине играла подсобную роль, и инструктор своей ручкой, из первой кабины, легко исправлял допущенные ошибки. Но в первом полете речь шла, как я потом понял, о принципиальной возможности для меня стать летчиком, чего мне к тому времени уже очень хотелось. Нравилась мне авиация с ее порядками, с демократичными людьми, товарищескими отношениями, посильным уровнем требований, отсутствием муштры и, конечно же, нормами снабжения.

Самолетик затрещал. Пропеллер его бешено крутился вместе с мотором на неподвижном коленчатом валу. Как ни странно, при всей своей простоте такая конструкция оказалась весьма живучей. Мотор подпитывался бензином из двадцатипятилитрового бака, закрепленного впереди летчика, и касторовым маслом из емкости рядом с бензиновым баком. Каждый цилиндр, оказываясь в нижнем положении, делал выхлоп, одновременно выплевывая поступившее для его жизнеобеспечения касторовое масло, которое не циркулировало по двигателю, а без толку обрызгивало брюхо самолета. От наших самолетиков «Авро» всегда разило жареным касторовым маслом, что очень напоминало мне запах рыбы, поджариваемой в Ахтарях на больших сковородках. Этот запах придавал моему летному обучению интимный характер воспоминаний детства и юности. Этот самолет, мотор которого, вращаясь на коленчатом валу, совершал тысячу двести оборотов в минуту, придавая движение пропеллеру, обеспечивал при этом путевую скорость в девяносто-девяносто пять километров, сам был похож на небольшую рыбу. Биплан — «этажерка» на козьих ножках со страховочной лыжей под шасси на случай поломки одной из ножек, что бывало нередко, превращая самолет при посадке в глиссер, сделанный из тонких реечек и обшитый брезентом-перкалью, покрашенной эмалитом. Это чудо техники весило всего шестьсот килограммов. Мне случалось брать его хвост на плечи и при помощи двух товарищей, перемещать по аэродрому. Взлетал он при скорости восемьдесят километров, а садился при скорости шестьдесят.

Тем не менее и эта скорость захватила у меня дух, когда самолет побежал по летному полю, а потом Литвинов уверенно оторвал его от земли. Что-что, а взлетать и садиться летчик, поработавший инструктором, учился на всю жизнь. За один день инструктору приходилось совершать до сорока взлетов и посадок. Эти летчики, обычно из курсантов, отлично окончивших школу, часто волком выли от всей этой взлетно-посадочной карусели, просясь в боевые части, где летчик летает через день. Широкая спина Литвинова внушала мне уверенность, которой, конечно, не мог внушить наш тарахтящий воздушный тарантасик — двухкрылая этажерка.

Вскоре я заметил, что на борту кабины Литвинова закреплено зеркальце, в которое он внимательно поглядывает, наблюдая за моим состоянием. На мое правое ухо было надето простейшее слуховое одностороннее устройство: летчик говорил мне в микрофон, а я отвечал ему мимикой и жестами. Когда мы забрались на высоту в три тысячи метров, Литвинов поинтересовался, как я себя чувствую. Я поднял вверх большой палец правой руки. Восторг наполнял мою душу. Да и как могло быть иначе: был красивейший, яркий солнечный осенний день. Под нами между крымскими долинами мелькали яркие одежды татар, копошащихся в садах и виноградниках, а справа на голубом аквамарине моря застыли серые утюги кораблей и прежде всего линкора «Парижская Коммуна», в просторечьи «Парижанка», стоявшего по центру самой длинной из всех трех главных севастопольских бухт — Голголанд, длиной примерно в десять километров. В этой же глубоководной бухте, где базировались и гидросамолеты, стояли два крейсера: «Красный Кавказ» и «Советская Украина» один из которых немцы потопили в 1941 году с первого налета, а также пять миноносцев. В Южной бухте базировались до десяти подводных лодок — их горбы выглядывали из-под воды подобно спинам моржей. Все это пребывало в величавом покое.

Гладь моря до самого горизонта бороздили разнообразные корабли и кораблики, нещадно дымившие. Трубы же линкора и крейсеров с миноносцами чуть дымили. О мощи этих кораблей можно судить по тому, что когда в Севастополе случались аварии на электростанции, то «Парижанка» легко брала город на освещение своими мощными динамомашинами. Между крейсерами и линкорами, трепеща и блистая пропеллерами, подобно стрекозам поднимались и садились на воду гидросамолеты.

На этих самолетах я потом мечтал летать и носить морскую форму, к которой всегда имел слабость, да не вышло, хотя мне и обещали. Не было тягловой силы и волосатой руки, чтобы кроить жизнь по своему желанию. Строго на восток тянулся крымский горный хребет: по летной привычке я уже определял все детали пейзажа по отношению частей света, а их вычислял по восходу солнца. Ближайшей горой к нам был седловидный Чатыр-Даг. В наушниках заворчало, и голос Литвинова спросил: «Где находится Чатыр-Даг?» Я показал рукой на его седловину, пройдя, таким образом, проверку на ориентацию.

Потом инструктор спросил, хорошо ли я прикрепился ремнями и предупредил, что будем выполнять фигуры пилотажа. Сначала мы пошли на мелкие виражи: совершали круги, слегка наклоняя самолет на крыло, для чего, как потом выяснилось, нужно слегка наклонять ручку управления и доворачивать ногой педаль руля направления. Шарик в приборе «Пионер», закрепленном перед глазами пилота, перемещаясь, регистрировал координированность руки и ноги пилота. Ее отсутствие грозило сорвать самолет в штопор. Вторым прибором в этом технически оснащенном агрегате был тахометр, регистрировавший обороты винта в минуту, третьим прибором был высотомер, напоминающий по своему устройству барометр, главной деталью в нем была анероидная коробочка, которая расширялась и сжималась в зависимости от высоты, колебля стрелку. Затем мы пошли в глубокие виражи: Литвинов принялся сильнее наклонять самолет. Затем он стал переворачивать самолет через крыло, делать боевые развороты, состоящие из половины мертвой петли, после чего машина возвращается в нормальное положение. Потом дошла очередь и до самих петель Нестерова. Закончился наш пилотаж штопором и свободным падением листом. Я перенес все эти эволюции довольно спокойно. Конечно, внутренности неприятно давали о себе знать, но страха не было. Думаю, по нескольким причинам. Во-первых, Литвинов внушил мне доверие. Во-вторых, мне некуда было деваться в жизни, кроме как покорять воздушную стихию. Не возвращаться же с позором в голодные Ахтари? В-третьих, по гороскопу я родился под знаком одной из стихий, именуемой «воздух». В-четвертых, бродя за коровами и убирая хлеба в кубанских степях, прыгая, совершая сальто с разных горок в Азовское море, я очень здорово закалился физически и оттренировал свой вестибулярный аппарат. Так что Литвинов, судя по всему, был полностью доволен моей реакцией на воздушное путешествие с элементами высшего пилотажа. «Ты будешь летчиком, учись», — сообщил он мне, будто медом по сердцу помазал.

Не так бывало с другими. После первого же пробного вылета из каждой десятки, прикрепленной к инструктору, отсеялось по три человека, боявшихся высоты, охавших и ахавших, бледневших в воздухе. Летное дело оказалось занятием не для всех. Порой было очень жалко ребят, которые буквально плакали, когда их отчисляли с летной учебы. Но вот не дал Бог, что сделаешь. Помню здоровенного парня — украинца по фамилии Жук, страстно желавшего стать летчиком, но не «видевшего землю». При посадке, вместо того, чтобы выравнивать самолет по отношению к земле, выбирая ручку управления на себя, он упорно наклонял нос самолета в сторону земли, считая, что высота еще велика. Инструкторы были буквально в отчаянии. Даже мне поручали обучать Жука делать сальто с десятиметровой вышки, прыгая в море, но и здесь Жук приводнялся подобно мешку с песком, абсолютно не чувствуя момента, когда нужно сгруппироваться для вхождения в воду. Вылазил весь в красных пятнах от удара о воду. Так и уволили Жука на гражданку, вручив на дорогу скудный сухой паек. Парень буквально плакал, уезжая в сторону Киева. А исполнительного и старательного крепыша Буракова и еще человек двадцать оставили при школе на курсах техников. Уж не знаю, чего было больше у этих ребят: любви к летному делу или страха умереть от голода на гражданке. Голод и страх смерти всегда были оборотной стороной медали энтузиазма советского народа, стремящегося под руководством партии к новым свершениям.

К сожалению Литвинов, который мне так понравился, не стал моим постоянным наставником. Нашу группу из десяти курсантов прикрепили к лейтенанту Ивану Михайлову. О Жуке и Буракове я уже рассказывал. А еще в группе были кубанец Бородушкин, матрос с линкора «Парижская Коммуна», белорус Рудевич, бывший техник самолета украинец Довгиль, выходец из центральных областей России Томилин, Трунин из-под Краснодара, а также парень — черкес, отчисленный по летной неуспеваемости.

Наш инструктор Иван Иванович Михайлов оказался прекрасным человеком, добрым, чутким, отзывчивым и терпеливым. Словом, обладал всеми качествами, необходимыми педагогу. Вот только с женой, по мнению нашей группы, ему не повезло, что мы, курсанты, считавшие, что у нашего наставника все должно быть по самому высшему классу, переживали очень болезненно. Буквально ревновали своего лейтенанта, брак которого, во время отпуска в Ленинграде, состоялся, по нашему глубокому убеждению, в результате реализации принципа:

«Я нашел себе жену на Кольском полуострове,сися есть и пися есть — слава тебе Господи!»

Михайлов привез из отпуска ярко-рыжую, курносую, веснушчатую супругу.

Томилин, с «рассейской» бесцеремонностью, сообщил Михайлову о нашем коллективном мнении. Как обычно бывает в таких случаях, Михайлов ответил, что она человек хороший.

Четыре для в неделю мы летали — курсант в первой кабине, где установлены приборы, а инструктор — в задней.

Михайлов терпеливо показывал нам как держать направление на разбеге, как выдерживать самолет над землей при взлете и для набора скорости, как отрывать хвост и набирать высоту. Словом всем, нехитрым, но не терпящим ошибок секретам летного дела. Мне особенно запомнился разворот на высоте ста метров, когда нужно было немножко опустить нос «аврушки» и дать крен машине, одновременно разворачивая ее на девяносто градусов. От первого до второго разворота мы набирали высоту еще сто метров, а следующие сто метров — от второго до третьего. Триста метров — была наша учебная высота. После четвертого разворота мы начинали заход на посадку. На малом газу тихонько начинали брать ручку на себя, и наш маленький самолетик потихоньку приближался к выложенному на аэродроме из белой материи знаку «Т». Садились осторожно, регулируя дистанцию газом и ручкой управления. Большие сложности были при посадке. Нужно было выровнять машину над землей на высоте полуметра и, пронесясь над ней около ста метров, гася таким образом скорость, добрать ручку полностью на себя и приземлить самолет на три точки. Дело вроде бы немудреное, а сколько машин, да и людей, бьются, пока курсанты не освоят эти азы.

После отсева нас осталось в группе семеро. Не обошлось без аварий и у оставшихся ребят. Уже на боевой машине «Р-1». Бородушкин при посадке резко взял ручку на себя раньше времени и самолет, еще имевший высокую скорость, взмыл метра на полтора, а потом сильно ударился колесами о землю, после чего амортизаторы подбросили его еще выше и, уже неуправляемый, он ткнулся носом в землю и перевернулся, сделав «полный капот». К счастью, Бородушкин остался цел. Мы приподняли хвост самолета, и пилот, висевший на ремнях вниз головой, отстегнулся и бледный как полотно, дрожащий, вылез на свет божий. Лонжероны остались целы, поломалось лишь хвостовое оперение и пропеллер. В авиации подобное квалифицируется даже не как авария, а как простая поломка.

Бородушкин после этого страшно упал духом и долго ходил совершенно подавленным. Мы его поддерживали, как могли, и в концов он начал приобретать прежнюю уверенность. Но здесь наши армейские психологи, всегда считавшие, что чем крепче треснешь человека по голове, тем лучше, сняли Бородушкина с должности старшего группы курсантов, и он опять упал духом.

Такой же капот произошел через две недели и у Довгиля, не сумевшего своевременно добрать ручку на приземлении, чтобы посадить самолет на три точки. Думаю, что такие аварии, вызванные отсутствием ювелирных навыков, приобретаемых лишь в ходе летной работы, в авиации неизбежны. К счастью, в нашей группе обошлось без жертв. Хотя бедный Иван Иванович Михайлов после этих «капотов» стал еще больше вырывать травы на летном поле, обломанными стебельками которой инструктора, во время вылетов курсантов, усиленно ковырялись в зубах, отчего у них постоянно болели десны. Начальник школы был вынужден даже запрещать такую практику. И все равно, рядовой инструктор, наблюдая за полетом своих курсантов, изничтожал на аэродроме, наверное, не меньше, травы чем добрая кубанская корова.

Решение на самостоятельный полет курсанта — дело инструктора — глубоко субъективное и индивидуальное. После шестидесяти совместных провозных полетов Иван Иванович Михайлов, которому наверняка очень надоело быть воздушным таксистом, решил, что я созрел для самостоятельного полета. Для пущей надежности со мной одновременно вылетали командир звена Твердохлебов и командир отряда Тужилкин. Здесь же, на краю аэродрома, эти крепкие ребята в юфтовых сапогах, регланах толстой кожи, защитных фуражках с низкой тульей и коротким козырьком, став в кружок, долго толковали, определяя мою летную судьбу. И решили — лететь.

Так наступил незабываемый день в жизни всякого летчика, а кое для кого и последний день. Небо не любит «королей воздуха», «лихачей», нерях, героев, рвущихся в авиационную историю. Приходит время — позовут.

В марте 1933 года, в самый разгар ужасающего голода, охватившего страну после коллективизации, я сидел один в кабине «Аврушки», не без холодка чувствуя спиной, что вместо инструктора на заднем сиденье привязан мешок с песком, примерно соответствующий весу человека. У меня непонятно млели руки и подсасывало в районе солнечного сплетения. Рядом с кабиной стоял Михайлов, который спокойно рассказывал мне, что ничего особенного, собственно, не требуется. Нужно просто спокойно, без паники, повторить то, что мы вместе проделывали шестьдесят раз: вырулить на прямую летной полосы, осмотреться налево и направо и вперед, потом спокойно дать газ, отжимая ручку, про себя считая от одного до десяти, чтобы поднялся хвост при разбеге самолета и установился в горизонтальное положение, когда самолет уже побежит, набирая скорость. При наборе скорости до восьмидесяти километров наша «Аврушка» — простая, удобная, умная машина, о которой до сих пор вспоминаю с теплотой, сама поднималась в воздух. Только нужно уметь ее поставить в горизонтальное положение. Для чего требовалось выдержать ее секунд десять-пятнадцать, чтобы окончательно набрать скорость, а потом дать ей угол набора высоты, легким движением ручки на себя. Таким образом, самолет взлетает в воздух.

Рядом стояли командир отряда и командир звена — первый полет дело нешуточное, а вместе с тем торжественное. Для авиации это нечто вроде свадьбы, только с «Аврушкой» вместо невесты. Я был одет в старенькую потертую кожаную куртку, под которой был свитер, обычные галифе и валенки с галошами. От воздушного аса был только кожаный шлем да очки. Солнце пока еще ласково пробивалось сквозь пелену облаков. Денек был светло-серый. Инструктор отошел от самолета, мотор которого отчаянно тарахтел, вращая пропеллер. На старте подняли белый флаг, приглашающий к взлету — на этот раз меня. Мы обменялись с Михайловым взглядами, и он махнул рукой с зажатой в пальцах черной летной перчаткой, крагой-раструбом. Я дал газ — ручку от себя, и самолет побежал. Больше всего меня волновало, чтобы самолет взлетел прямо, и потому я чутко реагировал на все отклонения, устраняя их нажимом ног на педали, связанные с рулями поворота. Стоило самолету оторваться от земли, и меня охватило незнакомое доселе чувство покоя и свободы. Вот было бы хорошо, чтобы в моей кабине, вместо мешка с мешком, оказались сто миллионов русских крестьян, улетевших со своей нетесной земли от ужасов тоталитаризма и угнетения. Мы бывали свободны лишь в воздухе, да в бою. И тем более свободны, чем выше поднимались от грешной земли и чем горячее был бой, а значит и опасность для жизни была большей. Я благополучно добрался до места первого разворота, прижал нос самолета, развернулся на девяносто градусов и стал забираться на второй разворот. Сделал второй разворот и принялся набирать высоту в триста метров. Машина вела себя совершенно нормально. После третьего разворота с высоты трехсот метров я пошел в горизонтальный полет, на четвертый разворот. При подлете к четвертому развороту я сбавил газ и сделал разворот со снижением, выходя на взлетно-посадочную полосу, после чего стал планировать с двигателем, работающем на малом газу. Слева на одной из панелей была кнопка включения и выключения двигателей, которой я пользовался по мере необходимости. Земля быстро приближалась, на высоте восьми метров я стал брать ручку на себя — глиссада планирования заканчивалась. На высоте одного метра я успешно выровнял самолет для горизонтального полета и принялся подбирать ручку на себя. Умная «Аврушка» просела еще на полметра.

И здесь, всякий летчик должен почувствовать наступление критического момента, того самого, который еще называют революционной ситуацией, когда самолет уже не может держаться в воздухе, и важно уловить это его желание, пойти ему навстречу, полностью добрав ручку на себя, опустить самолет на три точки. Мне это удалось. «Аврушка» чуть-чуть подпрыгнула и бодро побежала по начинающему зеленеть полю аэродрома. Уже на земле я включил двигатель и стал выруливать на нейтральную полосу, где развернулся на сто восемьдесят градусов и вырулил машину на стоянку самолетов. Взлетал курсантом, а приземлился летчиком, имеющим все основания нашить на левый рукав серебряного орла со звездой и перекрещенными мечами.

Михайлов подошел ко мне, еще не вылезшему из кабины на стоянке, еще издалека показывая два поднятых пальца, что означало необходимость снова подниматься в воздух. Подойдя ближе, Михайлов став на ступеньку возле крыла самолета, поднялся ближе к кабине и сдержанно похвалил меня: полет прошел нормально, но нужно повторить его для закрепления навыков. Я успешно повторил пройденное, и через несколько дней купил в магазинчике школы серебряного орла, которого старательно пришил на левый рукав гимнастерки. Наступило время, когда между курсантами, жизнь будто проводит разграничительную черту: уже поднимавшие машину в воздух самостоятельно ходили совсем по-другому: кое-кто с высоко поднятой головой и важностью в движениях, а кое-кто и просто задрав нос. Так, постепенно, примерно через полгода после начала занятий, большинство из семидесяти курсантов нашей эскадрильи вылетели самостоятельно. Нашему инструктору Ивану Ивановичу Михайлову стало легче: в основном ходил по старту, жевал траву, да давал указания. «Аврушки», будто сами собой, сновали вверх-вниз в небе аэродрома.

Мы перезнакомились, и у людей начали очень заметно проявляться характеры, придавленные сначала нулевой стрижкой и общим положением курсантов-новичков. Трунин, например, оказался воздушным хулиганом. Он летал еще дома в аэроклубе города Батайска и, оказавшись снова в воздухе, начал показывать себя. Выполнив обязательные фигуры, в которые входило выполнение мелких и глубоких виражей, боевых разворотов, петель Нестерова, штопора, Трунин вдруг исчезал из зоны пилотажа в неизвестном направлении. Позже выяснилось, что он опускался на высоту бреющего полета и гонялся за татарами, которые работали на виноградных плантациях, чуть не садясь им на головы. Свое отсутствие он объяснял неисправностью мотора. Стали пробовать мотор — работает исправно. А здесь как раз поступили жалобы из села Тарханлары, что в долине речки Альма. Трунин вскоре признался в своих художествах. Да и вообще, парень он был очень агрессивный. Порой из-за всяких мелочей бросался в драку с товарищами. Видимо, учитывая все это, незадолго до выпуска его решили отчислить из школы за воздушное хулиганство. Зачитали приказ, вручили Трунину сухой паек, состоящий из буханки хлеба и банки консервированной капусты, да и отпустили с Богом.

Подобной же была судьба и кубанца Гвоздева, тоже прошедшего Батайский, что под Ростовом, аэроклуб. Гвоздев был неплохой парень в личном общении, но терпеть не мог всякого насилия над свой личностью и постоянно огрызался на замечания наших начальников, которые никак не могли сломить его. Думаю, что летная подготовка, полученная этими ребятами еще до Качинской школы, сыграла с ними плохую шутку, заразив некоторой амбицией бывалых летунов. Впрочем, говорили, что Гвоздев был из семьи, попавшей то ли в кулаки, то ли в подкулачники, а значит, имел все основания, как и десятки миллионов советских граждан, для озлобления. Вообще, перманентное озлобление на всех и вся надолго стало обычным состоянием для всего нашего общества. Оно оправдывало все — и аморальность, и тупость, и жестокость, считаясь пролетарской доблестью.

Судьба Гвоздева сложилась скверно. Примерно через неделю после отчисления, Гвоздев в марте 1933 года снова появился в училище, одетый в курсантскую форму, но на этот раз нелегально. Мы повели его, худого и голодного, в столовую, пристроив в общий строй. Гвоздев буквально проглотил, не пережевывая, курсантскую порцию, выпил почти чайник чая и принялся рассказывать в казарме ужасные вещи: оказывается, все ближайшие вокзалы забиты народом, причем среди живых лежит множество мертвых, которых никто не спешит убирать: «Сплошной, братва, голод, и не попадайтесь на гражданку. Подохнете, как собаки». Мы молчали ошеломленные, не зная, что и думать. Видели трудности, видели нехватку продовольствия в стране, но таких ужасных картин апокалипсиса народа, которого голодной петлей вели к «счастливому будущему», истребляя правых и неправых, не ожидали. Мы ходили потрясенные. Гвоздев переспал ночь в казарме — двое друзей сдвинули свои койки, а наутро кто-то сообщил, что за ним придут особисты школы арестовать за кулацкую контрреволюционную агитацию.

Гвоздев не стал ждать и подался в сторону берега. Пока суд да дело — начали наступать сумерки. По свежим следам Гвоздева в казарму явились два очень борзых и подвижных особиста, вооруженных наганами, и принялись искать «контру». Эта контра еще совсем недавно была нашим товарищем, а летчики, повязанные круговой порукой постоянной угрозы гибели, народ дружный и смелый в быту. Особисты перетрясли весь личный состав, залезли на чердак и в каптерки, но Гвоздева не нашли. Наконец кто-то из курсантов, возможно, по неосведомленности, сказал, что видел Гвоздева, идущим к берегу моря, в сторону красивого каменного спуска к мужскому пляжу, построенному еще при царе, ведущему в сторону Севастополя. Туда и устремились особисты, рыская по курсу. Километров десять пробежали они по берегу моря — до самого Севастополя, но безрезультатно. Гвоздева как волной слизнуло. Тогда особисты сообразили, что он, очевидно, подался направо, в сторону обрыва, где волны повыбивали многочисленные огромные ниши. В наступившей темноте черт голову сломит. Туда особисты не полезли: наступила темнота, а море штормило, ударяясь о берег. Очевидно, в одной из этих ниш Гвоздев, которому, по слухам, кто-то дал буханку хлеба, и отсиделся, а к утру ушел на Севастополь.

Осталось у меня от Гвоздева только воспоминание — мерный топот сапог курсантского строя, из середины которого рвется звонкий голос нашего эскадрильного запевалы Гвоздева:

«У китайцев генералы все вояки смелые,на советские границы прут, как очумелые.Дальневосточная, даешь отпор!»

Так осталась наша эскадрилья без запевалы, который в жизни пел не совсем по-казарменному. А воевать нам пришлось совсем не с китайцами, и не на Дальнем Востоке. Вечная национальная слабость: искать врагов не там, где они находятся в действительности.

Самым заметным событием моей летной жизни вскоре стал учебный полет по маршруту, в котором я выступал в роли летчика, а мой друг Анатолий Рудевич, сидевший в задней кабине — в роли штурмана. На протяжении пятнадцати минут мы слетали к татарской деревне Тарханлара, от которой повернули в сторону моря и по его берегу вернулись на свой аэродром, который не теряли из виду. Потом началось освоение боевой машины, а предварительно нам предоставили двухнедельный отпуск. В ответ на грозные письма невесты, предупреждавшей, что скучает в разлуке, я наконец-то отправил добрый ответ, в котором сообщал, что скоро приеду в Ахтари в отпуск для заключения законного брака — это называлось «расписаться».

Но не тут-то было. Нас построили и объявили, что никто никуда не поедет: на железных дорогах свирепствует тиф, и по приказу наркома обороны Ворошилова отпуска будут проводиться при воинских частях. Желающие могут осуществить экскурсию на теплоходе «Грузия», который я видел уже в 1945 году разбитым морскими волнами на берегу в районе Одессы, куда он был вынужден выброситься во время войны, спасаясь от немецких бомбардировщиков, как кит от свирепых касаток. А хороший был теплоход — из серии «Абхазия».

В отпуск поехал только один ленинградец, у которого дома, в Ленинграде, умерла жена, как потом выяснилось, от голода, и осталось двое детей малолетнего возраста. Коммунист Петровский съездил домой, сходил на могилу жены, пристроил кое-как детей у своей сестры и вернулся в школу в подавленном состоянии, особенно не разглагольствуя о случившемся и увиденном. Сейчас думаю, что он мог быть сильно запуган, а мог и действительно считать, что его семья стала жертвой ожесточенной борьбы советской власти с ее врагами. Многие коммунисты, искренние и честные люди, были доведены тогда сталинской кликой до своеобразного идеологического исступления, в котором приносили в жертву будущему все и вся и даже искренне считали, что чем больше жертв, тем прекраснее будет будущее. Удивительные фортели выкидывает психика человека и его разум для оправдания существования под тяжким гнетом.

А мы погрузились на теплоход «Грузия», едва ли не единственными хозяевами гулких помещений которого были, и пустились в путешествие по одним из красивейших мест в мире: Южному берегу Крыма. Странным выглядело все это ожерелье великолепных городов-курортов — дворцов, залитых солнцем, но совершенно безлюдных. Всюду была такая же гулкая пустота, как и на нашем теплоходе. Едва ли не первый штатский, которого мы увидели во время первой остановки в Ялте, был красивый высокий мужчина, интеллигент по наружности и одежде, который сидел на молу, устроившись на каком-то ящике, жуя кусок черного хлеба, а за его спиной стояли два красноармейца, уставившие интеллигенту в спину штыки и требовавшие, чтобы он не смел вставать. Мужчина жевал хлеб и недобро посматривал на них черными глазами. Да, длинный путь террора прошли мы, прежде чем стали на все согласны.

А причины безлюдья открыл нам следующий случай, произошедший здесь же, в Ялте, немного позже. Для экскурсии по домам отдыха вокруг Ялты, Воронцовскому дворцу, массандровским подвалам, где хранятся коллекционные вина, нам прикрепили экскурсовода. Он и водил нас по безлюдному «острову Крыму». Всюду были только очень молчаливые представители администрации и сторожа. Отдыхающих — ни единого. Причина происходившего стала нам ясна, когда мы молодые, здоровые и веселые, пристроились обедать в Мисхоре. По заранее составленному графику вдоль берега моря следовали машины с продовольствием, посылаемые из нашей летной школы. И мы питались почти так, как в Каче.

Так было и в Мисхоре, где мы, осмотрев два Юсуповских дворца, пристроились пообедать на берегу напротив морской Русалки, бывшей тогда еще в позолоченном венце, который исчез во время войны. Подъехала трехтонка из летной школы, и мы разгрузили бидоны с первым и вторым, хлеб, которого нам давали, сколько пожелаешь, компот, миски и ложки. Помню, весело шутили, вспоминая слова Горького, записанные в книге отзывов в массандровском подвале: «Пейте вино, вино — это солнце, а солнце — это жизнь!» Нам привезли наваристый борщ и картофельное пюре, к которому давали по две тефтели. Мы весело принялись уничтожать эту снедь. А с краю скромно стоял наш экскурсовод, высокий худой мужчина, лет тридцати пяти, одетый в потертое, но опрятное пальтишко и помятую шляпу. У нас сложились прекрасные отношения: он без конца декламировал стихи, сыпал цитатами, сообщал массу интересных фактов. Словом, показал себя блестяще эрудированным человеком во всех сферах жизни и истории Южного берега Крыма. По своему молодому эгоизму, мы как-то не заметили, что он-то не обедает. А возможно, сказалась армейская суженость сознания, когда возникает уверенность, что всякий получает то, что ему положено, только в другом месте и в другое время. Ведь если служишь в армии, ради которой десятилетиями обдирали всю страну, то хоть и не имея баснословного достатка американского офицера, все же с трудом поверишь как плохо живут очень многие другие люди.

Мы обедали, а наш экскурсовод как-то странно смотрел на нас, не отводя глаз. Потом зашатался и упал в обморок прямо со своего камня. Его худая фигура будто сложилась — переломилась и скрылась среди каменных глыб, хотя мужчина был рослый и видный: черный, статный, кучерявый. Мы кинулись приводить его в чувство: брызгали в лицо водой, наш лекпом, которого прихватили на всякий случай, дал ему чего-то понюхать. Когда экскурсовод пришел в себя, то сообщил на наши настойчивые вопросы, что не ел уже три дня, а дома у него умирают с голоду жена с дочерью. Мы были ошарашены. Ведь оправдывая происходящее, или, по крайней мере, объясняя его, многие из нас думали, что с голода умирают, прежде всего, злобные враги советской власти, которые сами виноваты в происходящем, потому что запрятали, загноили, сожгли хлеб. Но здесь, на наших глазах, от голода тихо погибал явно полезный член общества, которому воспитание не позволяло в открытую попросить кусок хлеба для себя и семьи. Как все это объяснить? Ответа не было. Да и страшно было его искать.

Ребята зашумели и, поскольку борщ к тому времени был уже уничтожен до последней капли, решили выделить в пользу нашего экскурсовода и его семьи по одной тефтеле. Их собрали в отдельную кастрюлю, куда добавили картофельного пюре и пару булок белого хлеба прекрасной выпечки, которым нас кормили. Наш гид сразу проглотил несколько тефтелей, отчего к нему стала возвращаться жизнь и, спросив нашего разрешения, понес остальное домой, семье, пообещав отработать упущенное завтра. После этого случая меня мучили тревожные мысли: как там, в Ахтарях, мои родные и любимая девушка? Хватает ли матери тех сорока пяти рублей, которые она получала по чековой книжке, которую ей выслали из летной школы как моей иждивенке и аккуратно доставляли каждый месяц? Раза два я высылал деньги и невесте, по ее просьбе. Но что сейчас происходит в Ахтарях, если в Крыму творится подобное? Как позже я узнал, спасла моих родных и близких все та же азовская рыба.

На следующий день пришел наш экскурсовод, и еще несколько дней мы слушали его замечательные лекции и рассказы о графах, князьях, царях, их интригах, прихотях и забавах, их бесчисленных туалетах и любовных связях. Постояли мы возле места на пляже, где купался в Ливадии последний российский царь Николай Второй со своим, преимущественно женским, семейством, спускаясь в воду по красной ковровой дорожке, положенной на гальку. К этому времени прошло уже пятнадцать лет, с тех пор, как группа уральских рабочих, вдохновляемая революционным энтузиазмом, расстреляла всю царскую семью в мрачном и тесном подвале Ипатьевского дома, снесенного по личному указанию еще недавно очень усердного коммуниста товарища Ельцина, который, заметив к концу семидесятых, что вокруг дома наблюдается некоторое шевеление: то цветочки положат неизвестные лица, то старушка станет на колени, крестясь и отпуская земные поклоны, то непонятные личности попытаются проникнуть в подвал, недолго думая, приказал снести строение к такой-то матери, немалой властью первого секретаря Свердловского обкома партии, которой пользовался весьма решительно. Но здесь, в Ливадии 1933 года, сам факт расстрела, даже детей царя, не вызывал у нас, красных курсантов, особенного огорчения. Столько гибло народа вокруг. Веселый хохот вызывало только желание некоторых царских приближенных, в частности повара, принять смерть вместе с августейшей семьей. Уральские рабочие не поскупились — уважили, расстреляли заодно и их. В Ливадии потом купался с красной ковровой дорожки безграмотный красный казак Буденный, не забывавший распорядиться даже на собственные трусы пришить маршальские лампасы.

С интересом посмотрели мы бесчисленное количество одеяний — туалетов из коллекции Воронцовского дворца, всевозможные украшения, наборный паркет залов. Выслушали анекдот о казаке, который, будучи на посту, выставленном для охраны императора, за каким-то экзотическим кустом, находясь в согнутом состоянии при приближении царя, вдруг резко обозначил свое присутствие и, вытянувшись во весь свой огромный лейб-гвардейский рост, принялся восторженно и громогласно рапортовать, смертельно напугав Николая.

Так закончилась наша странная экскурсия, во время которой мы слушали рассказы о каких-то ничтожных страстях графов и князей прошлого на фоне чудовищной современной трагедии собственного народа, сквозь которую мы проходили, совершенно случайно оказавшись в сфере благополучия — будто в другом измерении жили. Все та же жестокость, свойственная российским благополучным классам, привыкшим не думать о страданиях других, но уже в коммунистическом исполнении. Воистину, ничто не ново под луной, а все новое — хорошо забытое старое.

По возвращении с экскурсии, мы начали изучать боевую машину «Р-1», разведчик один. Это был более современный, чем «АВРО», самолет, деревянный, с восьмицилиндровым мотором марки «Либерти», водяного охлаждения, которое я всегда считал предпочтительнее воздушного, мощностью в четыреста восемьдесят лошадиных сил, биплан, «этажерка», крылья машины соединялись стойками и расчалками из качественной стали, шасси имели мощные амортизаторы, которые позволяли производить мягкие взлет и посадку, а в случае чего и «козлить» при неудачной посадке. При рулении из-за этого ощущалась плавность движения. Самолет имел две кабины: пилота и летчика-наблюдателя. Он был оснащен одним пулеметом ПВ-1 и восемью бомбодержателями под нижними плоскостями, на которые цеплялись бомбы — уже упоминавшиеся мною по ахтарской бомбардировке десятикилограммовые авиационные осколочные АО-10.