60757.fb2
И вот судьба снова гнала меня в те места, с которыми были связаны не самые лучшие воспоминания. Именно здесь, в древних степях над Волгой, недалеко от бывшей столицы Золотой Орды, снова должна была решиться судьба России, и нам предстояло основательно выяснить с немцами свои весьма запутанные отношения. Ведь нельзя сказать, что и они на Волге были совсем чужие — из этих мест только что выселили сотни тысяч их единокровных братьев, поволжских немцев.
А события на фронте приобретали все более крутой оборот. Немцы быстро пошли на Кавказ. Не стану перечислять перипетии стратегической обстановки. А пока лишь отмечу, что немцы снова захватили Ростов, и весь участок фронта от Воронежа до Ростова заполыхал огнем и пришел в движение, покатившись к Волге. Постепенно от Ростова и Воронежа немецкие силы сконцентрировались в направлении к Сталинграду и, повторяя успехи казачьей армии генерала Краснова, принялись теснить нас по ровной, как стол, степи, в районе большой излучины Дона. Наши разрозненно бросали в бой дивизию за дивизией, сгоравшие в топке набравшего динамику немецкого наступления. В огне этих событий предстояло сгореть многим моим родственникам и землякам. Почти все призывники из Ахтарей попали под Сталинград. Здесь сложил свою голову мой дядя Григорий Панов, командир пулеметной роты, и муж моей единственной сестры Ольги Пантелеевны, Семен Платонович Ивашина, командовавший стрелковой ротой, а также муж моей двоюродной сестры Клеопатры, армянин, носивший украинскую фамилию.
Семен Ивашина сначала был ранен и потерял три пальца на правой руке, оторванные пулей, но остался указательный. И вот, бесчисленная банда тыловых врачей и военных комиссаров, ведавших пополнением фронта, ссылаясь на то, что указательный палец уцелел, а значит, стрелять может, снова послала его на фронт. Вторая пуля угодила Семену в рот и наискосок вышла возле шеи. Но и этого оказалось мало. И Семена, снова подлечившегося и снова во главе стрелковой роты, фронтовая должность, которая могла тягаться по убыли офицерского состава только с должностью командира взвода, снова поставили под огонь в районе Сталинградского завода «Красный Октябрь», откуда живым не выходили. Не исключается, что я, не раз летавший над огромным столбом дыма, стоявшим над «Красным Октябрем», попадал в поле зрения своего друга и родственника Семена Ивашины.
Но все эти грозные события были еще впереди, а пока наш полк два дня пробыл на хорошо знакомом аэродроме Левая Россошь, откуда на автомашинах был переброшен на железнодорожную станцию Бутурлиновка, поместье воеводы Бутурлина, немало повоевавшего вместе с войсками Богдана Хмельницкого. Из Бутурлиновки мы на поезде переехали на станцию Урюпинск Сталинградской области, где к нам к середине июня начали поступать «ЯК-1», изготавливаемые на бывшем Саратовском комбайновом заводе, перешедшем на выпуск самолетов. Мы, не теряя времени, приступили к изучению новой материальной части, и к 13 июля 1942 года почти все летчики нашего полка уже вылетали на «ЯК-1». По всем существующим нормам нам предстояло около двух недель осваивать новую технику: произвести по десять вылетов по кругу и на пилотаж, два-три полета на стрельбу по конусу и по наземным мишеням. Однако, пришлось учиться пилотировать и стрелять уже в бою. Как только вышестоящее командование узнало, что мы поднимаем в воздух «ЯК-1», как уже к вечеру 13-го июля поступил приказ из штаба 16-ой воздушной армии Сталинградского фронта, куда переместился эпицентр сражений на всем советско-германском фронте и где многое решалось, предписывающий нам немедленно перелететь на полевой аэродром «Совхоз Сталинградский». Наш полк опять оказался не просто на быстрине военных событий, а в их ревущем огненном смерче. Уже к вечеру 14-го июля 1942-го года мы доложили в штаб 16-ой воздушной армии о выполнении приказа. Наш полк вошел в 220-ую, будущую Первую Сталинградскую истребительную дивизию, которой командовал полковник Утин, а начальником политотдела был товарищ Топоров. Уже на следующее утро мы встретились с «Мессершмиттами» в районе станции Иловля, где немцы переправлялись через Дон по понтонным мостам. Над переправой стояла такая же густая завеса зенитного огня, как и над Окуниновским мостом. Мы, в основном, прикрывали группы штурмовиков «ИЛ-2», начавших появляться на фронте и уже чувствительно обрушивавших на немцев огонь реактивных снарядов и пушек. К Сталинграду подходили две ударные немецкие армии: 6 общевойсковая и 4 танковая. Их прикрывали отборные авиационные соединения. Огненный ком немецкого наступления катился по степи в сторону Сталинграда. События носили характер натянутой струны и мелькали, как в калейдоскопе.
Несмотря на все усилия наших войск, геройские контратаки и упорную оборону, что нам прекрасно было видно с воздуха, они катились по степи, как перекати-поле при сильном ветре. Все попытки блокировать немцев, переправляющихся через Дон, как и усилия наших войск на Окуниновском плацдарме, были тщетны.
Как обычно, немцы обошли наиболее сильную группировку, удерживающую Воронеж и, найдя слабое место, вырвались на степные просторы, создав двойное преимущество в силах. Да плюс ко всему высокая подвижность немецких соединений. Нам с воздуха было прекрасно видно, как они, при помощи сотен и тысяч большегрузных грузовиков, умело маневрируют резервами, сосредотачивая пехоту и танки на стыке наших частей, затем наносят авиационно-артиллерийский удар и переходят в наступление. И уж не знаю, чем объяснить, возможно, знаменитым сталинским приказом 0227, запрещающим какие-либо отступления, но к исходу каждого дня боев немцы оказывались на возвышенностях, а наши в низине. Нам бы отойти на следующую гряду холмов и создать устойчивую оборону, но отступать было нельзя ни на шаг под угрозой расстрела. Утром немцы снова концентрировали силы и опрокидывали наших, удерживающих невыгодные позиции, терявших в ходе отступления и командные высоты, на которых можно было закрепиться. Думаю, если бы ход сражения доверить квалифицированным командирам, то толку было бы гораздо больше, чем от душераздирающего сталинского приказа, обрисовавшего весь трагизм нашего положения, все наши колоссальные потери, учреждавшего заградительные отряды, стрелявшие по отступающей пехоте, расстрелы перед строем без суда и следствия и призывавший повысить ответственность командиров и комиссаров за порядок в воинских частях и подбор в них кадров. Приказ появился, а наши войска продолжали отступать. Мы знали, что в тылу нарастает ропот на нашу армию. Конечно, в тылу рассуждать было легче. В отличие от того, о чем трубила наша пропаганда, немцы по-прежнему были сильнее, более мобильны и лучше руководили войсками. По-прежнему у них была прекрасная связь и бесперебойное снабжение войск. В этом, а не в большей или меньшей храбрости, обычно заключается секрет успеха на войне. Храбрости нашим солдатам было не занимать. Нам с воздуха было прекрасно видно, что пехота дерется самоотверженно. Немногочисленные танки армии Москаленко, действующие в излучине Дона, не отсиживаются в холодке, а без конца в бою, но, что могли сделать наши солдаты, если в решающий момент и в решающем месте они обычно сталкивались с подавляющим превосходством оснащенного и экипированного врага. Маленькая деталь: я обратил внимание, что между наступающими немецкими цепями, параллельно им, постоянно разъезжают грузовые машины и очень крепкие вездеходы небольшой грузоподъемности. Я поинтересовался у наших наземных командиров, что это за транспорт, и они сообщили: у противника принято постоянно раздавать своим наступающим солдатам горячий кофе и бутерброды, а раненых эти же машины сразу подхватывают и увозят в сторону ближайшего госпиталя для оказания медицинской помощи. Насколько увереннее идет солдат в бой при такой о нем заботе. Наши же стриженные ребята, которых толпами бросали в бой, очень часто сутками довольствовались глотком теплой противной воды из фляги, да ржаным сухарем и истекали кровью в степи в случае ранения. Ну и, как обычно, немцев на этой ровной как стол донской степи оказалось просто больше — их генералы снова обманули наше командование. Немецкое наступление тремя огромными огненными смерчами, пыль и дым от которых поднимался почти на полтора километра вверх, катилось по степи с трех сторон. По ходу движения немецких войск горели села и поля созревшей пшеницы, разрывы снарядов выбрасывали вверх удушливые облака тротилового дыма. Одна группировка двигалась от Ростова через Котельниково на Жутово, вторая — от станицы Тормосино, третья — катилась вдоль Дона со стороны Воронежа. Все они стремились к Сталинграду. Наше командование, наконец, поняло, что Сталинградское направление стало главным и решающим, и принялось активно подбрасывать, откуда могло, свежие дивизии, пытаясь притупить острие немецкого наступления и отвлечь удар на другие направления.
В излучине Дона все эти сражения выглядели с воздуха, как медленное движение по выжженной степи огромных, медленно вращающихся смерчей. Мы, летчики, почти не работали по наземным целям, потому что в большой излучине Дона поле сражения в первые же минуты закрывалось плотной пеленой пыли и дыма и определить своих и чужих было практически невозможно, тем более, что пехота дружно приветствовала всякий самолет с двух сторон. В свое время под Киевом у меня буквально из-под носа ушло несколько большегрузных немецких грузовиков, полных пехоты, которая, как казалось, восторженно приветствует мой самолет. Не так-то легко было различить в дорожной пыли, чьи это грузовики с пехотой, и только после посадки техники показали мне пять пробоин в моем самолете от пуль «приветствующих» меня. Разберись я вовремя — наделал бы мяса реактивными снарядами. Но летчик, в каком-то смысле должен действовать по врачебному принципу: «не повреди» — лучше упустить врага, чем ударить по своим.
Под Сталинградом сошлось многое: и личные амбиции диктаторов, и стратегически важный путь по Волге, ведущий к бакинской нефти, и неизбежное падение боевого духа нашей армии в случае потери города. Должен сказать, что в излучине Дона, где мы весь месяц сдерживали наступление немцев, прежде чем они вышли к Сталинграду, пожалуй, впервые за всю войну у нас стало возникать ощущение чувства слияния своей судьбы с судьбой России. Без всяких сталинских приказов становилось ясно, что мы обороняемся на последнем рубеже, и если фронт лопнет под Сталинградом, то дальше хаос и развал страны. Уже в излучине Дона все мы это прекрасно понимали. Речь шла уже не о судьбе партии или диктатора, а о судьбе России и, пожалуй, впервые с начала войны так ярко проявился именно национальный характер славян, которым будто бы свойственно самим ставить себя на грань гибели, а потом побеждать вопреки всему.
В один из жарких дней начала августа, к вечеру, я, избранный к тому времени секретарем партийного бюро полка, вел бюро, на котором мы распекали начальника штаба полка Мирошникова, который выпивал и гонялся за поварихами и официантками, а ведение штабной документации отложил на второй план. Это вносило некоторый сумбур в функционирование нашей части. Мирошников, как водится, оправдывался, клялся исправиться, а когда приходилось вовсе туго, просто тупо молчал, что, как я заметил, является самым прекрасным методом обороны в подобных случаях. Мы выговаривались, спускали пар и даже начинали искать за Мирошникова выход из ситуации, смягчая тон, а он все лишь глаза на нас таращил. В разгаре этой проработки я решил немного сбавить тон, и опасаясь повторения случая с заместителем начальника штаба по разведке, франтоватым майором Гуляка, который, не так давно заразившись гоноккоком Нейсера (триппером), с перепугу взял и застрелился. Авиатор, покончивший с собой из-за такого пустяка, был подтверждением тому, как напряглись наши нервы. Этот случай и стал одной из основных претензий к начальнику штаба, который ничего внятного пояснить не мог по поводу своего помощника, с которым они были два сапога пара. Третьим к ним примыкал комиссар полка Гога Щербаков.
В разгар наших венерических разборок на командном пункте полка затрещал телефон. Наземное командование, на участке которого мы дислоцировались, срочно просило помочь: немцы только что навели понтонную переправу возле поселка Иловля и уже начали переправлять на восточный берег Дона свои войска, отгоняя сильным артиллерийским огнем с противоположного берега нашу пехоту. В воздух поднялись четыре штурмовика «ИЛ-2», сидевших на соседнем аэродроме неподалеку от нашего, и нужно было их прикрыть от «Мессеров», которые барражировали над переправой. Для прикрытия штурмовиков поднялась первая эскадрилья в составе четырех самолетов во главе с командиром Женей Мельниковым на «ЯК-1» и два наших «Яка», пилотируемых Леней Полянских и Иваном Фадеевым. Штурмовики удачно поработали, разорвав ракетами и пушечным огнем понтонную переправу, а основной удар истребителей противника пришелся на наших ребят, на которых «Мессера» накинулись, как разъяренные осы. В сумерках над Доном закрутился яростный хоровод дерущихся истребителей. Бой закончился два на два: загорелись и рухнули два «Мессера», а вслед за ними машина Лени Полянских и летчика первой эскадрильи, очень неказистого на вид, худого, ходящего развинченной походкой, но очень веселого и юморного, первого комика и весельчака полка, парня по фамилии Мамка. Леня Полянских, на которого, честно говоря, я еще немного обижался за тот бой под Белгородом, сбил «Мессера» и дрался так отважно, что после его падения, немцы, на чьей территории упал горящий «ЯК-1», приказали похоронить его со всеми почестями, как героя. Меня мучила совесть, что я не полетел с ребятами, а погряз в пучине партийно-политической работы, которая засасывала меня все глубже, а Вася Шишкин, как я заметил, после получения Звезды Героя, стал заметно терять интерес к боевым вылетам, видимо, считая, что и с одной Золотой Звездой ему после войны будет житься неплохо.
Следует сказать, что все эти Звезды и шум вокруг них, очень плохо действовали на их обладателей. Вася, например, уже под Берлином, даже направился к маршалу Жукову выпрашивать вторую Звезду, правда, неудачно, а уж цифра сбитых им лично немецких самолетов после войны росла в геометрической прогрессии. Вася — мой боевой друг, но истина дороже, да и типичен этот пример для наших авиационных героев.
Так погибли Леня Полянских и наш главный весельчак и анекдотчик Мамка, над рассказом которого о выходе из киевского котла под видом какого-то сельского недоумка и простачка, на которого он весьма смахивал — никто, не зная его, не подумал бы, что он летчик, сбрасывая боевые стрессы, рвал животы весь полк. Мамка, который уверял, что его отвисшую нижнюю губу изуродовал конь копытом, выходя из окружения, даже пристроился одно время к технику немецкого самолета на аэродроме в качестве подсобного рабочего, собираясь угнать «Мессер». Так бы и вышло, обучи нас наши вышестоящие начальники, мучимые манией секретности, хотя бы запуску двигателя вражеского истребителя. Мамка пытался подсмотреть как это делает немецкий летчик, но тот заметил и, почувствовав что-то неладное, прогнал его. С гибелью Мамки на аэродроме стал еще реже звучать смех.
Переправа под Иловлей продолжала надувать нарыв немецкого плацдарма на восточном берегу Дона, и весь наш полк перебазировался на площадку полевого аэродрома неподалеку, откуда мы, по несколько раз в день поднимались сопровождать штурмовики, разрывавшие своими огневыми ударами понтоны — в конце-концов, немцы бросили это дело и перестали наводить переправу именно в этом месте. Каждый день мы встречались над переправой с «Мессерами», с которыми крутились над Доном в огненных хороводах. Скоро мы заметили, что вниз по Дону от Воронежа сюда приземлились наши старые знакомцы «группа Рихтгофена». Да, II-ZG-1 авиагруппа была, тут как тут. Мы узнали их по рисункам на их «Мессерах»: огромный крокодил заглатывает краснозвездного «Ишачка», или наш самолет, охваченный прицелом. Были и другие: драконы, акулы с разинутыми пастями, очень часто осы, и прочие устрашающие атрибуты. Острый глаз летчика запоминал и узнавал эти рисунки. А скоро мы сбили один самолет противника, летчик которого попал в плен, уже возле Сталинграда на восточном берегу Волги, и он подтвердил, что группа Рихтгофена, тут как тут — базируется на аэродроме в районе Абгонерово и возле села Плодовитое, а другая часть — на аэродроме Воропоново, возле самого Сталинграда. Это означало, что именно сюда смещается направление главного немецкого удара, и наши потери в воздушных боях сбитыми истребителями снова будут составлять один к пяти в пользу немцев.
Именно в это время прорвала наш фронт и начала стремительно двигаться со стороны Ростова группировка противника под командованием генерала Паулюса. Пытаясь парировать удар, наше командование подбрасывало в район прорыва все, что только могло. Мы получили в первые дни августа 1942-го года боевой приказ — срочно перебазироваться в район полевого аэродрома Жутово, — ровной площадки, обрамленной звенящими седыми ковылями и зарослями полыни. Только успели расположиться — я вылетел первым на «ЛИ-2» с передовой группой в составе 12 человек: шести полковых девушек-солдаток и шести офицеров, как неподалеку от аэродрома, со стороны железнодорожной станции, расположенной на реке Аксай, загрохотало. Оказалось, что немцы снова прорвали фронт, и танки пошли на наш аэродром. Первым предвестием предстоящего отступления, как обычно, было лихорадочное движение грузовиков к фронту и от фронта на большой скорости в облаках пыли. Батальон обслуживания, который должен был прилететь вслед за нами или даже раньше нас, куда-то запропастился, и вся моя команда, разместившаяся в хатах села Жутово, казачьего донского села, скоро стала изнывать от голода. Я хотел купить кое-что из съестного, хотя бы молока, но артиллерийские вспышки, всю ночь освещавшие горизонт, и все нарастающий гул орудий явно не способствовали уверенности местных жителей в стабильности советского рубля. Да и не очень-то жаловали военных местные жители — донские казаки, для многих из которых Красная Армия так и осталась вражеской, еще со времен Гражданской войны. Чтобы выяснить обстановку, я направился на железнодорожную станцию и попросил телефонистку связаться со станцией Котельниково, со стороны которой звучала канонада, но телефонистка сообщила мне, что Котельниково уже занято немцами. Следовало делать выводы.
Вскоре наступила ночь и, пользуясь прохладой и темнотой, в сторону Котельниково прошли два полка нашей пехоты. А под утро колонна зеленых трехтонок, к которым были прицеплены пушки с длинными стволами — новенькие противотанковые орудия, видимо, только с конвейера, привезла в Жутово курсантов Сталинградского артиллерийского училища. По селу зазвучали свежие молодые голоса. Ребята, вчерашние десятиклассники, подобранные один в один, франтовато носящие военную форму, принялись рыть округлые углубления для своих пушек, которые они устанавливали в три ряда, один за другим, с промежутком метров в двести, стволами на запад в сторону Котельниково. Я, как летчик, подобно кошке, падающий на четыре лапы и сразу определяющий, где бы ни оказался, стороны света, выяснил это по солнцу.
Я подошел к окапывающимся ребятам и с удовольствием смотрел на их свежие лица, полные отваги, на чистые, даже отглаженные, гимнастерки и слушал их слова, полные молодого задора: «Пусть придут немцы, мы им покажем». Все это было так не похоже на вид и настроение солдат — фронтовиков: грязных, измученных, небритых, в пропыленных гимнастерках, пугливо поглядывающих на небо в ожидании немецкой авиации. И в то же время я с грустью смотрел на этих ребят, прекрасно представляя, какой огненный смерч на нас накатывается. Самое грустное, что в немецких танках могли сидеть такие же немецкие молодые ребята, у которых также не было другого выбора.
Но война войной, а обед по расписанию. Это расписание для команды, руководимой мною, было нарушено уже почти на 36 часов, именно столько длился наш невольный пост. От голода в животе бурчало все сильнее. Вдруг на полевую площадку аэродрома в Жутово приземлился «ЯК-1», из соседней дивизии 16-ой воздушной армии, пилот которого передал мне записку от Тимохи Сюсюкало. В ней сообщалось, что грандиозный замысел: для отражения немецкого наступления посадить в Жутово полк истребителей и большую группу штурмовиков под командованием командира корпуса полковника Степичева, который приезжал для рекогносцировки аэродрома, и мы ходили с ним по летному полю, провалился. Становилось ясно, что немцы быстрее захватят Жутово, чем мы успеем обжить местный аэродром. Тимоха, в своей записке, предлагал мне возвратиться на аэродром в район Иловли. Наш «ЛИ-2», привезший всю команду, вместе со штабной документацией и некоторым инвентарем, сразу же улетел обратно, и выполнение распоряжения Тимохи означало стосорокакилометровый марш, по огромной дуге с заездом в Сталинград. Никакого транспорта в моем распоряжении не было, а вести свою группу по ужасной жаре и пыльным степным дорогам, которые простреливались немецкой авиацией, пешим ходом, было бы просто безумием. Да и измученных, голодных людей далеко не уведешь. Было ясно, что программа — минимум предполагает необходимость добыть обед, а программа — максимум заставляет дождаться ночи. Если, конечно, немцы раньше не ворвутся в Жутово, и нам не придется вступить в бой, используя несколько автоматов и пистолеты, которые были в наличии.
Я всегда замечал, что голод обостряет изобретательность. Ясно было, что деловая жизнь села Жутово концентрируется на железнодорожной станции, где был небольшой зерновой элеватор тысяч на пять-восемь тонн, наполовину полный зерном нынешнего урожая. На станции меня ожидал приятный сюрприз: команда девушек-солдаток, вооруженных трехлинейками, охраняла продовольственный склад. На путях стояло вагонов двадцать с продовольствием: разгружались мешки с огромными черными каменной твердости сухарями, здесь же резался скот, мясо которого грузили на машины и отвозили полевым кухням полков, державшим оборону на передовой. Надо сказать, что к этому периоду войны фронтовая норма, если ее удавалось получить, была уже достаточно солидной и составляла дополнительный стимул для пребывания солдат, буквально умиравших с голоду, в резервных полках, на передовой. Как всегда, Сталин зрил в корень. Весь этот продовольственный оазис возглавляла женщина — офицер, старший лейтенант интендантской службы, очень строгой наружности с длинными густыми волосами. Вдохновляемый бурчащим от голода желудком, я сразу же определил тактику и, подойдя к продовольственной Пенелопе, лихо козырнул и шутливо представился, отметив про себя, что мои две шпалы на петлицах — майор, которого мне присвоили в Короче (батальонный комиссар соответствовал этому званию), и комиссарские звезды на рукавах произвели некоторое впечатление, равное двум мешкам сухарей. Их начальник склада согласилась отпустить мне после объяснения обстановки. На мясо моего обаяния явно не хватало. Но я не отступал, продолжая тары-бары и ища брешь в обороне противника. В конце концов, старший лейтенант поинтересовалась, есть ли в моей команде парикмахер? Зная, что прическа имеет самое непосредственное отношение к сердцу женщин, я сразу заявил, что, кроме пилотирования самолетов и политико-воспитательной работы, парикмахерские ножницы являются моей третьей специальностью, что обеспечило моей изголодавшейся команде полную корзину говяжьих субпродуктов: бычью голову, хвосты, потроха и требуху, а также бычье сердце, полученное благодаря пути, найденному к сердцу строгой интендантши. Пока девушки моей команды варили в котле наваристый суп, я, при помощи огромных потемневших от старости ножниц, найденных где-то в селе, стриг продовольственную начальницу и ее подчиненных. Постриг двоих, отхватив волосы высоковато, но они остались довольны. Не имея опыта, я больше нажимал на антураж: раздобыл белую простыню, которой накрывал своих клиенток и устрашающе щелкал ножницами как заправский парикмахер. Третья девушка садиться на табуретку отказалась, и я отправился в расположение своей команды.
Не успели мы похлебать наваристого супа с размоченными в нем сухарями, как нам сообщили, что на аэродром прибыл и располагается наш батальон обеспечения — БАО. Я встретился с его командиром и пояснил обстановку. Комбат сразу сообразил, что к чему, и приказал загружать машины, готовясь к отъезду в обратную сторону — до приезда в Жутово он явно не знал о новом приказе командира полка. Когда я поинтересовался, собирается ли он прихватить с собой мою команду с ее имуществом, то выяснилось, что в его планы это явно не входит.
Вдруг, будто нервная судорога пробежала по селу — на горизонте, в ровной степи, километрах в пяти от Жутово потянулись пыльные шлейфы и задвигались черные точки — подходили немецкие танки. Расшвыряв наши стрелковые подразделения по сторонам, и оставив их потрясенными и дезорганизованными, немецкий танковый клин пробил оборону и стремительно катился по степи к Сталинграду. Зазвучали протяжные команды артиллерийских начальников на позициях, занятых курсантами. По окраинам села стали ложиться первые снаряды танковых пушек, а в ответ забухала противотанковая артиллерия курсантов. Вообще, раз уж бросили в бой будущее нашей армии, курсантов, молодых ребят, которым через полгода предстояло стать командным костяком нашей артиллерии, то дело явно пахло керосином.
Исчерпав все аргументы и ссылки на жалобы командующему в дискуссии с комбатом БАО, я принялся расстегивать кобуру пистолета. После этого мы получили старенькую трехтонку с одним скатом вместо двух на задних колесах и выскочили на ней из села Жутово в сторону Сталинграда. Не знаю точно, как сложилась судьба пареньков — курсантов и девушек с продовольственного склада. Через несколько месяцев мне рассказывали, что вроде бы, после двухчасового боя немецкие танки, обойдя артиллерийские позиции с флангов, ворвались в Жутово и подавили почти всех его защитников. Думаю, что трудно было молоденьким, не имеющим фронтового опыта, хотя и храбрым паренькам противостоять бывалым немецким танкистам. Ребята шли в бой как на праздник, а их ждали суровые будни.
По дороге камеры нашего грузовика без конца лопались, и мы латали их при помощи раскаленного поршня. Во время одной из таких остановок, авиатор из проезжающей машины сообщил, что наш полк базируется на аэродроме Воропоново под Сталинградом, куда мы и направились, к счастью, избежав налетов немецкой авиации, занятой в это время поддержкой своих наступающих танков.
Аэродром в Воропоново представлял из себя грустное зрелище: не так давно по нему нанесли удар три девятки «Юнкерсов». Догорали две большие казармы, в пламени которых погибло немало наших раненых бойцов, собранных там для дальнейшей отправки в госпиталь. Здесь же погиб и замполит эскадрильи 2-го истребительного полка капитан Журавлев, пытавшийся спрятаться в щель, отрытую на аэродроме, куда точно легла немецкая бомба. Тогда я еще не знал, что эта смерть, одна из многих в тот день, окажет непосредственное влияние на мою судьбу. Среди взлетного поля, изрытого бомбами, стоял самолет с красным капотом, изрешеченный осколками. Ребята из второго полка, которые собирались базироваться в Воропоново и уже готовили аэродром для приема своих самолетов, рассказали мне, что еще вчера здесь стоял истребительный полк «ЯК-1» под командованием Василия Сталина, сына вождя, куда собрали лучших асов советской истребительной авиации, прилетевший под Сталинград, чтобы показать, как нужно воевать. В первых же воздушных боях «краснокожие» асы потеряли половину машин вместе с летчиками, а после налета немецких бомбардировщиков вообще пали духом. Одно дело быть асом в Москве, а другое — под Сталинградом. Видя такое дело, главком ВВС срочно куда-то упрятал этот полк, явно не тянущий на показательный. Тем не менее, генерал Васька Сталин (иначе его летчики не называли), сражаясь с зеленым змием после войны, постоянно живописал свои геройские подвиги под Сталинградом.
Сталинград — это был еще и самый высший взлет боевой формы немецкой армии, и я могу подтвердить, что тяжесть ее ударов была велика. Немцы воевали, будто в порыве какого-то дикого вдохновения, на волне которого долго не удержишься. Видно они чувствовали, что это их последний шанс. Здесь же, в Воропоново, я встретил ахтарца по фамилии Волевач, финансиста, коллегу моего дяди Владимира Яковлевича Панова, который служил начфином одного из батальонов аэродромного обслуживания. Волевач был старшим лейтенантом. Мы вспомнили Ахтари и будто освежились душой.
Выяснилось, что наш полк действительно садился в Воропоново вместе со вторым полком, но улетел обратно на аэродром «Совхоз „Сталинградский“». Наши полки будто метались вокруг Сталинграда, помогая нашим войскам отражать натиск врага, быстро смыкавшего кольцо. На следующий день, проехав через Сталинград, я увидел, что на подступах к городу уже ведутся активные земляные работы по созданию трех оборонительных обводов. В конце концов мы добрались на наш аэродром в «Совхоз „Сталинградский“».
Казалось, все оборачивается против нас, даже самолеты начинают летать без летчиков. Например, еще на аэродроме в Иловле техник, регулирующий двигатель истребителя, оставил мотор работающим, а сам вылез из самолета. Видимо, от вибрации сектор газа сам пошел вперед, прибавил обороты мотора и самолет пошел на взлет, без летчика в кабине. Хорошо, что техник, молодой сильный парень, понимая, что дело для него может окончиться трибуналом, кинулся вслед за убегающим «Яком» и поймал его за левое крыло. Возникла ситуация, которая, когда я ее описываю сейчас, напомнила мне сражение канонира с взбесившейся, сорвавшейся со всех тормозов бронзовой пушкой, коронадой, когда она металась по палубе корвета, попавшего в бурю, сокрушая все вокруг, описанная Виктором Гюго на первых страницах романа «Девяносто третий год». Наш механик, держал за крыло убегающий «Як», который, рубя воздух пропеллером, как гигантский, рассерженный шмель, крутился вокруг него. К этой паре — сражающимся человеку и самолету, было не подступиться, крутящийся самолет рубил воздух винтом и кружил по взлетному полю колесами, угрожая изрубить в куски и переехать всякого. Дело могло бы обернуться еще большей бедой, если бы самолет вдруг врубился в строй других машин, застывший на стоянке. Но подобно канониру, описанному Гюго, наш техник, который после войны жил в Риге, заслуживал не только расстрела, но и ордена одновременно. Улучив краткое мгновение, когда колесо самолета задержалось в какой-то выемке на аэродромном поле, он кошкой вскочил на крыло, и чудом удержавшись на нем, нырнул в кабину. Вдруг, заживший своей жизнью, будто бы взбунтовавшийся самолет, застыл на месте. Так уж устроенно, что если человеку или армии не везет, то человека предают самые близкие люди, а против армии начинает бунтовать ее собственная техника.
Но мы были полны решимости переломить свою судьбу и все-таки выиграть эту, кажется, уже много раз проигранную войну. Все было против нас: и географическое положение Сталинграда, растянувшегося на 60 километров по берегу Волги, и гладкая, как стол, донская степь, идеальная для действия немецких танков, по которой уже гнали казаки Краснова в Гражданскую войну моего отца Пантелея, вместе со всеми красными войсками, и огромные наши потери, но мы будто обретали второе дыхание, знакомое спортсменам: чем больше нас били, чем больше мы отступали, тем яростнее сопротивлялись.
Интересное дело, чем хуже шли дела на фронте, тем больше поджимали хвост особисты, понатыканные в войсках, а чем лучше шли дела и, казалось бы, уменьшалось у них работы, тем больше неизвестно откуда взявшихся «врагов», они обнаруживали. Под Сталинградом, как и под Харьковом, особисты поджали хвост и испуганно поглядывали по сторонам, как будто выбирая удобное место для форсирования Волги вплавь. Впрочем, когда мы были в Жутово, выяснилось, что наш полковой особист, высокий худой еврей Гриша, имевший звание капитана, как раз-то и не умел плавать. Обсуждая ход боевых событий, мы с ним пришли к выводу, что если немецкий клин вдребезги расколет наш участок фронта, и Сталинград будет захвачен, а это было весьма вероятно, то нам придется пробираться к берегу Волги и форсировать ее вплавь. Такое нежное товарищество с особистом возникло у меня потому, что мы рассудили совершенно правильно: если прочих немцы просто захватят в плен, то чекиста-еврея и комиссара сразу повесят. Общность реальной жизненной перспективы сделала нас закадычными друзьями и заставила держаться ближе друг к другу. Желая выручить нового приятеля, я повел его на речку Аксай — учить плавать. После моих длительных усилий Гриша научился держаться на воде по-собачьи, чего для форсирования Волги, конечно, было маловато, но мы договорились, что Гриша будет одной рукой держаться за мою спину. Растроганный таким участием в его судьбе, когда мы обсыхали на берегу, Гриша разоткровенничался со мной: «Пантелеевич, держись ближе к особым отделам, дружи с особистами. Ведь мы самое сильное, что есть у нас в стране». Я помалкивал — Гриша был недалек от истины.
И потому, думаю, если бы не чрезвычайные события лета 1942 года, моя следующая невольная встреча с особистами могла бы не пройти мне даром. Совпало сразу два фактора. Первый. Похоже было, что существованию нашей геройской эскадрильи в прежнем составе, когда хоть некоторые ребята воевали с самого начала войны, приходит конец. «Киевлян» оставалось всего пятеро из одиннадцати: Шишкин, я, Бубнов, Фадеев и Алеша Романов. За войну мне пришлось как оси, вокруг которой крутится колесо, сменить по несколько составов частей, в которых воевал. Воздушная мясорубка прогоняла перед глазами сотни лиц летчиков, со многими из которых и познакомиться толком не успевал, как парень уже летел в горящем самолете к земле. Но эти ребята — «киевляне» были мне особенно дороги, возможно, потому, что были еще из мирной жизни, о которой мы сейчас вспоминали, как о земном рае. Потери командного состава в авиационных частях были настолько велики, что даже такие малоприспособленные для карьеры люди, как ваш покорный слуга, что, как я надеюсь, читатель понял из моего повествования, шли вверх, хотя и не так быстро, как ребята, умевшие решать эти вопросы при помощи выпивок и подношений. Сама ситуация, когда жареный петух клюнул, куда следует, заставила наших кадровиков, наконец-то, пусть и на короткое время, обратить внимание на воюющего человека.
В нашем братском втором полку, с которым рядом мы шли из под Киева — им командовал побывавший в Китае полковник Александр Иванович Гисенко, человек удивительной судьбы, работавший в 20-е годы даже в кинобригаде, но смертельно не любивший летать в бой, случилась неприятность. Грозные приказы командования воздушной армии, обращавшие внимание на то, что командиры полков, не бывая в боях, даже не могут грамотно сделать разбор причин наших неудач, сделали свое дело. И Саша Грисенко, скрипя сердцем, подобно Тимохе Сюсюкало, полез в самолет. На истребителе «ЛАГ-3» он вылетел в излучину Дона 10-го августа 1942-го года, в составе полка, в котором к тому времени оставалось самолетов меньше, чем на одну эскадрилью. Не имея боевого опыта, Грисенко сразу попал под огненную струю «Эрликона», и мелкокалиберный снаряд оторвал ему ногу пониже колена. Грисенко сумел посадить самолет и сразу же попал в госпиталь, на чем его летная карьера была закончена. Через полгода он, передвигаясь на протезе, появился в штабе дивизии Утина в должности заместителя командира дивизии.
Второй полк остался без командира. Пришлось командовать полком комиссару, боевому летчику Ивану Павловичу Залесскому, родом из Великих Лук. Единственная кандидатура на замещение вакантной должности комиссара полка был замполит эскадрильи Журавлев, но он погиб во время бомбежки на аэродроме в Воропоново. Кадровики начали искать кандидатуру на стороне.
Полковник Щербина, тот самый, который так некстати разбудил меня на аэродроме, отдыхавшего после отчаянного воздушного боя, вспомнил обо мне. Должен сказать, что я совершенно согласен с Микояном, который сравнивал чиновников с воронами, сидящими на дереве: спугнешь их очередным сокращением или реорганизацией с одной ветки, а они уже уселись на другую — повыше. Грозные приказы требовали, чтобы представители партийно-политической элиты в армии имели боевой опыт, но Щербина, далеко не самый плохой из представителей этого племени, мне даже симпатичный, как человек, видимо, взаимно, однако не имевший никакого боевого опыта и летной квалификации или хотя бы авиационно-технического образования, чистый пустобрех, уже был к тому времени начальником политотдела, другой — 8-ой воздушной армии, воевавшей под командованием моего земляка генерал — майора Хрюкина, куда с некоторых пор входил второй истребительно-авиационный полк, с которым от самого Киева мы шли вместе. Замечу, что все возможные воинские соединения в тот период не имели стабильного характера: будто ветер солому, война сгоняла в кучи подразделения, из которых формировались полки, дивизии, армии в зависимости от множества факторов. Словом, вокруг моей кандидатуры начались какие-то шевеления, чуть было не оборвавшиеся встречей с особистами.
Дело в том, что вокруг аэродрома «Совхоз „Сталинградский“», куда уже приземлилось множество наполовину растрепанных авиационных частей, были большие бахчи, урожай с которых никто не спешил собирать. Мое сердце кубанца сладостно сжималось при виде огромных полосатых арбузов, глянцеватая темно-рябая кожура которых блестела на солнце — знаменитый камышинский сорт. Рядом, будто подмигивали желтыми глазами, великолепные дыни. Весь летный и технический состав срочно вооружился холодным оружием, и началась вакханалия уничтожения плодов щедрой волжской земли. Великолепные арбузы, лопающиеся от первого же прикосновения ножа, помогали нам переносить убийственную жару. Страшно было представить, каково сейчас приходится в степи нашей пехоте и танкистам.
За уничтожением очередного полосатого арбуза, размером с небольшого поросенка, на столах, сколоченных прямо под открытым небом, в тени дерева, я вдруг встретился со своим старым приятелем Иваном Мамыкиным. С Мамыкиным мы летали в соседних эскадрильях еще до войны в Киеве, а в Василькове служили в соседних полках. Иван был парень из Донбасса, попробовавший шахтерского хлеба, тело которого, как боевые награды, украшали шрамы, нанесенные кусками угля в двух завалах, в которых пришлось побывать. Мало того, что Иван по характеру был вспыльчивым и реактивным человеком, довольно грубым, да плюс ко всему он проникся шахтерской психологией, которая предполагает, что лучше сегодня все сказать прямо, чем носить что-то за пазухой — задавит в шахте, и не успеешь облегчить душу. Иван резко высказывался по многим поводам, очевидно от «черного ворона» его спасало только то, что сложилось следующее мнение: ну что с него возьмешь — такой уж человек Мамыкин. От боя он не отлынивал, дрался храбро, имел несколько побед в воздушных боях и присматривавшие за нами энкеведистские крысы его не трогали. Ко времени нашей встречи он был комиссаром эскадрильи, как и я, рассматривавшимся на должность комиссара полка, которая никогда бы ему, как и мне, не светила, не проведи немцы основательную селекцию рядов нашей армии. Словом, мы с Иваном находились в том приятном состоянии раскованности, почти свободы, когда прошлое на тебе вроде бы уже не висит и спроса за него нет, а будущее в тумане. На душе легко и спокойно, а предстоящее, кажется, будет лучше минувшего. Да и психология офицера предполагает определенное удовлетворение от продвижения по служебной лестнице. Мне было уже 32 года, десять из которых я практически не вылазил из кабин самолетов разных типов, два года провоевал, уйдя от сотен смертей. Пора бы кем-то всерьез и покомандовать.
Уж не знаю что, возможно усиленная солнечная радиация, очень повлияла на Ивана Мамыкина, с которым мы ели арбуз: его полемический и публицистический дар раскрылся в полной мере. Я в основном занимался тем, что рассекал на части полосатого красавца и пережевывал сладкую мякоть, а Иван, захлебываясь соком, поносил всех на свете. Он объявлял, не очень греша при этом против истины, что нет больших дураков на свете, чем наше армейское и фронтовое командование, при котором мы дошли до Волги. Я помалкивал. Отработав эту злободневную тему, Иван перешел к новой, еще более опасной — выяснении истинной роли военных чекистов и контрразведчиков в боевых делах нашей армии. Распалившийся Иван объявил их сволочами, подлюками и врагами, пообещав пристрелить своего полкового «особняка», как мы их звали, если он еще раз сунет свой нос в летные дела и, сидя на земле, попытается гноить летчиков, летающих в бой. Когда мы, закончив арбуз, вставали из-за своего стола, я заметил офицера в небольшом звании, тоже поглощающего арбуз, который весь сосредоточился, стараясь не пропустить ни одного нашего слова, хотя и отвел глазки в сторону.
Эти полемические филиппики Ивана Мамыкина имели для меня, через пару часов, самое неожиданное продолжение. Я стоял в лесопосадке и с интересом наблюдал, как кавалер ордена Ленина, полученного в одной из первых командировок в Китай, когда орденов давали больше, инженер одного из авиационных полков Пехов, соорудивший из примуса и разнообразных авиационных трубок и бачков, самогонный аппарат, перегоняет на нем бывшую в употреблении тормозную жидкость, отделяя глицерин от спирта, и тут же наливает в стакан полученный чистый алкоголь, отправляя его в рот — то собственный, то своего командира полка, коренастого крепкого подполковника. Я отказался от зелья, но сам процесс вызывал мое довольно сильное от природы любопытство. Пехов покраснел, уже покачивался и нетвердо стоял на ногах, но справлялся с контролем за работой агрегата. После войны, уже будучи инженером дивизии в Риге, Пехов умер от пьянки. Мой созерцательный процесс прервал начальник политотдела нашей 220-ой истребительно-авиационной дивизии, сроду не сидевший в кабине самолета, старший батальонный комиссар — три шпалы, Топоров. Он долго бегал по полю аэродрома, разыскивая меня, а увидев, принялся истошно и перепугано кричать, сообщая немало нового и интересного: «Товарищ Панов, я думал вы порядочный человек! Как вам не стыдно! Вы такую ахинею разводите против советской власти, а еще являетесь комиссаром эскадрильи, воспитателем личного состава, которого мы собирались рекомендовать комиссаром полка. Что вы говорили о работниках особого отдела?» Я понял, что наводчик явно перепутал меня с Иваном Мамыкиным и, не выдавая его, стал категорически отказываться: «Я ничего не говорил о работниках особых отделов, приведите людей, которые бы это слышали», — что было чистой правдой.
Мы подошли к домику политотдела дивизии, где находилась редакция дивизионной многотиражки. Из здания вышел сам начальник контрразведки дивизии в звании подполковника. Его сопровождал тот самый офицер, который, блудливо отведя глазки в сторону, шевелил ушами, слушая нашу беседу с Иваном Мамыкиным. «Слухач», увидев меня, что-то прошептал на ухо начальнику контрразведки дивизии, и тот, подойдя к нам, сказал Топорову: «Это не тот, комиссар». Здесь я вылил все свое раздражение на Топорова, заявив, что он оскорбил меня, только что прилетевшего после воздушного боя над Доном без всяких оснований и всяких прав на это. Топоров завилял: «Бывает, товарищ Панов, бывает, извини, я погорячился».
А тут, как назло, появился и Иван Мамыкин, проходивший мимо здания политотдела. «Слухач» возбужденно задергал ножками, и вскоре Мамыкин оказался перед ясными очами всей компании. Топоров снова возбудился и накинулся на Ивана: «Это вы в столовой распускали антисоветчину? Это вы обсуждали коммунистов-разведчиков, которые с нами, рискуя жизнью, воюют против врага!?» Иван секунду помолчал, как человек, еще не понявший, что его ужалила оса, а потом завелся с полуоборота: «Это я антисоветчик! А они за советскую власть?» — Иван указал на «слухача» и начальника контрразведки — «Пошли на стоянку, у нас как раз стоит „Спарка“, я любого из них возьму в заднюю кабину и полетим в бой за советскую власть, посмотрим, кто ей больше предан». Морды особистов, явно не ожидавших такого оборота событий и таких вопросов по сути поднимаемых проблем, вытянулись. Уязвленный начальник контрразведки, нерешительно согласился лететь. Конфликт стал затухать. Иван и контрразведчик, нервно одергивающий хвост своей гимнастерки, торчащей из под ремня, направились в сторону стоянки полка, где на самолетах уже прогревались моторы для вылета в излучину Дона. Уж не знаю, о чем они толковали, размахивая руками, но метров через пятьдесят контрразведчик вдруг резко отошел от Ивана в сторону и, что-то рассерженно бурча, вернулся, пройдя мимо нас, и нырнул в свой домик контрразведки, сердито хлопнув дверью.
Через пару часов, полк Ивана, потеряв несколько машин, вернулся из боя. Разгоряченный Иван вылез из кабины и, встретив меня, поделился впечатлениями: «Весь зад самолета искромсали „Эрликонами“. Будь я на спарке — там бы сидела эта гнида. Он мне заявил, что у него свои дела, а у меня свои».
Через несколько дней Ивана назначили комиссаром полка, а еще через две недели в воздушном бою над Доном с превосходящими силами истребителей противника, его самолет был сбит, и охваченный пламенем, вместе с пилотом, ударился о землю на донском берегу, так хорошо описанном Шолоховым. Конфликт Ивана с «особняком» исчерпался сам собой. Единственным утешением служит лишь то, что храбрый и славный парень Иван Мамыкин, незадолго до своей смерти выложил все, что накипало на душе у нас, фронтовых летчиков. Земля ему пухом. У Ивана был настолько крутой характер, что перед самой войной в Василькове его молодая жена — еврейка, убежала от него, оставив Ивану ребенка — грудного мальчика. Иван все вспоминал жену лихим словом, сетовал на мягкий женский характер, не способный выдержать его темперамента, и нанимал для присмотра за сыном кормилицу и няню.
Через пару часов после наших дискуссий с «особистами» в компании с Иваном Мамыкиным, меня разыскал Гога Щербаков. Как всегда радостно, что было свойственно этому хитрому неунывающему алкашу, сообщил: «Митька, приехал заместитель начальника политотдела восьмой воздушной армии подполковник Мешков и забирает тебя комиссаром полка в восьмую воздушную армию. Все документы на тебя уже оформлены и находятся у Мешкова. С тебя причитается». На Гогу мне было плевать, а вот как попрощаться с ребятами, следовало подумать. К тому времени Алеша Романов, бывший адъютантом нашей эскадрильи, уже выбыл из боевого строя: во время боя осколком «эрликона» ему оторвало мизинец левой руки. Но если мой друг и родственник Семен Ивашина пошел в пекло и без трех пальцев на правой руке, то хитрый кацап Лешка Романов, пользуясь своей пустяковой потерей, надолго нырнул в госпиталя, а потом, договорившись с тыловыми врачами, получил справки, согласно которым летать больше не мог и до конца войны на фронте не появлялся. Его заменил лейтенант Александров, хороший летчик, прибывший к нам после госпиталя. До этого Александров воевал в первой эскадрилье Мельникова.
Александров сообщил мне, что рыбаки на берегу Волги, находящейся примерно в километре от аэродрома, поймали здоровенного полутораметрового осетра весом более 20 килограммов и хотят за него двести рублей. Я сразу выложил требуемую сумму, и осетр стал украшением нашего прощального ужина.
Огромную рыбу приготовили под моим бдительным наблюдением и по моему рецепту. Я с грустью подумал о своей несостоявшейся карьере рыбного инженера. Осетрина таяла во рту, выписанная нами тройная порция водки быстро исчезала в желудках наших пилотов и кое-кого из руководства технического состава, пришедших меня проводить. Мы сидели за наскоро сколоченными столами прямо под открытым небом, в свете огромной луны, вышедшей на чистую, без облачка, небесную сферу. Вдали, у Сталинграда, уже грохотало, и никто не мог знать — не последний ли это ужин в его жизни. Ко мне подошел Миша Бубнов, заместитель командира эскадрильи, мой ведомый и в Китае, и под Киевом, и под Харьковом, да и здесь в излучине Дона, и сказал: «Эх, комиссар, ты мой комиссар, как мне жалко с тобой расставаться. Вместе мы были непобедимы». Миша обнял меня, поцеловал и заплакал. Мы расставались, как родные братья. Да, собственно, и были ими: ведь ведущий с ведомым связаны одной веревочкой на жизнь и на смерть.
Думаю, что Миша предчувствовал свою судьбу. Мы прощались 22-го августа 1942-го года, а уже 24-го сентября, почти в годовщину смерти моего сына Шурика, Миша, над Сталинградом, уже будучи командиром нашей эскадрильи, сопровождал на боевое задание вместе со всей эскадрильей девятку штурмовиков. «МЕ-110», болтавшийся над землей где-то в дыму горящих сталинградских заводов, вынырнул свечой, атакуя из нижней полусферы, и точно попал пушечным и пулеметным огнем по Мишиному «Яку», который сразу разлетелся на куски. Не знаю, был ли Миша убит прямым попаданием или разбился при падении о землю. Вечная ему память.
Думаю, что смерть Миши ускорило и то обстоятельство, что ему просто не с кем было теперь воевать в паре, когда опытные летчики оберегают друг друга. Нашу эскадрилью да и весь 43-й истребительно-авиационный полк принялись буквально растаскивать. Через несколько дней после моего назначения комиссаром полка был назначен командиром 512-го полка 16-ой воздушной армии Вася Шишкин. Ушел на полк и командир первой эскадрильи Женя Мельников.
Дело дошло до того, что вместе с молодыми летчиками в нашу эскадрилью, которой командовал тогда Миша Бубнов, прислали даже четырех девушек-пилотесс. Девчата старались, как могли, но скоро «Мессера» посбивали их всех в боях над горевшим Сталинградом. Это была дурацкая затея, из-за которой погибали и опытные пилоты, которых некому было прикрыть. Вскоре 43-й истребительно-авиационный полк был настолько растрепан и обескровлен, что его сняли с фронта, вывели в резерв и послали в Новосибирск на переформирование, откуда он вынырнул лишь в апреле 1943-го года на Кубанском плацдарме. К тому времени в моем родном полку из знакомых оставался только инженер Шустерман и один техник самолета. Гибель Тимохи Сюсюкало я уже описывал, а Гогу Щербакова в конце-концов выгнали с должности комиссара полка за несоответствие занимаемой должности и разжаловали в капитаны. Начальник штаба Мирошников схватил триппер, подумал — подумал, да и последовал примеру своего заместителя по разведке, неожиданно застрелившись. Нам, летчикам, было не до этих глупостей.
Наутро, 23-го августа 1942 года, я забросил свои летные пожитки в кузов потрепанной полуторки, в кабину которой уселся подполковник Мешков, и мы отправились в Сталинград, чтобы представиться в штабе 8-ой воздушной армии и получить предписание для назначения в полк. Местность возле Сталинграда холмистая и овражистая. Наша полуторка, завывая мотором и поднимая облака пыли, бодро неслась, повторяя все изгибы рельефа, по проселочной дороге. Движение было очень оживленным. Мы обогнали стрелковую дивизию, шедшую со стороны Камышина в Сталинград, и я с грустью отметил, что основной ее костяк — пожилые и солидные люди с усами или совсем юные солдатики. Неужели наши потери настолько велики, что мужчин в цветущем возрасте уже почти не осталось? Несколько машин, обгонявших растянувшуюся стрелковую дивизию, вытянулись в колонну. И в этом время я услышал тяжкий гул «Юнкерсов», перекатывающийся по степи. На бомбежку Сталинграда заходили три вражеские девятки. Северную часть города, где был расположен Тракторный завод, выпускавший и ремонтировавший танки, прикрывало несколько батарей тридцатисемимиллиметровых мелкокалиберных зенитных пушек, стрелявших сериями по пять снарядов, о которых я уже рассказывал. Зенитчики поставили по ходу движения бомбардировщиков плотную огневую завесу. Один бомбардировщик, в мотор которого угодили снаряды, загорелся и, охваченный пламенем, потянул в сторону станции Гумрак, уже захваченной немецкими танкистами и, как я позже выяснил, со всего маху ударился о землю. Второй немецкий бомбардировщик задымился, но экипажу удалось сбить пламя, и машина ушла в сторону немецкого расположения. Дело было в районе сел Ерзовка и Дубовка. Несмотря на потери, немецкие бомбардировщики вывалили свой груз по городу, а несколько машин, отделившись от общего строя, сбросили бомбы по нашей передвигающейся пехоте, которая по сигналу: «Воздух» рассыпалась по степи и заметных потерь не понесла.
Наши пять автомашин, из которых водители выжимали все лошадиные силы, неслись по степной дороге, все дальше удаляясь от места бомбежки, и я уже подумал, что опасность миновала. Но не тут-то было: в воздухе появились немецкие истребители, четверка «ME-109-х» (немцы чаще летали четверками, в отличие от наших троек), которые, очевидно, решили «поздравить» свежеиспеченного комиссара полка с повышением. Немецкие пилоты работали методично и основательно: они, кружась, парили над нашими несущимися грузовичками, не спеша выбирали жертву — грузовик в конце колонны, и пикировали на него, зажигая и разнося в щепки пулеметным и пушечным огнем. Наша машина мчалась в голове колонны, и потому я смог наблюдать, как «Мессера» сожгли сначала одну машину, а потом вторую, которые, охваченные пламенем, сваливались в кювет. Немцы уже принимались за третью машину с хвоста колонны, и выходило, что наша очередь подвигается. Сам не раз занимаясь этой работой, я прекрасно понимал, что самое разумное в этих обстоятельствах не ждать, пока тебя разнесут в щепки, а резко остановиться и, бросив машину, разбежаться по степи, где залечь, сливаясь с местностью. Летчику скоростного истребителя не так легко охотиться за такой мелкой блохой, как человек, прячущийся в степи. Я принялся стучать кулаком, а потом и рукояткой пистолета по кабине, подавая сигнал сидящему в машине Мешкову, предлагая остановить машину, но смертельно перепугавшийся заместитель начальника политотдела, сроду не летавший в самолете, а бывший из пустобрехов, никак не мог понять, чего же я хочу, а только таращил из оконца дверцы безумно выпученные от страха глаза. Потом, уж не знаю, зачем, может быть следуя примеру героев фильмов про Чапаева и Щорса, именно так поддерживающих дисциплину в войсках, на этих фильмах выросли многие поколения наших политработников, он вытащил из кобуры пистолет, и навел на меня его дуло, угрожая застрелить.
Чтобы успокоить разбушевавшегося «политрабочего», я показал ему свой «ТТ», рукояткой которого стучал по кабине и жестами объяснил, чего хочу. Машина остановилась, и выскочивший из кабины Мешков неистово завизжал: «Ты что! Я тебя застрелю!» «Ты что, дурак, нас сейчас всех застрелят немцы, видишь заходят по нашей машине — быстро в степь!» Мы отбежали метров пятьдесят от нашей машины и залегли в кювет. С нами ехали еще трое: два корреспондента и один пропагандист, из них два еврея. Бедные ребята побледнели, как мел. «Мессера», увлекшись погоней за проскочившей мимо нас четвертой машиной, которую вскоре и подожгли, не стали возвращаться, чтобы разделаться с нашей — возможно, боеприпасы были на исходе, а, возможно, им не улыбалось кружиться над кюветами, выкуривая оттуда залегших политрабочих, полетели искать цель посерьезнее — их хватало.