60757.fb2 Русские на снегу: судьба человека на фоне исторической метели - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 16

Русские на снегу: судьба человека на фоне исторической метели - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 16

Китай — очень своеобразная страна с непростой историей, уходящей в тысячелетия. Я невольно испытывал уважение к китайцам, многие из которых знали многие поколения своих предков, а мне из прошлого подмигивал только мой любивший выпить, мастеровой прапрадед Хомич.

Мы молодой народ, и, думаю, что сил у России еще достаточно. Она всегда напоминала мне космический пульсар, который то сжимается до горсти сверхтяжелого вещества, то разворачивается в пространстве Вселенной. Россия, захваченная татарами, была, по Канту, как вещь в себе, а уже через двести лет Европа обнаружила на своих границах колоссальную империю, стремящуюся к безмерному расширению. Не буду перечислять все причины гибели и возрождения России, после которых она становилась все сильнее и сильнее. Думаю, мы выберемся и сейчас.

Но это я отвлекся, а тогда, на переломе июля-августа 1939 года, когда Гитлер уже утверждал планы нападения на Польшу и начала колоссальной бойни, мы, пролетая над Азией, держали курс на следующий аэродром — Тай-Бинь. Пока полет да и командировка шли без особенных происшествий, если не считать поломки одной из ног шасси, которую совершил при посадке в Тун-Гучене Миша Бубнов. Вообще Тун-Гучен был очень неудобным маленьким аэродромом со слабыми службами обеспечения, которые с трудом справлялись с нашим обслуживанием. Мне, как комиссару, приходилось даже варить борщ для наших летчиков. Было сложно с продуктами, и мы за неделю съели всех кур села Тун-Гучена. Думаю, местные жители были очень рады, когда мы возвратились на свой аэродром в Ланчжоу-Фу, подремонтированный после японской бомбежки китайскими солдатами. К счастью на этот раз обошлось без потерь со стороны китайских ВВС, а ведь в первый налет, еще до нашего появления, японцы таки сожгли пять китайских истребителей. Японцы прекрасно летали ночью и, не улети мы вовремя из-под удара их бомбардировщиков, карьера нашей эскадрильи в Китае могла бы плачевно закончиться.

А пока что мы летели из Тянь-Шуня на Тай-Бинь. Строй наших истребителей, который замыкал мистер Ли, шел за лидером — самолетом американского производства «СИ-47». Здесь уместно вспомнить — мы шли за самолетом, созданном нашим гениальным русским авиаконструктором Игорем Сикорским. Он еще до Первой мировой войны построил самый мощный в мире по тем временам самолет «Илья Муромец». Сикорский был вынужден покинуть Родину, и во многом благодаря ему, в Америке была создана совершенная и мощная авиация, позволившая американцам воевать с воздуха, не бросая в мясорубку миллионы людей. В то же время, представители русской технической мысли Туполев, Ильюшин, Королев сидели в те времена в тюрьмах. Трагична судьба той страны, которая великие достижения своих сыновей получает из чужих рук, где неучи командуют учеными.

Аэродром Тай-Бинь оказался очень приличным. Он расположился на равнине, обеспечивающей хорошие подходы со всех сторон, почти двухкилометровая взлетно-посадочная полоса весело зеленела травой. Мы вырулили на стоянку, издалека заметив аккуратно накрытые белыми скатертями и прекрасно сервированные столы. Был прекрасный солнечный день. Перистые облака на высоте километров в шестьдесят отливали серебром в солнечных лучах. Вместе с техниками мы заправляли самолеты. Вообще, летчику не рекомендуется передоверять все даже самому надежному технику, ведь летчик будто срастается со своей машиной, как кавалерист с лошадью, чувствуя все ее капризы и повадки.

Например, я всегда чувствовал стон мотора своего самолета, что означало излишний форсаж оборотов. В таких случаях я сразу сбрасывал газ, понимая, что не нужно насиловать мотор, который выручит меня в бою. Свой мотор я знал до тонкостей. Определял его состояние по тончайшим звуковым оттенкам. Без этого нет летчика, а есть «пилотяга», которому долго не повоевать в воздухе.

Итак, мы настраивались на обед. Заправив самолеты, в самом радужном настроении направились к столам. Мы были уже вблизи стола и с интересом рассматривали водруженных на него традиционных жареных кур, яйца, горки риса на блюдах, разнообразную зелень, пламеневшие апельсины, как вдруг на командном пункте аэродрома противным голосом завыла сирена, а потом из радиоточек зазвучало слово «Тимбо!». Это было уже знакомое нам слово «Тревога!», по звучанию очень напоминавшее китайское слово «мимбо» — хлеб. Аэродром заволновался как пчелиный рой, в который плеснули кипятка. На подлете были японские бомбардировщики Б-92. Бензозаправщики завели двигатели, обслуживающий персонал аэродрома бросился к щелям. Вдохнув запах жареной курицы, мы кинулись к самолетам. У нас оставалось минуть пять на все. Самолет И-15 БИС приводился в рабочее состояние пусковым устройством — пускачом, который, в свою очередь, запускался от храповичка, выведенного на борт самолета, который техник вращал ручкой. Мой техник раскрутил эклипс, вынул ручку из храповичка и убежал заводить другой самолет — СИ-47. Я включил сцепление двигателя с пускачом и услышал бодрый щелчок, означавший, что все нормально. Вал пропеллера закрутился, поршни задвигались в цилиндрах, и я включил зажигание, после чего произошел запуск двигателя. Хорошо, что в жарком китайском климате его не нужно было прогревать, и скоро он уже работал на полный ход. Все это заняло три-четыре минуты, и мы начали стартовать прямо с места стоянки, определяя очередность только здравым смыслом. Уже поднявшись метров на десять, я оглянулся, и увидел, что «СИ-47» еще находится на земле, хотя и с заведенными моторами. Дверь салона была открыта, и к ней изо всех сил бежал техник крайнего самолета, держа на плече заводную ручку. Мы пошли на круг над аэродромом, выстраиваясь. А потом пристроились в хвост взлетавшему творению Сикорского, нашему лидеру, сразу взявшему курс на запад. Нам предстояло лететь около пятисот километров на аэродром города Сайнин. Было часа три дня, а мы еще не ели с самого утра, что для летчика штука опасная, голодное головокружение в воздухе заканчивалось плохо. Впрочем, хотя мы и летели натощак, были рады, что покинули аэродром Тайбинь, находившийся всего в шестидесяти километрах от линии фронта, что позволяло японским агентам без конца наводить на нас бомбардировщики. Надо сказать, что мы летели за лидером еще и потому, что китайские летные карты были чрезвычайно низкого качества, а порой просто врали. Немного освоившись, мы по-своему «подняли» их и нанесли свои обозначения. Летать стало легче. До Сайнина мы летели около двух часов. Под нами раскинулся великолепный ландшафт, состоящий из невысоких гор, холмов и долин, покрытых зеленью, перемежаемых долинами, до последнего сантиметра используемыми под залитые водой рисовые чеки. Аэродром Сайнина, сооруженный на рисовых чеках, оказался недурным местечком, самым удобным для летчиков во всем Китае. Со всех сторон к нему были прекрасные подходы: просторная взлетно-посадочная полоса имела идеально ровное покрытие, засаженное травой, с востока четыре ряда огромных тропических пальм, позволявших самолетам замаскироваться, а летчикам найти укрытие от палящего солнца. В кронах этих пальм пело множество птиц, не виданных нами раньше. В Суйнине была очень хорошо организована аэродромная служба, создававшая все условия для обслуживания техники и отдыха личного состава. Признаться, мы рассчитывали плотно перекусить на этом прекрасном аэродроме.

Однако не тут-то было. Встретившие нас очень вежливые китайцы, объяснили в ответ на наши жесты, имитирующие доставку пищи в рот, что «чифань», то есть «кушать рис», мы должны были на предыдущем аэродроме, в Тайбине. По идее мы должны были быть сытыми. Но беда была в том, что только по идее. Идеи вообще опасная вещь. Если им верить, то Россия давно должна была жить в царстве всеобщего благоденствия. А на аэродроме в Суйнине нам подали чай, да еще зеленый, да еще в маленьких чашечках — граммов по сто. Еще не привыкнув к китайской манере утолять жажду на жаре горячим чаем, мы выпили его с некоторым отвращением. Поначалу странной показалось нам и манера освежаться при помощи полотенец, намоченных в горячей воде. Однако, обтерев ими лицо и грудь, мы не могли не признать полезности этой китайской традиции. А вот сколько не просил я стакан холодной воды, китайцы мне так и не дали, убедительно объясняя при этом, что «Циго пухо» — вода это плохо, она сразу выйдет потом и лишь ухудшит самочувствие. Кроме того, не исключается расстройство желудка.

Наш голодный полет продолжался на Чун-Цин, до которого было сто сорок километров. Правда, не в полном составе. Именно в Сайнине, уже упоминавшемся мною, мистер Ли наотрез отказался лететь дальше, объяснив, что поскольку: «Чифань ми ю» — нет еды — то и «Кунзо-кунзо ми ю» — никакой работы не будет. Мистер Ли уселся, свесив руки, и имел весьма несчастный вид, объясняя, что русские здоровые и могут голодными летать целые сутки, имея огромные руки с большими бицепсами и туловища, покрытые волосами, а бедному китайцу такое издевательство над собственным организмом не по силам. Костя Коккинаки, узнав о решении мистера Ли, радостно защелкал стальными челюстями и бодро полез в кабину его самолета. Специально для него пришлось уменьшить ход педалей, раздвинув их, поскольку ранее техники отрегулировали управление самолетом под короткие ножки и ручки мистера Ли. Вообще китайцы были слабоваты по своим физиологическим данным для летного дела, чего не скажешь о японцах. Это сразу усекли англичане, называвшие японцев уважительно «джапен», а китайцев пренебрежительно «хенезы», что весьма обижало хозяев. Вообще, название китайцев на западный манер «Шина» или «Хина», весьма их обижало, а слово «Китай» и производная от него «китайцы», как называют их русские, они считали единственно правильным наименованием.

Итак мы подлетели к Чунцину, временной столице гоминдановского Китая. Нам был дан аэродром посадки Гуаньба, куда мы и приземлились первого августа 1939 года. Я забыл упомянуть, что тревога, поднятая китайцами на аэродроме в Тайбине, была отнюдь не напрасной. Отлетев километра на полтора-два от аэродрома, я оглянулся и увидел, что над местом, которое мы совсем недавно покинули, кружатся две девятки японских бомбардировщиков. Для порядка они сбросили несколько бомб и, убедившись, что опоздали, улетели восвояси. На войне жизнь спасают, нередко, мгновения.

А Гуаньба оказался крайне плохим аэродромом, устроенным на гористом острове неподалеку от берега Янт-Цзы. Верхушку острова срезали и устроили аэродром. За счет срезанной почвы остров связали с берегом перешейком, который то исчезал под водой во время разлива Янт-Цзы, то снова появлялся, когда вода спадала. В половодье Янт-Цзы поднималась до восьми метров, и водяная гладь подступала к краям летного поля. Любопытно, что вода поднималась в сильную жару, которая усиливала таяние ледников, а в дождь уровень воды понижался.

Сев в Гуаньба, мы определили самолеты под навесы, спрятав их от палящего солнца, а заодно и замаскировав, приняли освежающий душ и довольные, причесывая влажные шевелюры и потирая руки в предвкушении «чифань» стали интересоваться, в каком конце аэродрома расположилась столовая. Ведь мы находились в полете уже около десяти часов, причем вылетели, не позавтракав, поскольку в Ланчжоу-Фу нам тоже обещали ранний налет японских бомбардировщиков, которые действительно выслеживали нас, как борзая зайца. Однако китайцы нас снова «обрадовали»: «Чифань ми ю». При этих словах, хорошо нами изученных на протяжении всего маршрута, Корниенко заскрипел зубами и громко выругался матом. Оказалось, что обед приготовлен на аэродроме Бешеи, что на другом конце Чунцина, примерно за сорок километров. Нам предстояло перелететь еще и туда. Хотя настроение было таким, что мы уже перестали верить в реальную возможность обеда. Мы взлетели и подались на Бешеи, который оказался аэродромом среднего пошиба, длиной примерно тысячу двести метров, тоже насыпанным на рисовых полях двухметровым слоем грунта. Современная война в воздухе стала настоящим бедствием для китайского крестьянина, не столько в силу потерь от японских бомбардировок, а в силу потери огромных массивов плодоносных земель, которые изымались под аэродромы. В Бешеи куриные кости буквально хрустели на молодых зубах проголодавшихся волонтеров, а бульон мы пили прямо через края тарелок. Пролететь три тысячи километров по ломаному маршруту, со взлетами и посадками, на винтовых машинах, не такая уж простая штука. Бешеи и стал постоянным аэродромом, на котором базировалась наша эскадрилья, вошедшая в состав сил противовоздушной обороны Чунцина.

Нас разместили в большой фанзе, принадлежащей одному из местных землевладельцев, километрах в полутора от аэродрома. Собственно, эта фанза по своей архитектуре представляла собой круг со световым колодцем и одновременно маленьким двориком посредине. Внутри это одноэтажное сооружение делилось на ряд отдельных комнат. Собственно оно состояло из основания — толстых просмоленных и покрашенных бревен, дощатых стен и черепичной крыши. Окна были «слепыми», вместо стекол тонкая, неплохо пропускавшая свет, но не прозрачная рисовая бумага. Была маленькая форточка, которая в основном использовалась для переговоров с улицей, а не для проветривания помещения. Никакого отопления в этой фанзе не было. В местном климате стояла скорее проблема борьбы с жарой, а не с холодом. Летчики и техники жили в комнатах этой фанзы по пять-шесть человек, а мы с командиром имели комнату на двоих. Удобства были сведены к минимуму: один рукомойник на всю братию и туалет с выгребной ямой, ежедневно вычищаемый китайцами.

Я так подробно останавливаюсь на описании этой фанзы, от которой, наверное, и следа не осталось, потому что она стала нашим постоянным местом жительства на все время командировки, и здесь разыгрывались многие из событий, драм и даже трагедий, о которых я расскажу.

Сначала, немножко о стратегическом положении Сычуанской провинции, главным городом которой был город Чен-Ду, и на территории которого разместилась временная столица Китая — Чунцин. Пожалуй, на всей территории Сычуанской провинции при всем желании не удалось бы найти квадратного метра ровной поверхности. Рельеф здесь напоминал поверхность моря, внезапно застывшую в сильную бурю. И тем не менее каждый квадратный сантиметр пространства между бесконечными холмами и невысокими горами использовался для выращивания риса и гаоляна. Склоны и вершины холмов были покрыты мандариновыми и апельсиновыми, изредка лимонными, рощами. А в Суйнине выращивались еще «тютзы» — толстокорые плоды, килограмма по два весом, похожие на лимоны и обладавшие прекрасной нежной сердцевиной, прозрачной, как лимонное желе, потрескивающей на зубах, сладкой и душистой на вкус. Сердцевина «тютза» очень освежала в сильную жару. Все горы были изрезаны, как болт резьбой, серпантинными арыками, где скапливалась вода после дождя, в которых выращивался рис: белый, голубой и красный. Чудеса, да и только. Рис выращивался крупный и очень вкусный. О хлебе там не имели никакого представления. А арыки были перегорожены перегородками из ила, прикрытыми метровой толщины сланцевыми плитами, по которым ходили крестьяне, обрабатывающие рисовые посадки. Рис китайцы обрабатывали по четырнадцать часов в день.

Мы приехали как раз к моменту сбора урожая, и мне пришлось наблюдать, как крестьяне и на низменных полях, и в чеках по склонам гор, аккуратно, серпами, срезают рис — двухметровые стебли, увенчанные колосьями. Обмолачивают они его очень просто, ударом снопа по краю большой бочки. С обратной стороны бочки и в ней самой был укреплен своеобразный экран, сделанный из циновок, чтобы уберечь каждое зернышко. Тщательно обмолоченный таким образом сноп, с двух-трех ударов о край бочки и тщательно проверенный на наличие зерен, аккуратно укладывался в стороне. Чего только не делал китайский крестьянин из этой бережно оберегаемой рисовой соломы: конусообразные шляпы, сумочки, корзины, блюда, емкости для хранения зерна и даже детские игрушки.

За две недели до уборки урожая со всех рисовых чеков спускается вода, которая уходит по небольшим ручьям и сливается в Янт-Цзы. А после уборки урожая на поля выпускаются «китайские тракторы», как мы называли лучших друзей китайских крестьян — спокойных и сильных, круторогих буйволов, которые, не спеша, волокут за собой соху с небольшим лемешиком, к которому, кажется, прилип китаец. Лемешек сохи подымает наверх корни убранного риса. Работа идет неспешно: буйвол своими мощными ногами успевает хорошо перепахать землю, да и удобрить ее навозом.

Земля в Китае серого цвета и на рисовых полях представляет собой серую жижицу, которая усиленно удобряется всеми доступными средствами: от человеческих фекалий, до помета домашних птиц. Утки по-китайски называются «ядцы». Уж не знаю, откуда они появляются на рисовых чеках, но десятки тысяч этих птиц буквально покрывают рисовые поля с невообразимым шумом и кряканьем, перетирая всю грязь своими клювами до мельчайших частиц. Затем нашествие уток повторяется, после чего сеется рис, вернее сажается уже подготовленный на специальных полях, где он растет плотно — один к одному. А в чеках он высаживается реже, каждый росток сажают, как у нас помидоры.

Так ведет хозяйство средний китайский крестьянин, который после посадки риса режет уток и в засоленном виде заготавливает впрок разрезанными пополам на пласт в бочках, как на Кубани рыбу. Эта утиная солонина была очень популярной едой в Китае и нам часто ее предлагали. А бедному крестьянину приходится отвоевывать свое место под солнцем, ближе к самому солнцу, на вершинах гор, порой на высоте до километра, где, освобождая каменистую поверхность, он ведрами таскал и заполнял им своеобразные ванны, в которых выращивал разнообразные овощи: длинные китайские огурцы, капусту, свеклу, помидоры и крупную редьку — лобу, которая отличается прекрасными вкусовыми качествами, очевидно, ту самую, очень популярную в Узбекистане. А рис сохраняется в кожуре и берется по мере надобности для очистки на своеобразной крупорушке, состоящей из большого камня и жернова, бегающего по нему, которые наши коллективизаторы, конечно, признали бы орудием производства и расколотили вдребезги.

Я рассказываю об этом сельскохозяйственном укладе китайского крестьянина провинции Сичуань, во-первых, потому, что у меня, как у крестьянского сына, он вызывал естественный обостренный интерес, а во-вторых, потому, что именно этот уклад сделал Сичуань житницей Китая, кормившей сто два миллиона собственного населения провинции и подкармливавшей армию и весь остальной Китай. Потому стратегическое значение Сичуани было чрезвычайно велико. Плюс ко всему она находилась в географическом центре страны. Потерять Сичуань означало для китайцев верный проигрыш всей войны. Японцы, видимо, не имели сил для захвата этого нового жирного куска, да и боялись лезть в горы, предпочитая бомбардировать города богатейшей провинции, надеясь принудить китайцев к капитуляции.

В Чунцин мы попали, как говорят, с корабля на бал: китайская разведка, которая редко ошибалась, получила «наколку», что в первых числах августа японцы нанесут бомбовые удары по Чунцину и аэродромам. Так что нам предстояло боевое крещение, и мы к нему напряженно готовились. Помогали нам и китайцы, прикрепившие, например, к днищу нашего самолета дополнительные бензиновые баки — длинные, блестящие сигары, сделанные из непромокаемой бумаги и покрашенные серебрянкой, вместимостью двести литров. Они позволили нашему самолету — истребителю И-15 БИС, держаться в воздухе до четырех часов, правда сильно ограничив маневренность и скорость нашего биплана, который и без того был тихоходен и маломаневренен из-за многочисленных расчалок, стоек и шасси, которые не убирались.

Летчики знакомились с обстановкой и отдыхали, техники возились у самолетов, а нам с Григорием Воробьевым предстоял визит к начальству — представиться. Нашим начальником в округе был главный военный советник, резиденция которого помещалась в Чунцине, недалеко от посольства, в красивом двухэтажном особняке. Неподалеку был большой многоэтажный, белый дом, который в шутку назывался домом НКО — народного комиссариата обороны, конечно СССР, а не Китая. В этом доме жили и работали до семисот советских военных советников, офицеры всех родов войск. В качестве советников они находились в каждой китайской дивизии или даже в стрелковом полку, практически руководили боевыми действиями этого огромного, слабо обученного и плохо экипированного воинства, что все-таки позволяло китайской армии противостоять японцам. Соотношение сил было следующим: десять китайцев против одного японца. Такими же были и потери, это при нашей активной помощи. Китайскому крестьянину не было никакого смысла воевать за свою страну, где он был на положении раба, хотя, как показали последующие десятилетия, китайский солдат умел воевать не хуже любого другого. Да и в нашу Гражданскую войну интернациональные батальоны, состоявшие из китайцев, были одними из наиболее надежных частей Красной Армии.

К кому же мы шли на прием, чтобы представиться? Примерно полгода назад в Китае погиб главный военный советник Черепанов, автомобиль которого во время дождя сорвался с серпантина горной дороги. Так рассказывал мне один из китайских генералов, выпускник нашей военной академии. Черепанова очень уважали и наше офицерство, и китайцы, включая самого Чан-Кай-Ши. А вот сменил Черепанова генерал Власов, окончивший две академии, очень перспективный командир, участник Гражданской войны, доверенное лицо самого Сталина. Да, да, читатель, тот самый Власов, который в годы Отечественной войны сформирует в немецком тылу из пленных красноармейцев и перебежчиков, вроде его самого, Русскую Освободительную Армию. Тот самый Власов, герой обороны Киева, где командовал 37-ой армией, и битвы под Москвой. И надо сказать, что войска, возглавляемые Власовым до его перехода на сторону немцев, дрались упорно и умело, отступая или попадая в окружение, лишь когда вокруг все рушилось. Да и сам переход его на сторону врага на Волховском фронте состоялся, по рассказам очевидцев, при следующих обстоятельствах: Вторая Ударная армия выполнила стоящую перед ней задачу, но другие войска не сумели прикрыть ее фланги, и немцы сомкнули прорванный было фронт. Блестящая победа на глазах обернулась очередным оглушительным поражением, связанным с гибелью сотен тысяч людей. Думаю, что Власов, военачальник высокого ранга и военного таланта, мог вблизи наблюдать и самого тупоумного в военном деле «гениального стратега», и его верных «маршалов» Климку и Семку, и безвольных военспецов, подавленных страхом перед репрессиями и не имевших воли возразить против самых глупых и преступных решений Сталина, наподобие отказа вывести войска из Киевского выступа, который вскоре превратился в Киевский котел, поглотивший нашу миллионную армию. Конечно, Власов мог близко видеть эту адскую кухню, где судьбами миллионов людей распоряжалась, практически, кучка бандитов, имея в подручных запуганных до потери сознания людей, пусть знающих и порядочных, наподобие маршала Шапошникова. И терпеливо выполняя идиотские указания, не по своей вине теряя армию за армией, Власов, человек близкий к когорте квалифицированных красных командиров и образованных людей, возглавляемых еще недавно Тухачевским и Якиром, не мог глубоко не переживать происходящее и не делать для себя очень и очень печальные выводы. В той ситуации немудрено было и поверить, что именно смещение сталинского режима, пусть даже самим чертом, спасет Россию. Я не оправдываю Власова, но пытаюсь понять логику рассуждений этого, несомненно, талантливого полководца, образованного и культурного человека с широким кругозором.

А в те годы он выглядел следующим образом: высокий, худощавый человек лет сорока пяти, со смуглым оттенком кожи, строгим взглядом, небольшой щеточкой усиков под острым носом. Он был по-военному требователен и во всех его поступках сквозила высокая степень организованности и культуры. В фойе особняка главного военного советника нас встретил порученец или адъютант и пригласил в небольшую, даже тесную, комнату, в центре которой стоял низкий столик. Мы присели и, несмотря на открытое окно, вскоре стали обливаться потом. Небо было пасмурным, но стояла ужасная духота, а мы с Григорием Воробьевым еще не успели адаптироваться в местном климате.

Вскоре в комнате собрались, уже упоминавшийся мною советник по авиации Петр Анисимов, майор, советник по зенитной артиллерии, фамилии которого я не помню, и подошедший к нам Власов, в сопровождении четырех людей в штатском, которые нам не представлялись. Власов вкратце обрисовал стратегическую обстановку, которая была неважной, и поставил перед нами задачу. Пронзительно поглядывая в нашу сторону темными глазами, он строгим командирским голосом наставлял, как нужно следить за летчиками и, видимо, уже зная слабые места летного состава, особенно напирал на моральный облик. Нам с Гришей вменил в обязанность строго следить, чтобы летчики не пьянствовали, не имели связей с китаянками, не дебоширили и не грубили китайцам. Нельзя было совать нос во внутренние дела Китая, насаждать силой коммунистическую идеологию, на что у нас, признаться, было много самодеятельных любителей, а на все вопросы китайцев, связанные с большой политикой, уклончиво отвечать, что, мол, это ваше внутреннее дело. Если доведется увидеть публичную порку какого-либо китайца, что бывало нередким делом, не спешить защищать «пролетария», который, скорее всего, окажется каким-нибудь ворюгой. Если китайцы поинтересуются нашим впечатлением от этой сцены, то опять нужно говорить, что это их внутреннее дело.

Сначала Власов говорил, обращаясь к командиру эскадрильи. Но я уже упоминал, что хороший парень и командир Гриша Воробьев совершенно не имел товарного вида: был маленький, щуплый, рыжий, с остреньким носиком. Плюс ко всему, любил выпить, что легко читалось на его слегка туповатом лице. Во время этой беседы Гриша испуганно хлопал глазами и потел больше всех, видимо, с перепугу. Представительному Власову очевидно надоело обращаться к такому неказистому сморчку, и он переключил все внимание на меня, нажимая: «Ты смотри, комиссар», «Ты следи, комиссар», «С тебя будут спрашивать больше всех, комиссар, и по партийной, и по строевой линии, ты душа эскадрильи». От такого внимания уже я стал усиленно потеть.

Наконец Власов прервал свои наставления и приказал принести две, а потом еще две бутылки пива. Пиво в узких высоких бутылках, граммов по семьсот, с пробкой, красиво обмотанной стеблями рисовой соломы, было холодным и превосходным на вкус. Мы с Гришей выпили по стаканчику, и нам сразу полегчало. Поинтересовались заводом-изготовителем напитка. Выяснилось, что пиво было из Гон-Конга, находившегося на оккупированной японцами территории. Нам с Гришей сразу пришла в голову мысль, а не сыпанули ли чего в это пиво японцы? Нас очень удивляло, что и сам Власов, и его люди пьют пиво совершенно спокойно и такая простая мысль — о кознях японцев не приходит им в голову. Откуда было нам знать, что во всем мире бог торговли, крылатый Меркурий, царит над злобным уродом, мускулистым богом войны Марсом, что добрая марка пивоваренной фирмы охраняется всюду, пожалуй, даже крепче, чем наши государственные секреты, а торговый агент накостыляет по шее любому диверсанту. Ведь мы приехали из страны, где все было совершенно наоборот. Где люди, растившие хлеб, варившие пиво и металл, были ничем, а всем были надутые «снегири» с красными петлицами, костоломы товарищей Ягоды, Ежова и Берии. Мы приехали из страны, где все было поставлено с ног на голову. К сожалению, пройдут десятилетия, при нашей активной помощи в Китае придет к власти Великий Кормчий и театр абсурда распространится и на эту великую страну. Конечно, тогда мы не задумывались об этом. Нас ждала первая боевая встреча с японскими бомбардировщиками.

Однако нужно было заглянуть еще и в советское посольство. Чрезвычайным и полномочным послом Советского Союза в Китае был тогда Панюшкин, человек среднего роста и болезненного вида, бледный, по слухам, страдавший болезнью желудка. По установившейся традиции, именно мне, как комиссару, предстояло доложить ему о прибытии и политико-моральном состоянии личного состава. Такова уж была традиция, что все рапортовали и докладывали вышестоящему, не только по своим ведомствам, но и по соседним. И это накладывало на целый ряд людей, занимавших ключевые посты, явно непосильный груз. Снова вспомню о Сталине: думаю, что дискуссия о том, каким бы был на его месте Троцкий или Бухарин, лишена смысла. Просто широкие партийные массы правящей партии делегировали в руки одного человека явно непосильные для него полномочия и, чтобы хоть как-то справляться с управлением страной, любому, даже самому гуманному человеку, при желании удержать власть, пришлось бы действовать примерно такими же методами.

Чунцин располагается при слиянии двух рек, великой Янцзы и ее притока. Город вырос на каменистом возвышенном полуострове, образованном острым углом русел рек. Четырехэтажное здание советского посольства было расположено едва ли не на самой высокой точке города, с которой открывалась широкая панорама всего города, и сверкали серебром реки, протекавшие с юга на север.

Среди бамбуковых фанз и легких деревянных домиков заметно выделялись солидные каменные дома посольств крупных стран, сгруппированные в одном квартале, на крышах которых были изображены в качестве опознавательного знака флаг, эмблема и герб государства. Когда меня, проверив документы, пропустили в посольство через ворота в трехметровой каменной стене, строгий дипломатический сотрудник, сидевший в будке, один из тех ста тридцати клерков, которые валяли дурака в нашем посольстве, дал «добро» на мое дальнейшее продвижение. Ко мне приблизились две огромные, как тигры, собаки, которые обнюхали меня, обошли вокруг, осмотрели и даже заглянули в глаза. Как позже выяснилось, так было нужно — собаки должны были знать мой запах. Уж не знаю, нужны ли были все эти страсти-мордасти, ведь посольство снаружи охраняли усиленные патрули китайских солдат.

Я поднялся на четвертый этаж посольства, в котором располагались множество наших контор и представительств, и через окно посмотрел на Чунцин. В данном конкретном случае наше национальное и классовое самолюбие было полностью утешено — советское посольство располагалось выше всех и на нем развевалось самое большое по размерам красное знамя, как и знак на крыше, который вроде бы должен был предостерегать японских пилотов от бомбежки иностранных представительств. Мне запомнилось немецкое посольство с огромной свастикой на крыше и английское, с рябым «Юнион Джеком». Недолго оставалось этим флагам мирно соседствовать друг с другом.

Панюшкин встретил меня любезно. Его кабинет и квартира располагались на втором этаже. В приемной сидела обычная московская машинистка, одетая просто, с мелкими колечками шестимесячной завивки — неизменным украшением советских женщин.

Панюшкин предупредил меня, чтобы я не вел никаких записей. Ничего не записывал и он сам. Видимо, роль его была сугубо комиссарская: быть в курсе дела и пытаться влиять на события. Серьезные вопросы решали совсем другие люди, но все равно мне предстояло два-три раза в месяц докладывать ему обстановку. А здесь еще меня сделали старшим комиссаром всех трех эскадрилий, входивших в ПВО Чунцина.

Мне всю жизнь везло на «повышения», которые добавляли хлопот и ответственности, не прибавляя чинов и зарплаты. И потому Панюшкин очень нажимал на эту мою новую общественную нагрузку, всячески подчеркивая, что я отвечаю за политико-моральное состояние во всех трех эскадрильях, удаленных друг от друга и состоящих из, примерно, двухсот летчиков я техников. Задача была явно нереальная — попробуй, уследи, чтобы такая уйма мужиков, некоторым из которых и жить то остается не так долго, не пьянствовали и не шатались по женщинам. Потому я не воспринял эту роль всерьез.

Через пару месяцев, мне пришлось докладывать послу, что часть летного состава явно небоеспособна: ребята орут по ночам, мечутся, днем ходят в подавленном настроении и явно пытаются удрать в сторону домиков, сооруженных мадам Чан-Кай-Ши. Панюшкин, как я сейчас понимаю, смертельно перепуганный требованиями, чтобы все было в порядке, дипломат литвиновской школы — эти люди явно отличались от тупоголовых выдвиженцев Молотова, покряхтел, поохал, а потом предложил прислать особо сексуально озабоченных ребят в советское посольство, где был определенный штат наших женщин. Для них нередко проводились танцы в зале, расположенном на первом этаже. Но летчикам нужно было прихватить с собой хорошие подарки или взять сумму денег, как предупредил меня сам посол.

Человеческое естество явно взорвало советскую мораль в условиях проклятого капиталистического окружения. Да и у нас в стране творился ужасный бардак, правда, не признаваемый и лакируемый. Такова была мораль. Словом, если «передовой вопрос» кое-как решался, то с пьянкой дело обстояло гораздо хуже.

Беда была в том, что бутылку коньяка нередко таскал в кармане депутат Верховного Совета СССР и прославленный ас-испытатель Степка Супрун, объявленный главнокомандующим всеми истребителями ПВО Чунцина. Таким образом, мы стали оба на общественных началах — он командиром, а я комиссаром. И как-то не с руки мне было гоняться за таким высокопоставленным лицом, которое оказалось весьма компанейским пьянчужкой и, прикатив на машине в расположение эскадрильи, постоянно сманивало пилотов в сторону китайского кладбища, где на крышке склепов, заросших розами, организовывало пьянки, плюс ко всему еще и оскорбляя религиозные чувства китайцев. Причем наши разгильдяи не убирали с тысячелетних надгробных плит пустые бутылки и объедки. Несколько раз я пробовал разговаривать со Степой. Он смотрел на меня своими голубыми глазами и дыша в лицо коньячным перегаром, клялся, что с утра в рот не брал, а то бормотал что-то про себя по-английски, думаю, честил меня во все корки, смеялся и хлопал по плечу, уверяя, что все в этой жизни проходит.

Со Степиным братом Федей мы учились в Качинской школе и спали на койках, стоящих рядом. Мы нередко подолгу разговаривали по душам после отбоя, потихоньку — «играли в шептуна», участвовали в спортивных соревнованиях по бегу, вместе переплывали гавани севастопольской бухты, и я хорошо знал, откуда Степа Супрун прекрасно знает английский язык, откуда в манерах и действиях четырех братьев Супрунов, двух летчиков, двух техников и их сестры, ставшей известной парашютисткой, столько хватки и отваги, чрезмерных даже для самого энергичного отряда славянского племени — украинцев.

Дело в том, что в конце девятнадцатого столетия отец Супрунов решил податься с лесистой и болотистой Сумщины на заработки в Северную Америку. Сначала семья жила в Канаде, а потом и в Соединенных Штатах, где в 1910 году родился мой ровесник Федя, а Степан был старше на четыре года. Федя рассказывал, что после переезда в Америку отец восемнадцать лет работал у капиталиста в ночную смену и почти полностью потерял зрение. После революции и Гражданской войны многим казалось, как и в начале нынешней перестройки, что перед Россией, над которой висит какой-то рок, открываются, наконец, блестящие перспективы. Супруны вернулись на Родину. Отец остался директором школы в Сумах, а дети подались в Москву, где им очень пригодилось идеальное знание английского языка — их второго родного, а главное, Супруны видели другую жизнь, которая придавала энергии и раскованности.

Свою летную карьеру Степан начинал не совсем удачно. После окончания летной школы в Смоленске, уже в строевой части, его, тогда сверхсекретный самолет И-5, дрянь, хуже которой трудно представить, коварно угнал в Польшу техник, оказавшийся агентом дефензивы. А может, ему просто надоело жить в Советском Союзе. Исходя из принципа: «Ни одного происшествия без виноватого», а также подозрительного происхождения Степана, которого до самой его смерти называли «американцем», старшего из братьев взяли чекисты. Одиннадцать месяцев Степа отсидел в московской тюрьме, где были собраны командиры из разных родов войск Красной Армии, но упорно отказывался признаться в сговоре со своим техником. Видимо, у чекистов не было производственного плана по признавшимся командирам, и Степан благополучно дождался Ворошилова, который нанес визит в тюрьму, обеспокоенный тем, что чекистский аппарат слишком часто стал хватать кадровых военных из-за всякой ерунды — болтовни, которую можно трактовать по-разному, или даже пьянки. Опросив офицеров, Климка принялся целыми пачками выгонять их из негостеприимных стен. Что ж, этот рассказ Супруна только лишний раз подтверждает, что машина для перемалывания людей всегда стояла у нас на запасном пути и всегда рвалась в бой, а воля отдельных людей, поставленная на место закона, превращала их в деспотов и преступников. Захотели — посадили, без всяких доказательств. Захотел Ворошилов выпустить и сделал это без лишних «формальностей» или глубокого изучения вины каждого.

Однако для Степана короткая беседа с Ворошиловым оказалась не просто ступенькой, которая помогла выбраться из трясины, но и лестницей наверх. Как известно, сильные мира сего любят тех, кого они очень сильно облагодетельствовали. Степан был назначен испытывать истребители, серийно выходящие с завода. И здесь ему довелось снова побеседовать с Ворошиловым и даже присутствовать на ужине, который давал красный маршал по поводу приема войсковой авиацией большого количества новых машин. Дальше в жизни Степы Супруна все пошло само собой — только не дури. Степа попал в струю и номенклатуру «сталинских соколов».

Что для него значили уговоры какого-то комиссара не злоупотреблять дружбой с Бахусом, или, по крайней мере, не втягивать в объятия этого гостеприимного бога рядовых летчиков, в присутствии которых Степа ругал политработников и находил особое удовольствие в том, чтобы дразнить их своими пьянками. Как-то, не выдержав, я попросил посла Панюшкина урезонить Степу. Панюшкин в своей обычной манере поулыбался, пообещал своим мягким, но внушительным голосом, что он с ним поговорит, но ничего не изменилось: то ли Панюшкин не поговорил, то ли Степе было плевать на эти разговоры. Все бы ничего, да вот то ли пьянка мешала Степе, то ли высокие обязанности государственного мужа, то ли природная аналитическая склонность, но летать в бой он не очень любил, особенно в неблагоприятную погоду или ночью — это была работа для «негров». Степа предпочитал околачиваться на командном пункте аэродрома или главном командном пункте города Чунцина, расположившемся на склоне горы под огромной скалой, где с помощью лучей мощных прожекторов пытался дирижировать «погоней» за японскими бомбардировщиками с земли или давал, используя знание английского языка, ценные указания и советы китайским командирам и позванивал на наш аэродром, солидным голосом интересуясь, как обстоят дела.

Словом у Степы были все возможности нарушать святой принцип системы ПВО, запечатленный в словах, начинающихся с названия первых букв этих славных войск: ПЕЙ ВОДКУ ОДИН. А эти же буквы, в обратном порядке, предупреждают: ОРГАНИЗУЕШЬ ВЫПИВКУ — ПОГОРИШЬ.

Так вот, возвращаясь в советское посольство в Чунцине, где я, молодой комиссар, еще вчера крестьянский паренек, внимательно слушаю советского посла Панюшкина. Отмечу, что с Панюшкиным и его семьей мне не раз приходилось обедать за одним столом. Едок из Панюшкина был плохой, он страдал болезнью желудка, которую ему позже излечили в Америке, сделав операцию. Ели мы обычно супец, пельмени, селедку, пили сок. На столе всегда стояли бутылки с разнообразным спиртным и рюмки, перевернутые кверху донышком. Посол предлагал желающим выпить, но я этим никогда не пользовался, выигрывая в уважении окружающих, но неизменно теряя в связях среди «нужных» людей, многие из которых питали пристрастие к спиртному.

Очень вхожим в семью посла был начальник штаба главного военного советника Павел Федорович Батицкий, здоровый мужик с рыкоподобным голосом, большим острым носом и серыми напористыми глазами, слегка смахивающий на медведя. Как-то раз он даже приводил врачей, когда Панюшкину стало плохо — прихватил желудок, прямо за столом и посольские врачи ничего не могли сделать. Как известно, Батицкий дослужился до Маршала Советского Союза и Главкома войск ПВО страны. Свои резкие и грубые манеры, как модно было в русской армии во все века, при медвежьей внешности, он умело дополнял лисьими повадками. Например, установил порядок, что прежде чем мне ехать к послу, я должен был побеседовать с Павлом Федоровичем, желавшим быть в курсе дела, потом, чтобы посол не заметил моей задержки в пути, он давал машину, и сильный американский «Плимут», ревя мощным мотором, за несколько минут подкатывал к воротам советского посольства. Вообще, наш огромный аппарат управления, по моим впечатлениям, процентов на девяносто занимается не делом, а играми, которые заключаются в вычислении того, кто что знает, а кто чего не знает, кто «прокололся», а кто сделал верный ход, и прочей аппаратной дребеденью.

Завершая воспоминания о советском посольстве тех лет в Чунцине, скажу только, что Панюшкин, бывший в свое время командиром кавалерийского полка на Дальнем Востоке, где изучил английский язык, о чем он мне сам рассказывал, позже был назначен послом Советского Союза в Соединенных Штатах Америки — как известно, должность, от которой до самого верха — рукой подать. Но в 1947 году произошли события, которые лишний раз демонстрируют, что даже самый порядочный человек, а именно такое впечатление производил на меня Панюшкин, в объятиях нашей Системы способен на самые сомнительные поступки. С войны я привез маленький, ламповый, очень красивый, коротковолновый, с тремя диапазонами приемничек «Филлипс», который потом благополучно расколотил, уронив на пол, мой сын Виталий. Так вот, в 1947 году зарубежные радиостанции, которые я время от времени слушал, что политработникам тогда разрешалось, вытащили на свои радиоволны знакомую мне фамилию «Панюшкин» и принялись трепать ее с усердием домохозяйки, трясущей грязный половик. Чем же отличился мой знакомец? Выяснилось, что одна из учительниц, москвичка, преподававшая что-то в школе для детей работников посольства, видимо взбесившись от прелестей нашего социалистического бытия, кинулась в объятия империалистических акул: убежала из посольства, решив поселиться в Соединенных Штатах. Как уверяли западные радиоголоса, Панюшкин организовал ее похищение и возвращение в посольство. Педагога заперли в комнате на четвертом этаже, окна которой выходили на проезжую часть улицы. Видимо, прекрасно предвидя свое «лучезарное» колымское будущее, молодая женщина, как говорят, по договоренности с агентами ЦРУ, решила бежать, выпрыгнув из окна четвертого этажа прямо на улицу, где ее подобрали американские полицейские и отвезли в больницу со сломанной ногой. Во всем произошедшем и наши, и американцы обвинили Панюшкина: наши за то, что действовал неумело и связался (попробовал бы не связаться) с особой, на которую можно было просто не обратить внимания, а американцы, как водится, обвинили в нарушении прав человека, что, понятное дело, по нашей версии было злостной ложью и провокацией. Однако, карьеру Панюшкина вся эта история поломала. Скоро он возвратился в Москву, и радиоволны уже никогда не приносили известия о нем, как о деятеле первой величины. Лекторы — международники, приезжавшие после этой истории в Монино, под Москвой, где я тогда служил, с оттенком радостного удовольствия и якобы сочувствия, как обычно говорят о сильных людях, «не вписавшихся в поворот», «жалели» Панюшкина: такой хороший дипломат и связался с такой дрянью. Наверное, ни в одной стране мира сочувствие поскользнувшимся или неудачникам не бывает настолько лицемерным. А учительница добилась своего — стала американской гражданкой.

Упомяну еще эпизод, в общем-то пустяковый, но врезавшийся в память в связи с визитами в советское посольство. После доклада у Панюшкина, мы с Батицким спускаемся по лестнице со второго этажа в танцевальный зал. Здесь стройный Степан Супрун танцует с маленькой, округлой, вольнонаемной сотрудницей посольства — библиотекаршей. Танцевать высокому Супруну с такой дамой неудобно: как будто журавль перекатывает футбольный мяч. С присущим нашим людям «тактом» Батицкий говорит Супруну: «Что ж ты нашел такой шарик?» — «А где другую взять?» — совершенно резонно замечает Супрун.

Степа Супрун погиб в июле 1941 года, на Смоленщине, где и начинал свою летную карьеру. Перед войной, он, как летчик-испытатель, дал путевку в жизнь самолету истребителю МИГ-3, деревянной машине с мощным мотором М-34, знаменитым тем, что работал в комплекте с воздушным компрессором, создававшим дополнительный поддув воздуха в цилиндры, усиливая мощность. Этот истребитель имел коварный характер. На высоте свыше пяти тысяч метров он вел себя прекрасно, демонстрируя хорошие результаты. На нем была установлена мощная пушка и крупнокалиберный пулемет. Воевать на таком самолете с японцами, любившими вертикальные маневры в бою, было очень удобно. Но немцы, в начале войны, неожиданно для наших, приняли горизонтальную манеру боя и летали чаще всего на высоте от двадцати пяти до двух с половиной тысяч метров. А именно на этой высоте МИГ-3 начинал напоминать неповоротливое бревно. Понятно, что в первые же дни войны «Мессера» принялись безжалостно поджигать этот наш истребитель, которого уже выпустили три серии — каждая по сто самолетов. Тактические просчеты тогда не признавались — искали виновных. После войны, летчики из полка, вооруженного МИГ-3, в течение трех дней уничтоженного немцами, рассказывали мне, что прослышав об этом разгроме, Сталин потребовал для объяснения причин, вызвать к себе Степана Супруна, испытавшего самолет и рекомендовавшего его в производство. На вопрос Сталина о причине происходящего с МИГ-3 Степан, прекрасно зная, что Сталин любит конкретных виновных и резкие категорические ответы, сообщил, что, по его мнению, летчики просто не умеют воевать на этой машине. Сталин приказал Супруну возглавить другой полк, укомплектованный МИГ-3, и показать, как нужно воевать. Через несколько дней над смоленскими болотами немцы подожгли Степана, чья машина врезалась в топи. Наш прославленный ас исчез бесследно, как и многие летчики, летавшие на МИГ-3 из его полка. Они попали в адскую топку боев именно там, где немцы наносили свой главный удар на кратчайшем пути к Москве. Таким исчезновениям, обычным в военное время, тыловые крысы обычно не верили. Всегда находилось достаточно людей, желавших придать им негативный характер. Стали распускаться слухи о перелете Степана на сторону неприятеля, снова зазвучало слово «американец». Брата Степана, Федю Супруна отстранили от боевой работы и направили в Америку для закупки аэродромной техники, что впрочем, скорее всего спасло его от верной гибели. После войны Федя долго искал останки Степана и нашел-таки в глубоком болоте обломки самолета и останки летчика. Знаменитый Герасимов подтвердил на основании реконструкции лица по черепу его принадлежность Степану Супруну.

Сразу скажу читателям, которые обвинят меня в хаотичном построении данных мемуаров, что фолкнеровский поток сознания — это мой творческий метод. Или будем так считать — в мое оправдание. Во всяком случае, всякий кому надоест, всегда может отложить эти писания в сторону. А я, по своей воле путешествуя во времени и пространстве, возвращаюсь в первое августа 1939 года, где я, двадцатидевятилетний комиссар, выхожу из ворот советского посольства в Чунцине к ожидавшему меня «Форду-8», выделенному начальником китайского клуба, который в целях конспирации занимался всеми проблемами: размещением, питанием, снабжением прибывших советских летчиков, и которого можно было назвать культпросветработником только с большой и явной натяжкой.

«Форд» зашустрил по улицам Чунцина, над которыми висели транспаранты на красной материи с лозунгами на китайском и русском языках — последнее: «Никогда, никогда мы не простим японским агрессорам злодеяний, жертвами которых за три бомбардировки нашего города 1-го, 3-го и 30 мая 1939 года стали тридцать тысяч ни в чем не повинных китайцев». С мистером Шемо, шофером «Форда», мы проехались по сожженным кварталам. В воздухе еще стоял стойкий дух гари и смрадный запах трупов, аварийные команды еще разбирали завалы, доставая нередко уже скелеты. Впечатление было тягостным и ужасающим. Сердце тревожно сжималось. Чунцинцы верили, что с нашим прилетом их защитят. Сможем ли мы, на наших «Чижиках»?