60757.fb2
Пашку арестовали и почти год продержали в тюрьме. Был он своеобразной жертвой Сталина, благодаря которому совершил свою головокружительную, но, как выяснилось, непосильную для него карьеру. Осенью 1941 года, по личному приказу Сталина, Рычагова вместе с группой арестованных военных расстреляли в одной из приволжских тюрем. Шум мотора трехтонки, заведенного для заглушения звука выстрелов и криков казнимых, был последний звук, который Пашка слышал в своей короткой, но бурной жизни. Лучше бы не было его головокружительной карьеры, и слушал бы лихой пилот Пашка Рычагов, которому непосильной оказалась шапка Мономаха, только рев авиационных двигателей. Сколько пользы еще мог бы принести он в воздушных боях. Перечитываю написанное и порой сам удивляюсь: сколько дряни обнаруживается на обратной стороне медали нашей доблестной авиации, которую показывали народу как образец патриотизма и отваги. Таково уж свойство деспотии, в условиях которой мы жили: все хорошие качества в людях безжалостно подавляются, о чем я не раз писал на этих страницах, а всякая дрянь расцветает буйным цветом и всплывает на самый верх. Взять хотя бы испанскую эпопею. Сколько молодых летчиков с горящими глазами осаждали штабы авиационных частей, желая лететь в Испанию помогать республиканцам. А ведь подоплека этого интернационализма, была простой: те из «испанцев», кому удавалось вернуться, сразу совершали резкий скачок по служебной лестнице: становились командирами полков и эскадрилий, порой не имея на это никаких способностей. Их награждали редкими тогда высокими наградами. Даже тех, кто по году пробыл в плену у Франко. Например летчик Зверев, которого с трудом разменяли, освободив из франкистского плена, сбитый над территорией противника, был награжден орденом Красного Знамени, авторитет которого, как самой высокой боевой награды времен Гражданской войны, был по-прежнему высок. Я разговаривал со Зверевым. Он сам не знал, за что его наградили. Кроме того, у многих путь шел через Париж — разжиться барахлишком, а убьют — не меня. Словом, «испанцев» приветствовали в 1936–1939 годах, как самых больших героев, и многим молодым пилотам хотелось приобщиться к их числу. Проводя исторические параллели, грустные, но все же показывающие интеллектуальный рост и моральное падение нашего общества, я отмечу, что, пожалуй, «испанцы» были так же популярны в те годы, как непопулярны стали, уже в наше время, люди, воевавшие в Афганистане. «Афганцев» мало награждали, почти не чествовали, боевые награды вручали потихоньку, будто уворованные, назначали на новые должности с понижением. Будто не герои, а ассенизаторы. Такова логика нашей системы, которая, даже возвышая, неизбежно уродует и уничтожает не только людей, а и понятия интернационализма и воинского долга. Жертвами становились все: от Тухачевского до Рычагова и до детей самого Сталина. Рискну сделать вывод, что на протяжении во всяком случае последнего столетия в России не было ни одного счастливого и свободного человека. Весь ужас этой системы в том, что даже ее хозяева не могут быть довольными и счастливыми.
Не могу не сказать об интересной странице в истории нашей авиации, связанной с ее феминизацией. До сих пор всюду читаю только восторженные отзывы о летчицах-героинях — так получилось, что очень многие из них служили в хлебном и престижном Киевском гарнизоне, в одной бригаде со мной. И потому, отдавая должное этим, действительно боевым, девчатам, хочу рассказать, как они выглядели с точки зрения меня, командира звена штурмовиков, на том историческом отрезке времени, которое нам пришлось прожить. Попытаюсь рассказать об этом как летчик и джентльмен, без лишней соли, но и без лишнего сахара, как сам видел и воспринимал. Во-первых, изначально идиотской была сама идея феминизации авиации, а отсюда следовало все остальное, в чем конкретные женщины были мало виноваты.
Года с 1935-го в нашу спаянную и дружно спитую бригаду начали поступать, приезжая из летных школ, девушки — пилотессы. Сначала их воспринимали с юмором, но потом привыкли и мирились с женскими слабостями. В летной столовой мне не раз приходилось переламывать хлеб-соль за одним столом с Марией Нестеренко и Полиной Осипенко. О Марие я уже писал, а Полина — среднего роста, сильная, крепко сложенная украинка, вышла замуж за «испанца» Осипенко, чью фамилию носила. Ее муж был Герой Советского Союза, полковник, это звание давали чуть ли не всем «испанцам», находившимся у нас за штатом, скромный, не крикливый парень. Наши пилотессы были девчата свойские, за столом толковали об атаках и бомбометании, постепенно усваивали крутую летную лексику.
Активное участие принимали в работе женсоветов гарнизона. Вообще тогда стремились привлекать женщин. Одно время жены летчиков даже мыли их самолеты. А потом придумали, в разгар зимы: «Поход боевых подруг». Летать у наших пилотесс не очень получалось, и они решили среди зимы пешком пройтись от Киева до Броваров. Женсовет гарнизона организовал этот поход под руководством жены самого командующего Киевским Особым Военным округом товарища Якира. Поход длился несколько дней. Я посмотрел на легкие боты своей жены и наотрез запретил ей участвовать в этом походе. Мне нужно было летать, а на кого же оставить малолетнюю дочь? Да еще в течение двух-трех дней. Собралось человек двадцать офицерских жен во главе с Якирихой и нашими геройскими пилотессами. Думаю, что этот геройский марш по маршруту, где ходили автобусы и даже трамвай, выглядел чрезвычайно смешным. Никто не знал ни цели похода, ни ожидаемых результатов. Совсем по анекдоту, в котором советские люди, ведомые родной партией в светлое будущее, порой вопрошали: «Куда вы ведете — не видно ни зги», получали ответ: «Идите вперед — и не пудрить мозги!» Двадцать довольно упитанных офицерских жен старшего комсостава за весь морозный денек бодро промаршировали от Киева до Броваров. Здесь в захудалой гостинице разыгралась сцена, которая имела грозные последствия. Жена Якира, женщина постарше, пожаловалась бравым пилотессам, что умаялась — даже расшнуровать ботинки нет сил. Мария Нестеренко, проявив необходимую для летчицы реакцию и смекалку, взялась ей помочь. Полина Осипенко только заскрипела зубами, сетуя на свою нерасторопность. «Поход боевых подруг» закончился без особых результатов. Однако, у жены Якира, очевидно, сохранились приятные воспоминания о заботливой Марии, которая ее разула, обогрела ей ноги и уложила в кровать.
Этот жест участия приобрел грозные очертания после ареста Якира, тем более, что по итогам этого марша Марие Нестеренко, как одной из его организаторов, был вручен орден Красной Звезды, а Осипенко не получила ничего. Боевая Полина взяла реванш на расширенном партийном активе нашей бригады сразу после ареста Якира. Забравшись на трибуну, она трубным голосом сообщила партийному активу о мерзких пособниках и приспешниках врагов народа, подхалимах и подхалимках, которые опускались до того, что принимали врагов в своих квартирах и даже согревали ноги их женам, разувая их. Партактив зашумел, на Марию принялись гневно указывать пальцем. Вокруг нее образовалась зловещая пустота. Она пыталась что-то объяснить, а потом разрыдалась и, выскочив из зала, убежала домой.
Партийный актив длился с пяти часов вечера до восьми часов утра — целую ночь. Чего только ни вылили, чего только ни вспомнили на коммунистов, имевших хоть какие-то отношения с Якиром и его семьей. Засыпая на ходу, я пришел домой, когда солнце стояло уже высоко. Хорошо, что в этот день не было полетов — мы обслуживали материальную часть. Я собирался пару часов поспать, но у меня это плохо получилось. Мы жили на первом этаже, а со второго этажа, из квартиры Рычагова, которого не было в это время в Киеве, доносился буквально звериный вой-вопль Марии Нестеренко, перемежаемый нечеловеческими проклятиями в адрес Полины Осипенко. Марию с трудом успокоили пришедшие подружки, а я, с гудящей головой, отправился на аэродром. Получив жесточайшую моральную травму, не менее тяжелую, чем физическая, Мария Нестеренко недели две не выходила из дому, будучи на грани помешательства, а когда появилась на людях, то выглядела как выходец с того света: черная и исхудавшая. Это доставило немало удовольствия многим завистникам семьи Рычаговых. Вскоре они уехали из нашего гарнизона.
А у меня из головы не лезла история комиссара эскадрильи Софина, отстраненного месяца за два до этого партактива от должности и сдавшего ее Орлову. С самим Софиным будто играли в кошки-мышки: взять его или дать немножко походить по воле? «Дело Софина» для затравки и распаления страстей, демонстрации образа врага, тоже вынесли на партийный актив. Оказалось, что этот маленький, но хлесткий человек, хороший оратор, участник Гражданской войны, окончивший сразу после революции «Толмачевку», как называлась тогда по имени ныне забытого революционера Толмачева Военно-Политическая Академия имени В. И. Ленина, в 1921–1922 годах на групповом семинаре, на котором инсценировалась дискуссия с оппозицией, выступал за троцкистов, которые были тогда совершенно легальной партийной фракцией, «против» Ленина. Хорошо учили в свое время наших политработников! Но именно это стало причиной несчастий многих из них.
На партконференции выступил прибывший из Москвы представитель, уж не знаю откуда, который привез с собой выступления Софина и еще ряда старых политработников, времен их молодости — пожелтевшие номера журналов, потрепанные конспекты. И никого не интересовало, что за пятнадцать лет люди могли в корне поменять свои убеждения или просто перестать интересоваться этими вопросами. Никого не интересовало, что людям приходилось защищать Троцкого во время семинаров, напоминавших войну в ящике с песком, которую разыгрывают общевойсковые командиры. Сказанное на учебных семинарах им упорно ставили в вину.
Нужны были враги, и их создавали вопреки всему. Софин много раз аргументированно объяснил ситуацию прошлых лет. Приводил примеры, когда он на семинарах выступал за ленинцев против Троцкого. Да и на политзанятиях, уже совсем недавно, с моим участием, он всегда критиковал Троцкого и защищал линию Сталина. Все доводы рассудка и логики были на его стороне, но все они проходили по графе «коварство замаскировавшегося врага». Зал ревел, и судьба Софина была решена, хотя выступал он просто здорово и защищался искусно. Вскоре этого, примерно тридцатипятилетнего, человека, который, как все комиссары, любил со мной летать, высаживая из задней кабины Агафона Дорофеева, к удовольствию последнего, арестовали, и он пропал из нашей бригады бесследно. Очевидно, его поглотил ненасытный ГУЛАГ, которому все мало было преданных, честных и думающих коммунистов.
Помню, один из полетов с Софиным в задней кабине — в 1935 году. Мы находились на аэродроме возле Полонного. Вдруг политотделу бригады приспичило получить от Софина какую-то информацию: не то цифру, не то справку, которым всегда придавалось так много значения. Софину нужно было срочно лететь в Киев. Была дрянная погода: дождь с низкой облачностью, и никто из летчиков не согласился. Обратились ко мне. Я порядком соскучился по семье, да и урожай клубники в ближайшем селе был просто прекрасный. Решил рискнуть во благо партийно-политической работы и клубничного варенья. Погрузил в заднюю кабину Р-5 килограммов восемь клубники в плетеных из бересты корзинках и щуплого Софина, которого не видно было из-за борта, и поднялся в воздух. Поначалу погода вроде бы стала улучшаться, и я легко ориентировался по железной дороге Шепетовка — Бердичев, но возле столицы «еврейского казачества» начался целый гвалт.
Нас встретила сплошная стена темных туч от земли до пяти тысяч метров в высоту, пронизываемая сучковатыми копьями молний — сильная грозовая деятельность. Я уклонился вправо, обходя этот грозовой фронт. Там та же картина. Пришлось брать еще правее. Маневрируя, я надеялся на Софина, который недавно окончил курсы штурманов и летнабов, что позволяло комиссарам в авиации получать летный паек. Когда оглядывался, видел, что он действительно колдует над картой, уткнувшись в нее острым носиком. Но когда вынырнули на согреваемое ласковым солнышком пространство, то Софии беспомощно развел руками и сморщил от огорчения маленькое лицо, похожее в шлеме и очках на мордочку хорька. Мой штурман явно не знал, где мы находимся. Словом, был полный гвалт.
Плюс ко всему Софина сильно испугали стрелы молний, раскалывавших темную стену непогоды, возле которой пролетал наш деревянный самолетик. Поначалу я тоже не мог узнать местности, куда мы вылетели, но потом узнал реку, знаменитую в истории славянства, единственную, чье небыстрое течение прерывают гранитные водопады, метра по два-три в высоту, по которой проходила целые столетия граница Руси со степью, да и мутно зеленая окраска воды сразу подсказала, что это река Рось, давшая, как утверждают некоторые историки, название самой России. Дальше уже было дело техники, путь от Белой Церкви до Киева я мог найти, казалось, с закрытыми глазами. Клубничное варенье вышло славным, а встреча с женой — теплой. Так что комиссарские сводки, порой, приносили летчикам и немного человеческой радости. Однако я отвлекся.
Вернемся к авиации, которая имела несчастье принять в свои ряды женщин, из которых нужно было обязательно слепить высококлассных пилотов и героинь, на радость всей советской женской общественности. Как жаль, что у летчиков не хватило характера отказаться от этого начинания подобно морякам, имеющим вековой опыт и традиции.
Вскоре наши доблестные пилотессы начинали безжалостно истреблять мужской летный состав. Начала Полина Осипенко, угробившая первоклассного летчика Серова, оставившего вдовой красавицу актрису Серову, из-за которой уже в годы войны схлестнулись два маршала: военный — Рокоссовский и литературный — Симонов. Два маршала, два Кости. Вскоре после сокрушительной победы над Марией Нестеренко, Поля Осипенко убыла на Липецкие Высшие Командные Авиационные курсы, повышать квалификацию. Дошла очередь до ночного или слепого полета. «Испанский» герой Серов осваивал это искусство в паре с Полиной на самолете УТИ-4, который был знаменит тем, что был, собственно, И-16, на котором устроили вторую кабину, и отличался крайней неустойчивостью в воздухе: чуть что — срывался в штопор. Летчик чувствовал себя на нем как будто сидящим на кочане кукурузы или какой-то вертихвостке. Слепой полет на этом самолете осваивался следующим образом: обучаемый сидел в первой, затемненной, кабине под колпаком и пилотировал по приборам, а инструктор — в задней кабине, поправляя ошибки, самой грозной из которых мог быть слишком большой крен на крыло, чреватый штопором. Пока в задней кабине сидел Серов, то он вовремя устранял все ошибки Осипенко, и дело заканчивалось благополучно. Но стоило сесть Полине, как она конечно же зазевалась, и самолет сорвался в штопор с высоты двухсот метров. Не хочу ее винить. Ведь доказано, что если мужчине свойственна более четкая реакция, то женщина берет скрупулезностью и терпением. Каждому свое, и не нужно переть против законов природы, чем мы, в основном, занимались в последние десятилетия.
Но даже из смерти Серова и Осипенко наши кремлевские мудрецы устроили идеологическое шоу. Радио захлебывалось словами скорби и соболезнования. Их тела для прощания поместили в Центральном Доме Советской Армии в Москве на площади Коммуны. Затем их кремировали и урны с прахом при огромном стечении народа погребли в Кремлевской стене на Красной площади. Вся наша пропаганда трубила о несчастном случае, вырвавшем из наших рядов…
Однако, дальнейшие события показали, что подобные случаи становятся правилами. В моду вошли дальние беспосадочные женские перелеты по маршруту: Москва — Дальний Восток. Для этой цели сооружали специальные самолеты с большой заправкой горючего, очень похожие на бомбардировщики ДБ-ЗФ. Впервые на таких самолетах, которые какой-то очередной дурак додумался выкрасить в белый цвет, пустилась в перелет через необъятную Сибирь, полную мест, где не ступала нога человека, Марина Раскова. Она начала целую серию женских перелетов, в ходе которых самолет взлетал и исчезал бесследно.
Искать экипаж Расковой были назначены несколько десятков мужских экипажей под руководством главного штурмана ВВС Брягинского. Ребята совершили почти невозможное: зимой 1938 года на бескрайних заснеженных пространствах Сибири нашли-таки самолет женского экипажа, который был оснащен радиосвязью, никого ни с кем не связывающей. По рассказам, потерпевший аварию самолет сквозь туманную дымку увидели сразу два мужских экипажа: один на ТБ-3, а другой на пассажирском ЛИ-2. Не видя друг друга, они принялись кружиться над местом аварии — один с левым разворотом, а другой — с правым, в результате чего, конечно же, столкнулись влобовую. Авария получилась просто грандиозная. Погибли сразу 22 авиатора, среди которых был и главный штурман ВВС Брягинский. Их похоронили потихоньку, без громких почестей, чтобы не множить количество «случаев». Потом искали Марию Рычагову, севшую на каком-то острове. Потом еще кого-то. В конце концов это безумие прекратили. Дороже всего обошелся Родине полет самолета «Родина», который пилотировала Раскова, погибшая в 1942 году при перегоне звена самолетов с аэродрома Энгельса на аэродром Разбойщина, что в Саратовской области — в плохую погоду врезавшись в один из холмов Приволжской возвышенности, заросший дубняком. В тех местах мне пришлось служить в пятидесятых годах.
Женщины-авиаторы — это было настоящее варварство. Мало того, что на аэродромах, как известно — открытых пространствах, женщине не так-то легко сходить по малой или большой нужде, что летчики-мужчины решают относительно просто. Тем более не предусмотрено никаких удобств в самолетах. Для пилотесс даже сшили комбинезоны специального покроя с отстегивающейся нижней частью. А уж месячные циклы, во время которых женщину и близко не стоит подпускать к самолету, наших отцов-командиров, вообще не интересовали. Такова была реальная практика участия женщин в летном ремесле. Не лучше было и на войне. Хлебнули мы горя, в частности, с Лилей Литвяк, которую нужно было обязательно сделать героиней и не дай бог не позволить «Мессерам» ее слопать. Не просто было этого добиться, если Лиля, судя по ее маневрам в воздухе, частенько плохо представляла, куда и зачем летит. Кончилось тем, что Лилю сбили в районе Донецка, и она выпрыгнула с парашютом. Наши летчики, оказавшиеся в плену вместе с Лилей, рассказывали, что видели ее разъезжающей по городу в автомобиле с немецкими офицерами.
В мае 1938 года началось переформирование ВВС Красной Армии: из эскадрилий формировали полки, а из бригад — дивизии. Я в это время был откомандирован в распоряжение райвоенкомата Московского (бывшего Сталинского) района города Киева, где занимался переучетом запасного личного состава Красной Армии. Вернувшись в родную эскадрилью, превращенную в полк, я не без удивления обнаружил, что не значусь в списках личного состава, а значит и на довольствии. Судьба подпоручика Киже мало меня вдохновляла, и я пошел в другой полк. И там моей фамилии не было в списках. Все радовались переназначениям, один я ходил как зачумленный. Любят наши «кадры» такие сюрпризы: ничего не спрашивая, оглоушить человека мешком по голове. Не без труда я выяснил, что направлен, в числе прочих, в частности Саши Чайки и Василия Шишкина, для переучивания на истребитель И-16 и для продолжения службы в городе Василькове, что под Киевом, где стоял тогда второй полк, созданный на базе нашей второй эскадрильи, и вновь сформированный сорок третий авиационно-истребительный полк. Переучиваться предстояло в том же Василькове, который был мне хорошо знаком — несколько раз мы организовывали там свой зимний лагерь.
Как позже выяснилось, судьба Онегина хранила. Моим товарищам, оставшимся в Киеве летать на штурмовиках, выпала плохая участь. Вскоре после присоединения Западной Украины их перебросили на аэродромы у новой границы, в частности Стрый и Ковель, вооружив новыми штурмовиками, а по сути истребителями И-15 БИС с мотором воздушного охлаждения, деревянным, вооруженным четырьмя пулеметами, стреляющими через винт, и четырьмя бомбодержателями для бомб АО-25. Они попали под первый удар фашистского вторжения и почти все погибли. А я начинал жизнь истребителя противовоздушной обороны города Киева.
Вторым истребительно-авиационным полком, базировавшимся на Васильковском аэродроме, командовал «испанец», майор Пузейкин, парень примерно моего возраста. Хороший, уравновешенный человек и летчик-профессионал. К сожалению, его скоро забрали от нас на повышение, и на его место прибыл из Китая Александр Иванович Грисенко: маленький, худенький человечек с большими серыми навыкате глазами, спокойный по характеру, но мучимый каким-то нервным тиком, постоянно передергивающим его плечи. У Грисенко была разнообразная жизнь — побывал даже в кинобригаде. Васильковский полк входил в одно из колец противовоздушной обороны Киева, которые в конце тридцатых спешно создавали, учитывая опыт бомбардировок китайских и испанских городов. Возле аэродрома имелся прекрасный городок из шести четырехэтажных ДОСов с хорошими квартирами, к сожалению, кое-где сгоревшими в войну, отличный Дом Офицеров. На аэродроме имелись три ангара, хорошее летное поле. К лету 1941-го года было построено уже 600 метров из требуемых 1200 взлетно-посадочной полосы из бетона. Достраивали ее уже немцы. Тоже опыт советско-германского сотрудничества. Городок был построен на месте части села Каплица и утопал в садах. Одних яблонь росло более пяти тысяч. Не требовалось никакого витаминного доппайка, летчики до отвала наедались прекрасными яблоками, вишнями и абрикосами, идя на полеты и с полетов. Селяне из Каплицы, перейдя через дорогу в гарнизон, приносили молочные продукты, кур, овощи. Так что Вера только поначалу расстраивалась, уезжая из Киева и покидая нашу, уже хорошо обжитую, двухкомнатную квартиру в ДОСе № 9 квартира 1 Киевского авиагородка, из окон которой открывался отличный вид на южные окраины Киева, Чоколовку в частности, красивое здание Сахарного Института. Для меня до сих пор загадка, зачем взорвал его какой-то дурак при отступлении наших войск. А в Василькове я получил квартиру из двух комнат. Они были просторными, с высокими потолками и балконом. Жили мы в этой квартире с удовольствием. Тем более, что после всех потрясений страна вроде бы начала немного оправляться, и кое-что стало появляться в магазинах. Мы купили хорошую никелированную двуспальную кровать с сеткой, добротный платяной шкаф, письменный стол и стулья — все в сельском магазине села Каплица.
Помогал переучиваться мне на знаменитый истребитель И-16, вошедший в боевую историю советской авиации, мой приятель еще по Киевской бригаде Леонид Ковалев. Сначала мы совершили пять провозных полетов на той самой спарке УТИ-4, на которой погибли Осипенко и Серов, а потом я сам сел на И-16. До этого я летал на неповоротливых разведчиках-штурмовиках Р-5 с водяным охлаждением. Под плоскостями вечно висели тяжелые учебные бомбы, сделанные из цемента — бомбы практические П-25 и П-50, в центре которых был пиропатрон, взрывавшийся при падении. Эти бомбы мы бросали по макетам орудий или танков, причем они бывали не менее опасны для самолетов на бреющем полете, чем для поражаемой ими мишени. Бомбы, ударившись о землю, подпрыгивали и кувыркались, летя за самолетом. Под плоскостями обычно висели ВАПы и ЖАПы — зажигательные приборы, наполняемые кусочками натрия, плавающими в керосине. Самолет был тяжелый и неуклюжий, из-за чего плохо управлялся. Как-то на учениях в Белорусском военном округе в 1937 году штурмовик, не рассчитав высоту при имитации химической атаки, врезался в строй солдат, убив двадцать пехотинцев. Это были последние большие маневры, которыми руководили замнаркома обороны маршал Тухачевский, военный человек до мозга костей, при котором в армии все-таки было некое подобие порядка, и Семен Буденный, в присутствии которого мы, курам на смех, с бреющего полета обрызгивали синькой макеты орудий и завод «Большевик» в 1935 году. В боевых условиях наши штурмовики посбивали бы как птиц.
Так вот, после тяжелого, вечно нагруженного как биндюжник штурмовика, истребитель показался мне легким и удобным в управлении, хотя и излишне шумным. На И-16 стоял двигатель воздушного охлаждения М-25Ф. Все здесь было больше и лучше: скорость выше в два-три раза, набор высоты в два-три раза быстрее, разворот в два-три раза легче. Словом, на истребителе я ощутил себя полным хозяином самолета, вольным орлом и свободным пилотом, за спиной не было штурмана. Получилось, что я нашел свой самолет на шестом году летной работы. И потому осваивал новую машину быстро и скоро, как и на штурмовиках, стал одним из лучших пилотов. Легко пилотировал, точно стрелял по конусу, который таскал в воздухе прицепленным к хвосту на тросе кто-либо из коллег, и по мишеням на земле, летал по маршруту, уверенно маневрировал в учебных воздушных боях. В моем звене было четыре летчика, все хорошие ребята: Клименко, женившийся на каплицкой девушке и обосновавшийся там, потом попавший в плен под Сталинградом и сильно избитый румынами, Дмитрий Зайцев, курносенький сероглазый парень, похожий на моего брата Николая, автор первого тарана над Киевом, после которого он остался жив, пилот Слободянюк, и четвертый — русский парень, фамилия которого не сохранилась в моей памяти.
Всем командирам звеньев вскоре дали дополнительные должности по совместительству и прибавили зарплату. Я стал начальником связи эскадрильи. Конечно, здорово, что на некоторых самолетах начали появляться радиостанции РС-3 и РС-4, очень капризные и ненадежные, принимавшие все подряд и оглушавшие летчика какофонией звуков, но я-то был в них, как говорят, ни уха, ни рыла. Я бы с удовольствием был начальником воздушной стрельбы, хорошо зная ее теорию и удачно исполняя на практике, но в нашем государстве отношение к людям вроде как к стандартным кирпичам: куда ткнут, там и приживайся. Словом, И-16 пришелся мне по душе. Только вот, к сожалению, этот удачный по своим летным качествам истребитель был по-прежнему деревянным и слабо вооруженным: два пулемета ПВ-1, стрелявшие через винт. Позже ему поставили еще два ШКАСА на плоскости. Этот легкий самолет при посадке прыгал как мячик. В Испании их называли «курносыми», а наши летчики — «ласточками». Конечно, все это была не та техника, с которой можно было ввязываться в большую войну. А ведь именно на этих истребителях мы уже в сентябре 1938 года собирались воевать с немцами, выполняя свои союзнические обязательства по отношению к Чехословакии. Наш полк перелетел на аэродром Скоморохи возле Житомира и ждал дальнейших команд. Мы были укомплектованы по-боевому. В юго-западные области Украины было стянуто не менее ста сорока наших дивизий. Правда, в основном стрелковых и кавалерийских, а немцы уже тогда были моторизованы и на основе анализа боев в испанском небе довели до высоких кондиций свой «Мессершмитт». Не знаю, чем бы все это закончилось, но тогда мы не вмешались в драку, уже начавшуюся в Европе. Польша и Румыния отказались пропускать нас через свою территорию, а президента Чехословакии Бенеша представители крупных держав принудили подписать Мюнхенское соглашение. Впрочем, думаю, что из нашего военного вмешательства было бы мало хорошего. Наша армия была большой, но довольно слабо обученной и плохо вооруженной — в лучших национальных традициях. После репрессий ею командовали люди, которым следовало бы еще расти и расти. Все эти недостатки компенсировались воинственной фразеологией.
Однако тот период оказался памятным в моей летной биографии тем, что с аэродрома в районе Полонной, я, по специальному заданию командования, здорово рискуя своей жизнью, единственный раз в своей летной биографии на И-16 поднялся на высоту девяти с половиной тысяч метров, пользуясь одной только кислородной маской. В этот же день летчик лейтенант Бардерер, выполняя такое же задание, скажем ради объективности, никому не нужное — бои на такой высоте никто вести не собирался, потерял сознание на высоте семи с половиной тысяч метров и сорвался в штопор. Чудом пришел в себя на километровой высоте и успел взять ручку управления и вывести самолет в горизонтальное положение. Оказалось, что он потерял сознание из-за закупорки штуцера выдоха замерзшим паром. Нам предлагали прочищать эти штуцера карандашиками, а потом придумали лепестковый раструб, который тоже, впрочем, смерзался. Да и я на высоте девяти с половиной тысяч метров, без герметической кабины, выглядел неважно, когда посмотрел на себя в зеркальце: лицо было синим, как у утопленника, в голове звенело и трещало. Когда полез пальцем в ухо, то обнаружил, что мои перепонки выперло почти в ушную раковину, а живот почему-то вспух. Именно в связи с последним обстоятельством, летчиков стараются не кормить гороховым супом и капустой перед полетом.
Впервые с этой высоты я увидел то, что потом стало банальностью, повторяемой космонавтами: наша планета купается в голубой дымке атмосферы. Дивным было и зрелище перистых облаков, идущих на большой скорости на высоте семидесяти-восьмидесяти километров над землей, блестевших и сверкавших на солнце как начищенное серебро. Спускался я постепенно, по площадкам, разница в высоте между которыми составляла две тысячи метров. Мой самолетик на предельной высоте совсем уже было опустивший хвост и тянувший меня на пределе своих возможностей, понижая обороты с 1700 до 1300 в минуту, постепенно выровнялся, и мотор заработал в обычном режиме. На каждой площадке я делал круг, который занимал у меня четыре-пять минут, постепенно адаптируясь и, тем не менее, когда лет через тридцать я стал плохо слышать на одно ухо, то почему-то вспомнил именно тот рекордный подъем, в котором меня выручило кубанское здоровье, поддержанное спартанским образом жизни и добрым молоком.
Но полеты полетами, а не всю же жизнь быть пилотягой, даже командиром звена. Мои сверстники делали головокружительные карьеры, я к этому не стремился, да и не был приспособлен, но как-то же нужно было продвигаться, не засиживаясь. Да и ко мне присматривались. Безукоризненный служебный и партийный формуляр, летный опыт наводили на раздумья. Думаю, что моя командирская карьера не сложилась из-за привычки по возможности мягче разговаривать с людьми, склонности к компромиссам, что тогда считалось признаком излишней мягкости характера. В моде были напористые горлопаны. И я загудел в комиссары. Впрочем, эта должность тогда была в чем-то даже выше командирской. Нам говорили, что комиссар — представитель партии и правительства в армии и отвечает за весь личный состав, в том числе и за командира. А комиссарский состав в авиации к концу тридцатых годов явно не пользовался авторитетом. Почти никто из комиссаров не летал, почти все они плохо разбирались в технике, нажимая на идейность, а над «чистыми комиссарами» летчики смеялись, их не пускали в летную столовую.
В частности, совершенно не признавал «чистых комиссаров» известный в советской авиации ас и мой добрый приятель, бывший в то время командиром эскадрильи полка в Скоморохах Лева Шестаков, небольшой крепыш, сероглазый шатен. Был он порывистый человек с крутым характером, очень упрямый, если уж что решил. Мы были знакомы с ним по Киеву как командиры звеньев и настолько прониклись симпатией друг к другу, что накануне ожидавшейся чехословацкой кампании 1938 года Лева отдал мне самое большое, что может дать летчик летчику — свой самолет. Новенький И-16 был в отличном состоянии. В поршнях стояли новенькие кольца, и мотор работал бодро, со звоном, развивая большую мощность. А в своем полку мне попала старая машина, у которой обнаружился дефект: трещина в пятой точке моторной рамы, что вообще нередко случалось в этих машинах. У меня был прекрасный техник, пожилой опытный человек, и он сразу же, открыв капот, подложил в место дефекта ломик, и самолет откатили для ремонта.
После возвращения из несостоявшегося чехословацкого похода меня вскоре вызвал к себе комиссар полка, среднего роста, худой, пожилой еврей Виленский, носивший звание батальонного комиссара. Виленский не летал, но был человеком въедливым, любившим поучать и, как принято говорить, бросить везде свои пять копеек. Еще в 1936 году мне пришлось наблюдать как на аэродроме в Жулянах, где Виленский был тогда комиссаром батальона аэродромного обслуживания, он, участник Гражданской войны, даже попробовал поставить на место командующего ВВС Киевского Особого Военного Округа Ингауниса, который совершил посадку на нашем аэродроме, где в одном из ангаров № 4 стоял его постоянный самолет Р-5, выкрашенный в красный цвет. Мотор машины командующего почему-то закапризничал и не стал запускаться от баллона. Потребовалась машина-стартер для запуска через храповик. Но Виленский, будучи на старте, в целях экономии горючего, с которым было туго, своей властью запретил запускать самолет командующего. Узнав об этом, Ингаунис страшно орал на Виленского, который стоял весь побледнев и, мигая выпуклыми глазами, был очень похож на лягушку, по которой проехало велосипедное колесо. Ингаунис крестил Виленского «мерзавцем» и «подлецом» и обещал его выгнать, а тот, стоя навытяжку с ладонью возле виска, упорно молол что-то свое, о дефиците горючего. Как видим, этот случай не пошел Виленскому во вред, тем более, что Ингауниса скоро расстреляли, и к 1938 году он уже был комиссаром второго авиационно-истребительного полка в Василькове. Виленский въедливо посмотрел на меня и принялся расспрашивать как да что. Затем сообщил, что есть приказ товарища Сталина, согласно которому все комиссары авиационных эскадрилий должны быть опытными летчиками из числа самых лучших. Я немного подумал и стал откручиваться, мол, не знаю этой работы. Недавний массовый расстрел комиссаров был у меня на памяти. Но Виленский наседал, рассказывая мне о себе самом такое, чего и в природе не было: и на собраниях я отлично выступал, и подход к людям имею, и политику партии понимаю правильно, и в летном деле образец аккуратности. Однако, в первый день он меня не охмурил, как и командир полка Грисенко, который меня тоже вызвал и долго убалтывал.
Дома я стал советоваться со своим начальником штаба — женой Верой. Она не без ориентации в служебной иерархии поинтересовалась, к чему приравнивается моя должность и сколько я буду зарабатывать. Должность приравнивалась к командиру эскадрильи, а заработок составлял 1600 рублей — вдвое больше, чем у командира звена. Вера стала медленно, но неуклонно склоняться к той мысли, что предложение нужно принимать. И родителям сможем больше помогать и дочери покупать шоколад. Почти убежденный этими доводами, я наутро снова явился по вызову Виленского, в кабинете которого уже сидел представитель округа — батальонный комиссар с двумя шпалами и большими красными звездами на рукавах гимнастерки с голубыми петлицами. Я в последний раз все же попытался выкрутиться и сослался на мнение своих товарищей, в плане своей непригодности к комиссарской работе. Батальонный комиссар достал папку, в которой было тринадцать отзывов моих приятелей и друзей, утверждавших, что мне комиссаром быть.
Как известно, против чертовой дюжины бороться бесполезно, и меня сосватали. Дело действительно приняло бесовский оборот. Как новоиспеченный комиссар эскадрильи, я продолжал летать, постепенно погрязая одновременно в бездонной пучине собраний, совещаний, политзанятий, марксистско-ленинской подготовки, руководстве женсоветом, что вызывало неудовольствие моей жены, утверждавшей, что я слишком люблю «калякать с бабами», хотя и она была женоргом гарнизона. Донимали обязательные протоколы, сверху и донизу исписанные клятвами верности Великому Сталину. Как вдруг прибывает, тихо и скромно, с каких-то политических курсов на мою должность армянин, одношпальный капитан старший политрук Чапчахов. Виленский меня вызвал и рокировал, в ходе очень неудобной для него беседы, вновь на должность командира звена. Я переживал недолго. Решил, что не утвердили. А возможно, на меня кто-то «капнул» в ответ на многочисленные запросы, которые были разосланы для моей проверки от пеленок до нынешнего дня. Видел я документы и с ахтарского рыбзавода, и из качинской школы.
Однако чертовщина продолжалась: Чапчахов всячески извинялся передо мной. Он был хороший парень, сбитый в первые дни войны немцами и погибший при падении, оставив жену-армянку и сына.
А здесь из таинственных сфер, где бардака было не меньше, чем у нас в эскадрилье, вдруг поступил приказ о моем назначении военным комиссаром четвертой эскадрильи соседнего, сорок третьего авиационно-истребительного полка. Было это все с неким предназначением: ведь из четырех эскадрилий полка три были вооружены самолетами И-16, а моя, четвертая, И-15 БИС — «Чижиками».
В чем предназначение, спросит читатель? Да в том, что все эскадрильи И-16 ушли на Халхин-гол, в монгольские степи, а И-15 БИС, выпуск которых московским авиационным заводом уже прекращался, как менее совершенная техника, попали в Китай, где интересы Советского государства были затронуты меньше. И вместо боев над озерами и солончаками, мне открылась великая древняя страна, ставшая, пожалуй, самым ярким впечатлением моей жизни.
В новой эскадрилье ребята поначалу отнеслись ко мне с некоторой настороженностью. Сказывалось, что до меня у них был комиссаром не летчик Бибик, потом ставший ответственным работником ЦК Компартии Украины по проблемам вероисповедания, которого пилоты чуть не за пивом посылали. Да плюс мое прошлое штурмовика, а истребители всегда держали хвост пистолетом. Но я был полон азарта. После короткой беседы подхватил на руки миниатюрного командира эскадрильи, капитана Гришу Воробьева и поносил его, потряхивая, по кабинету. Гриша пищал, чтобы я его не уронил. С тех пор у меня с командиром проблем не было. Но пилотяги решили «накрутить мне хвоста» в воздухе, для чего поставили в учебном бою в пару с местным асом Жуком. Мы забрались на высоту три тысячи метров и принялись, кружась, гоняться друг за другом. Я, очевидно, чаще заходил Жуку в хвост и прижимал его к земле. Когда мы сели, Жук был весь мокрый и признал комиссара. Потом мы покрутились с Сашкой Михайловым, заместителем командира по летной части, справиться с которым мне вообще не представляло особенного труда, и с ребятами все наладилось. Особенно когда я пригласил погоняться друг за другом в воздухе командира Гришу Воробьева, а он сослался на чрезвычайную занятость. Нет, не одни только дурацкие приказы, конечно, издавал Сталин.
Весной 1939 года мы отпраздновали Первое Мая и выехали в летние лагеря, что были на аэродроме Гоголев, недалеко от Киева. Конечно все эти годы, как и в лагере под Гоголевым, я получал письма из Ахтарей, от матери и старшего брата. Все эти годы я чем мог помогал им и родителям своей жены, на что уходила значительная часть моего скромного жалованья. Но все равно дела в Ахтарях шли неважно. Мать уже тяжело болела, а братья, заразившись кубанским хамством, отказывались помогать ей материально, хотя жили в Ленинграде, где неплохо зарабатывали. Вообще братишки мне завидовали и, держась кучкой, при случае вставляли шпильки, даже Ванька. Довольно сильно обидел меня случай, когда летом 1938 года я встретился в Москве с братьями Николаем и Василием, которые ехали из Ахтарей, где провели отпуск, в Ленинград. Я как раз сдавал экзамены в Академию имени Жуковского: на инженерный факультет не потянул, а на командный отказался, не сумев найти правильного решения своих семейных проблем — квартир в Москве слушателям не давали. Так что в авиационные военноначальники не вышел. Ладно, слава Богу, голова осталась на положенном месте после всей мясорубки, которую пришлось пройти. Так вот, мы списались, и я встретил братьев в Москве на Казанском вокзале. Мы зашли в ресторан, я заказал выпить и закусить, а сам, дело было жарким летним днем, все косился на два арбуза в сетке у Василия: один большой, а другой поменьше. Вспомнилось детство, мои блуждения по степям за коровами, ночевки на бахче. И так арбуза захотелось из родных кубанских мест, что даже рот слюной наполнился. Я бодро предложил: «Сейчас кубанского арбуза попробуем!» — не без основания полагая, что хватило бы крашеной ленинградской жене Василия и большого арбуза, а маленький не грех раздавить со старшим братом, который собственно заменял ему отца, кормил и поил, отрывая от себя, порой последнее. «Кто попробует, а кто и посмотрит» — холодно ответил Василий. Пришлось мне обойтись без арбуза. Мелочь, конечно, но есть в жизни мелочи, которые очень плохо забываются.
Но дело было не только в арбузе. Братья наотрез отказывались помогать матери, заявляя: «Пусть Митька помогает, он даром деньги получает». Слушать это было не очень-то приятно. За свою довольно скромную зарплату, я чуть ли не каждый день рисковал свернуть себе шею, летая на деревянных «гробах». Словом, избавь нас Боже от друзей, а с врагами мы сами справимся. Мать одно время думала даже подать в суд на братьев. Я решил забрать ее к себе. Впервые мать приехала ко мне в 1936 году, вместе с младшим братом Николаем. Все вместе мы разместились в моей 18 метровой комнате. Мои ахтарские родственники, конечно, были разочарованы условиями моей жизни. Мать спала на солдатской кровати, а брат на полу. Наступила слякотная, сырая и холодная киевская осень. Практически каждую ночь приходилось вызывать «Скорую помощь»: у матери были сильные боли, то в боку, то в области сердца. Видимо, болезни обострила и перемена климата. Да плюс ко всему именно этой осенью наше командование охватила горячка боевой готовности. Почти каждую ночь над авиагородком выла сирена боевой тревоги. Я хватал свой «тревожный» чемоданчик, в котором были две пары белья, портянки, полотенце, мыло и бежал на сборный пункт, который находился у главного входа в штаб бригады. Там нас ждали машины, отвозившие на аэродром, где мы готовили самолеты к боевому вылету. Очень жаль, что вся эта большая работа пропала даром: в первые дни войны немецкие бомбардировщики заходили на бомбежку Киева, а наши олухи, свежеиспеченные начальники, не подавали нам команду на взлет. Вся эта суматоха очень тяжело сказывалась на состоянии больной матери. Она стала проситься домой, на Кубань, чтобы умереть там, где родилась. Я вызвал старшего брата Ивана, оплатив все расходы, и отправил мать и двух братьев домой. Это окончательно опустошило мой скромный бюджет.
Иван, к тому времени работавший слесарем на рыбкомбинате, женился на казачке Тосе из села Голофировка, что в 60 километрах от Ахтарей в сторону Ейска. Эта красивая девушка оказалась с тяжелым характером. Да плюс ее отец, казак, приехавший навестить молодую семью, во всеуслышанье выразил свое разочарование партией дочери, узнав, что она вышла замуж не за того брата Панова, который летчик, а за того, который слесарь. Тося, поселившись в нашем доме, обижала мать. Она была недовольна всем: от свекрови до Ивановой зарплаты. Всегда удивлялся этим сельским девушкам, каких было немало среди жен офицеров — вырвавшись из глухих углов в более или менее приемлемые для жизни условия, они будто с цепи срываются и требуют корабля с матросами. Масла в огонь подливала и сестра Ольга, вышедшая замуж за моего друга Сеню Ивашина. Скандалы разгорались из-за всякой ерунды: то мать отдаст Ольге какой-нибудь тазик или стакан, то еще что-нибудь. Пытались и меня втравить в эту склоку, сообщая, что Ольга забрала мой письменный стол и какие-то картины. Я, конечно, не стал даже говорить на эти темы. Проклятая бедность заставляла портить отношения между родными из-за всякой дряни. Да плюс кубанский темперамент. Уж не знаю, кто там был прав, а кто виноват: у Тоси были свои претензии, но Тося бросила Ивана и, прихватив годовалого сына Бориса, на баркасе подалась в родную Голофировку. По дороге простудила ребенка, и он вскоре умер. Сколько ни налаживал Иван отношения, ничего не выходило, в конце концов Тося вышла замуж за пьяницу, который ее нещадно бил. Во время моего последнего приезда в 1937 году в бывшем купеческом саду Иван, который в свои тридцать лет уже имел вид типичного работяги, с длинными натруженными руками, висящими вдоль тела и сгорбленной спиной, на моих глазах ходил мириться к Тосе, сидевшей на лавочке с подругами, но та подняла его на смех со всей казацкой грубостью и бесцеремонностью. Иван в сердцах плюнул, заявив, что была Тоська гадюкой и гадюкой останется.
Словом, в Ахтарях было неважно. Но чем я мог помочь своим родным? И так делал все возможное. Правда, в следующем 1938 году во время отпуска мне, пользуясь авторитетом авиационной формы, все-таки удалось засватать для Ивана вполне приличную жену Надежду, с которой он и прожил до конца своих дней. Надежда была донская казачка, поселилась в Ахтарях, выйдя замуж за сына директора ахтарской мельницы, который вскоре спился и умер от пьянства. Малолетнего сына взял на воспитание дед по линии отца, а Надежда была тогда, примерно 26 лет, черноглазой, симпатичной ахтарской парикмахершей. Ко времени нашего сватовства Надежда жила на квартире у Журавских. Иван пустил меня вперед, потому что, разгуливая в своей авиационной форме по Ахтарям, подобно фазану среди кур, единственный летчик на все Ахтари, я всюду был желанным гостем. Не скажу, чтобы мне это не нравилось. Журавского я знал еще грузчиком в ахтарском порту, где сам работал дрогалем. Заранее предупрежденный Журавский выставил чай из самовара на столике под вишней, и мы с Иваном долго дудлили этот безалкогольный напиток, пока с работы пришла Надежда. По уже привычному для меня сценарию, Надежда уселась рядом с летчиком. Однако пришлось ее разочаровать. Посмотрев на часы, сказать, что мне пора домой к жене. Вера отличалась догадливостью и предложила пройтись в наступившую лунную ночь по аллеям городского парка, где наверняка сидят Иван и Надежда в тенистой аллее на лавочке, если у них сладилось. Они сидели на лавочке, у них сладилось. Вскоре Надежда пришла в наш дом и стала там настоящей хозяйкой. Мать на нее нахвалиться не могла, и она была довольна свекровью. К сожалению, длилась эта идиллия недолго. Через год у Ивана с Надеждой родился сын Владимир, который и сейчас живет в Ахтарях, работает, как и отец, слесарем на рыбкомбинате.
Такими были ахтарские дела. Но вернемся в мир, где ревут авиационные двигатели, трещат пулеметы, и подвешиваются к плоскостям пока еще учебные бомбы. В июне 1939 года на аэродром под Гоголевым поступил срочный приказ: четвертой эскадрилье сдать боевую технику и выехать в полном составе в Москву. Штучки эти были знакомы летчикам того времени, и мы толковали между собой, что есть два адреса, по которым нас уже поджидают косоглазые японские пилоты: Монголия или Китай. О Монголии я не знал совсем ничего, а о Китае бытовала известная поговорочка, позволявшая сделать вывод, что пешком до него идти далековато.
Если бы оборванному пастушку, бродящему вслед за коровами по кубанским степям и приазовским плавням, кто-нибудь сказал, что всего через пятнадцать лет ему предстоит в качестве комиссара эскадрильи летчиков-истребителей на фанерном самолете висеть над тогдашней столицей Китая, городом Чунцином, прикрывая его от японцев, то он бы, а это значит я, никогда бы в это не поверил. Тем не менее, мне это предстояло.
Что же происходило в Китае, и что нам там было нужно в конце тридцатых годов? Тем более на стороне буржуазного правительства, возглавляемого Чан-Кай-Ши? В Китае происходило следующее: японцы, мучимые осознанием своей большой уязвимости на своем небольшом острове, густо населенном, но бедном ресурсами, обладая мощной армией, пополняемой традиционно воинственным населением, совершали попытку создания собственной империи. Новые территории должны были обеспечить этой стране сырье, столь необходимое промышленности, и перспективу для расселения японцев, скопившихся на небольшом пространстве. Относительно небольшая, но хорошо вооруженная и сильная наступательным духом воинственных самураев японская армия высадилась на материке и, как бульдог в ногу слона, вцепилась в Китай.
Слон защищался, выставив огромную, но слабо вооруженную и плохо обученную армию. Установилось динамическое равновесие: то огромные массы китайской армии отвоевывали у японцев кусок своей территории, то японцы, сконцентрировав силы, теснили китайцев. За всей этой историей, начавшейся в 1932 году захватом японской армией Маньчжурии, памятной русским людям по сражениям с японцами еще в 1905 году, оставшихся в памяти моего поколения знаменитым вальсом «На сопках Маньчжурии», я следил по газетам, еще будучи студентом рабфака. Конечно, тогда я не думал, что придется ввязаться в эту драку. Война шла по-азиатски — неспешно, и могла длиться десятилетиями. Однако к 1939 году японцы уже захватили почти весь приморский Китай: равнины с огромными городами и почти трехсотмиллионным населением. Однако этого им показалось мало и, вдохновляемые плохим советчиком — жадностью, они активно атаковали горные районы Китая, где закрепился на оставшейся территории с двухсотпятидесятимиллионным населением глава китайского правительства и партии Гоминьдан генералиссимус Чан-Кай-Ши. Кроме этого японские генералы усиливали натиск и на наши границы, открыто заявляя о претензиях на территорию до Урала. Воинственный бульдог — Япония — явно должен был подавиться подобным куском. По мере усиления нажима возрастало и сопротивление. Китаю стали помогать западные страны, активно сбывая оружие, залежавшееся на складах еще со времен Первой мировой войны. Китайские пехотинцы шли в бой со старыми винтовками почти всех стран мира. Желая взять в клещи японцев, нажимавших на тогда единственную нашу союзницу — Монголию — советское правительство отправило в Китай более пятисот советских летчиков и техников, которые постоянно сменялись. Наступила и наша очередь.
Как расценивать сейчас это мероприятие? Конечно парадоксальным было наше участие на стороне буржуазного Китая, сражаясь, как нам объясняли, «против японского империализма за свободу и независимость китайского народа», хотя мы сами не были свободны. Но, с точки зрения стратегической, наше участие в японско-китайской войне, думаю, имело смысл. Была возможность испытать новую технику, изучить тактику и стратегию ведения современной войны, приобрести необходимый боевой опыт, который ничем невозможно заменить. В те годы в Китае проходили испытания в боевой обстановке наши самолеты, танки, артиллерия, средства связи — почти все устаревшее, но ведь и в этом нужно было убедиться. Например, наши орудийные снаряды, как выяснилось, почти не пробивали даже слабую броню японских танков. Их усовершенствовали, вставив в середину стальной стержень, что очень увеличило эффект попадания. Очень дрянными оказались и наши зенитки, которые китайцы покупали у нас за золото, добываемое где-то в горах, в руслах рек, усыпанных галькой, где тысячи людей намывали его вручную, купили, конечно, по дешевке, как и в других странах. Еще одно предостережение людям, которые считают себя настолько богатыми, что покупают дешевые вещи. Но об этом позже.
А пока мы очутились в Москве. Нас, около пятисот летчиков, собрали в оборудованной по последнему слову техники Всесоюзной Школе Младших Авиационных Специалистов, которая тогда размещалась в конце Ленинградского проспекта. В большом зале перед нами выступил начальник Военно-Воздушных сил Красной Армии, то ли Ларионов, то ли Лавренев, обладатель трех ромбов, комкор или генерал-полковник, обрисовавший нам обстановку. А обстановка была довольно-таки невеселая.
В Монголии, где шли бои, японцы захватили господство в воздухе и подавили нашу авиацию. В Китае японская авиация яростно бомбила города на еще неоккупированной территории, превращая в огромные костры сотни тысяч разных сооружений из глины, соломы и бамбуковых стеблей. При этом погибали десятки тысяч людей. Как сообщил командующий ВВС, по личному приказу товарища Сталина нам предстояло внести перелом в обстановку. В президиуме рядом с командующим сидел Герой Советского Союза Грицевец, красивый высокий парень лет двадцати пяти, сероглазый, с зачесанными назад волнистыми волосами. Тогда это был ас номер один советской истребительной авиации, сбивший несколько самолетов противника в Испании. Звезда Паши Рычагова еще не взошла по-настоящему, и он еще не заменил командующего ВВС и первого аса, выступавших перед нами.
Грицевец рассказывал нам об опыте боев в Испании, о повадках и манерах немецких летчиков. Все это нам не пригодилось в Китае — у японцев, в отличие от немцев, была тактика вертикального боя, а немецкие асы, в основном, летали на горизонталях. На Грицевца лично Сталиным была возложена задача стать во главе группы примерно из двадцати эскадрилий истребителей и нанести поражение японской авиации в Монголии. Что и было выполнено.
К сожалению, этого отважного и красивого парня, вернувшегося из степей Монголии уже дважды Героем, загубил один из многочисленных раздолбаев, которыми славится наше воинство: вечером во время полетов на житомирском аэродроме на самолет Грицевца, уже совершившего посадку, опустился еще один «ас» — работающий винт пришелся точно по кабине самолета Грицевца и вдребезги изрубил его. Но до этого было еще далеко, и мы сразу прониклись к Грицевцу, носившему тогда две шпалы — майор, симпатией. Вскоре после совещания он увел большую часть летчиков, едущих в Монголию. О значении, которое придавалось тогда нашим действиям, можно судить хотя бы по тому, что во время этого инструктажа командующий ВВС то и дело подхватывался, как ошпаренный, и бежал к телефону. По рядам проходил шепот. Командующий возвращался и сообщал, что звонил товарищ Сталин, интересовался сравнительными данными, в частности, скоростью наших и японских истребителей. Сравнение было явно не в нашу пользу, но мы надеялись на смелость и выучку пилотов, что действительно нас временами выручало.
Группа Грицевца ушла, а нас поселили на одной из больших и красивых дач в районе Воробьевых гор, почти на берегу Москвы-реки. Здесь наши четыре эскадрильи, собранные из разных полков, как нас уверяли из самых лучших летчиков и, конечно, добровольцев, хотя никто не спрашивал нашего согласия, две недели готовили к загранкомандировке. Приезжали знающие люди и сообщали, что поскольку нам предстоит бывать на банкетах и приемах, то нужно держать вилку в левой руке, а нож в правой. Нам рекомендовали не чавкать, быть умеренными и в еде и питье. Словом, учили всему тому, чему в цивилизованных странах детей учат в самого детства, в частности громко не смеяться и не кричать. Кое-кто усвоил эту науку, а кое-кто так и остался при мнении, что держать вилку в правой руке гораздо удобнее. А летчик Иван Алексеевич Корниенко упрямо накалывал на банкетах в советском посольстве на вилку целый своеобразный шашлык, состоящий из колбасы, ветчины, селедки и сыра. Весь этот набор он, громко смеясь, засовывал в широко открытый рот, помогая себе еще и пальцем другой руки.