60757.fb2
Отвечу, рассказав об одной истории, случившейся у нас в 1942-ом. Наши системы похожи, так что только меняй немецкие фамилии на русские, и будет та же история. Еще в Качинской школе, на курсах командиров звеньев в 1934-ом году, я учился с красивым высоким парнем по фамилии Кукушка. Отличный летчик и спортсмен, стройный и сильный парень, с мужественным лицом, именно его брали для лепки с натуры обобщенной статуи летчика в Доме Офицеров в Киеве, он был всеобщим любимцем. Летом 1942-го он командовал эскадрильей «И-16», которая едва ли не одна выдерживала на протяжении нескольких месяцев все атаки немецкой авиации на Севастополь. В туго завязанном мешке ребята дрались, как львы. Когда севастопольская оборона рухнула, и немецкие автоматчики уже ворвались на окраину аэродрома, Кукушка принял единственно правильное решение: перелететь на аэродром в районе Керчи, чтобы спасти людей и боевую технику. Так он и сделал.
Но не знал Кукушка, что, уйдя от тысячи смертей в севастопольском небе, он получит пулю от своих. Обалдевшие от страха особисты, ведь фронт рушился, и того гляди, неумолимые немцы могли взять их за яйца, искали спасения в том, чтобы заставить фронтовиков воевать и умирать еще рьянее, пришили ему трусость, бегство с фронта и оставление боевой позиции без приказа. Оказывается, Кукушке гораздо полезнее было застрелиться на месте, оставив немцам эскадрилью и самолеты. Из Кремля как раз поступило указание о том, что все наши неудачи объясняются неорганизованностью и трусостью в войсках, которые располагают всем необходимым. Нужна была цифра расстрелянных трусов, паникеров и дезертиров, и никакие объяснения не принимались. Кукушку расстреляли. Судя по всему, в 1944-ом то же самое происходило у немцев, и потому более ста тысяч их солдат и офицеров, сгрудившись на каменистом мысе Херсонес, месте, пропитанном кровью, откуда в 1942-ом пытались спасаться наши, покорно и бессмысленно ждали своей участи. Воистину наши народы оказались в руках дьяволов. И потому, когда я сегодня слышу от совсем молодых ребят обвинение в трусости, бросаемое предыдущим поколениям, я не советую спешить с выводами.
Через несколько часов мы были уже на Сапун Горе. Однако, был уже вечер, и мы решили заночевать в Балаклаве.
Так сложилась жизнь, что Крым для меня — земля не чужая. Мало того, что она неподалеку от Ахтарей, но и жизнь не раз приводила меня сюда в решительные моменты. Здесь я учился летному делу, сюда приехала ко мне молодая жена, сразу направившаяся на трамвае с какими-то моряками смотреть Балаклаву, и я стоял на остановке трамвая, в раздумье почесывая затылок, будучи еще не знакомым с переменчивыми веяниями семейной жизни, а здесь и она появилась — голубушка. К Крыму был крепко привязан мой старший брат Иван, воевавший здесь на суше и на море. Да и вообще, разве мог я, выросший у Азовского моря, хотя и больше смахивающего на озеро, быть равнодушным к Севастополю, улицы которого украшены распластавшимися орлами и крючковатыми якорями. Здесь я отдыхал после войны. Да и что скрывать, в душе каждого человека, побывавшего здесь хоть раз, есть место для Крыма.
Судя по бешенному сопротивлению немцев, им тоже нравился Крымский полуостров, а если бы они еще докопались до замурованных нами перед отступлением Массандровских подвалов с их искрящимся в продолговатых пыльных бутылках, украшенных царскими орлами, жидким золотом, то, думаю, что выгнать их из Крыма нам было бы еще труднее. Но, к счастью, они не отыскали эти подземные хранилища.
В Балаклаве мы выбрали дом почище, и попросились к хозяйке на ночлег. Она предложила нам дощатые нары, на которых еще вчера спали немцы, и попросила хлеба. Мы дали ей половину черного кирпича из захваченного с собой сухого пайка, набросали на дощатые нары соломы и улеглись. Под утро я вышел на улицу по своим делам и долго стоял, очарованный красотой, которую уже заливали потоки поднимающегося весеннего солнца. Не буду еще раз описывать каменистые горы и голубое море. Что я могу добавить к уже сказанному классиками русской литературы? Прямо передо мной карабкались в небо возвышенности Сапун Горы, где дважды за эту войну лились потоки крови, а справа, за большой горой, где был мыс Херсонес, каменистый клюв, воткнувшийся в Черное море, не утихал бой. Положение немцев было, хуже не придумаешь. Мыс Херсонес уходит в море со значительным уклоном к маяку на своей оконечности. Немцы были, как на ладони, у наших, все более теснивших их, загоняя в море. Были и у нас на этой войне кровавые праздники. А солнце, заливавшее окрестности утром 12-го мая 1944-го года, обещало сделать нас свидетелями отменного кровавого пира. Наскоро перекусив консервами, мы погрузились на нашу полуторку и она, завывая мотором, потащила нас на Сапун Гору.
Все ее склоны были изрыты глубокими воронками, обожжены огнем, усыпаны пустыми патронными гильзами, рваным кровавым тряпьем, кусками колючей проволоки, какими-то бумагами на нашем и немецком языках, видимо письмами из дому, артиллерийскими гильзами и ломаным оружием. Среди всего этого поля смерти бродили по парам пожилые солдаты похоронных команд, которые подбирали наших убитых бойцов и укладывали их на телеги, запряженные лошадьми, добрыми животными, которые одни, казалось, вносили умиротворение в это поле смерти. На склонах Сапун Горы вечным сном уснули более десяти тысяч наших бойцов. Я их видел. Это были молодые пареньки и солидные пожилые люди с усами, славяне и среднеазиаты, кавказцы и якуты. Солдаты похоронных команд работали с хозяйской основательностью. Снимали с убитых шинели поновее, обязательно сапоги. Но большинство наших пехотинцев было обуто в уродливые ботинки с обмотками, которые делали ноги особенно тонкими. Выработалось уже циничное отношение к нашей пехоте: зачем выдавать сапоги, если все равно скоро в землю. Многие солдаты, особенно молодые, были очень истощены и пострижены налысо. Ветер трепал разметавшиеся обмотки. Валялись выгоревшие, стиранные пилотки, которые видимо уже не раз служили последний раз в жизни ребятам, идущим в бой. Нагрузив телегу покойниками, солдаты похоронной команды дергали вожжи, чмокали губами, и послушные лошади тащили скрипевшие телеги на вершину Сапун Горы.
Здесь работала настоящая похоронная фабрика: отрывались братские могилы — ямы длиной в 20, шириной 4 и глубиной в 3 метра. На глубину этих ям были опущены свежесколоченные лесенки и солдаты, принимавшие у ямы покойников с телег, укладывали их на дне могил длинными рядами, присыпая каждый ряд землей. Предварительно из нагрудного кармана гимнастерки доставалась пластмассовая, продолговатая коричневая капсула, состоящая из двух половинок, соединенных резьбою, где сам солдат записывал все свои домашние координаты: фамилию, имя, отчество, адрес. Все то, что безвозвратно оборвалось здесь, на Сапун Горе, и в тысячах других мест по всему огромному фронту, где наши войска наносили «десять сталинских ударов», Крым был третьим в операциях, сроки начала которых, увеличивая число наших жертв, неизменно сокращал «дядя Джо». Здесь же у братских могил, над которыми сейчас сооружены памятники, сидела многочисленная походная канцелярия. Кто-то развинчивал капсулы, кто-то читал и регистрировал указанные в них сведения, а кто-то уже строчил ручкой, заполняя стандартные похоронки, гласившие, что ваш сын, отец или брат пал за Родину. Вечная ему слава! Ничего более ценного и материального Родина не обещала. Слишком узок был круг людей, привыкших жить хорошо, и они не допускали лишних к кормушке. Сколько планов, сколько надежд, сколько трагедий оказывалось на дне этих ям. Да и великое будущее России, собственно, по-моему, оказалось там же. Эта была последняя кровавая баня, после которой наш народ так и не оправился, как мы ни бодрились и ни старались забыть о том страшном, что было, выпячивая лишь гром побед, блеск орденов, да скрип начищенных сапог наших маршалов на парадах..
Своих ребят на Сапун Горе мы не отыскали. Правда в нескольких местах видели обломки сгоревших самолетов: «Мессеров» и «ЯКов», «Пешек» и «Юнкерсов». Пробовали было пробраться к одному из упавших «Яков», но это чуть не закончилось для нас печально. Склоны Сапун-Горы были покрыты минными полями, карта которых оставалась для нас загадкой. Саперы лишь наскоро успели обозначить некоторые из них невысокими колышками, с протянутыми между ними разноцветными нитками, увешанными кусочками красной материи. Мы на нашей полуторке пытались пробраться по разведанным саперами проходам, но потом так запутались, что уже не могли разобрать, где проход, а где минное поле. Выбирались задним ходом по своей же колее. Оставаться дальше на Сапун Горе было делом бесполезным, да и очень тягостным.
С высоты нам хорошо был виден аэродром «Седьмой километр», уже почти освобожденный нашими войсками. Торчали хвосты немецких самолетов, уткнувшихся носом в землю, что-то догорало.
Было очень вероятным, что нам придется использовать эту взлетно-посадочную полосу, и мы решили детально осмотреть аэродром, чтобы доложить в полку и дивизии о его состоянии. В сторону аэродрома, за который еще вели бой наши войска, ездили трехтонки с боеприпасами, и мы поехали за ними, колея в колею. Конечно, и такая манера движения не исключала минного сюрприза. Не так давно на аэродроме в Сарабузах приземлился новенький американский самолет «СИ-47», на котором прилетел со своей свитой главный координатор Крымской операции маршал Василевский. Аэродром Сарабузы был за две недели истоптан нами вдоль и поперек, но когда самолет Василевского уже заруливал на стоянку, именно в тот момент, когда маршал выглядывал из открытой дверцы, спеша выйти из самолета, под задним колесом — «дутиком» раздался сильный взрыв. Видимо сработала немецкая мина, рассчитанная на определенное количество нажимов. Никто, за исключением маршала, не пострадал. Именно Василевскому осколок продрал лоб наискосок до кости, к счастью, не расколов череп, таивший здравый мозг, уверенно просчитывающий варианты сражений. Должен сказать, что Василевский вел себя молодцом, всех успокаивал и убеждал не обращать внимания на эту царапину. Вскоре ему сделали перевязку и укол, и вместе с ранее прилетевшим к нам авиационным генерал-полковником Фалалеевым, заставшим нас: меня, Смолякова и Соина, греющимися, раздетыми до пояса у командного пункта на солнышке, укатил в сторону фронта. Фалалеев координировал действия военно-воздушных сил.
Итак, мы спускались с Сапун Горы в сторону аэродрома «Седьмой километр». Вдруг шофер резко затормозил. Сначала я даже не понял, в чем дело, перед нами в небольшой ложбине были заросли цветущего терна. Потом, присмотревшись, я увидел огромное, площадью примерно с гектар, поле трупов. Нередко они лежали под цветущими кустами и их осыпали белые лепестки. Судя по изрытой взрывами земле, немецкий пехотный полк сконцентрировался, чтобы контратаковать наших, карабкающихся на Сапун Гору. Наша авиационная или наземная разведка вовремя сообщила, куда надо, и район сосредоточения был накрыт мощнейшим артиллерийско-авиационным ударом. Если на самой Сапун-Горе я почти не видел немецких трупов, то здесь насмотрелся их в достатке: сотни немцев лежали, скрючившись в самых разнообразных позах, порой один на другом. Это терновое поле смерти выглядело так ужасно, что я попросил водителя сдать назад и поискать окружную дорогу.
Впрочем, был человек, очевидно погибший здесь же, на Сапун Горе, о котором у нас в полку не очень сожалели. Дело в том, что на аэродроме в Сарабузах стали твориться странные вещи. Стоит погибнуть летчику, и сразу его барахлишко: летнее и зимнее обмундирование, унты, летный шлем, кое-какие дорогие и памятные вещи, исчезают, неизвестно куда. Тогда еще не искали нематериальных, таинственных причин, и я, вызвав старшину полка, честного и пунктуального немца Шмедера, спросил его по поводу происходящего: только что на Сапун Горе погибло двое пилотов, а когда я приказал отправить родным, как память, их пожитки, то оказалось — их и след простыл. Алексей Шмедер немного помялся, а потом сообщил, что по его мнению, это работа старшины третьей эскадрильи сержанта Беляева. Я пригласил нашего особиста Лобощука, без конца клянчившего у меня водку из трехлитровой банки, которую мы с командиром на всякий случай хранили в своей землянке, и сообщил ему, что хватит бухать, нужно немножко поработать по специальности.
Лобощук попросил двух автоматчиков, вместе с которыми и устроил засаду. Вечером из расположения полка, с мешком за плечами, в сторону села Сарабузы, отправился мародер сержант Беляев. Лобощук с автоматчиками проводил его до одного из домов, и немного подождав, последовал за ним. Беляев успел спрятать мешок в кладовке и забиться под кровать. Хозяйка от всего открещивалась. Но Лобощук без труда обнаружил и Беляева, и вещи погибших летчиков. Что было делать с этим подлецом? Перед строем полка, в присутствии Беляева, мы раздали часть вещей. Беляев воровал не только вещи погибших, но и у живых. Мы поинтересовались у личного состава, как быть с вором. «Расстрелять!», — это мнение было единодушным. Мы посадили Беляева в отрытую на случай бомбометания щель, привалив ее сверху деревянными щитами, и выставили часового. На следующее утро нам предложили выделить солдат, подлежащих наказанию, для штурма Сапун Горы. На самую вершину должны были ворваться штрафные батальоны. Туда и отправили Беляева. Больше мы его не видели.
Оказавшись на аэродроме «Седьмой километр», мы обнаружили, что левее него расположился командный пункт 51-ой наземной армии, где был и ее командующий генерал Крейзер, энергичный еврей, с прекрасной военной выправкой и властным голосом, уверенно руководивший боем. Дальше нас не пустили и велели подождать, пока наши войска еще немного продвинутся вперед. Нам было очень интересно наблюдать управление сухопутным сражением, да и небесполезно это для летчика, взаимодействующего с пехотой, танками и артиллерией. Мы устроились в траншее, метрах в двадцати от командного пункта армии, облокотившись на бруствер. Обзор был прекрасным: прямо перед нами, как на ладони, лежал мыс Херсонес, буквально кишевший немцами, которые и зарыться не могли в каменистую почву. Люди шевелились, как живая плазма, переливаясь черно-серыми массами по поверхности мыса. Крейзер внимательно наблюдал за этими передвижениями и переговаривался о чем-то с начальником артиллерии. Генерал был зол. Только что немцы убили парламентера штаба армии, который ходил убеждать их сдаваться, и теперь к линии фронта американские трехосные «Студебеккеры» подтягивали артиллерию разных калибров, а трехтонки подвозили боеприпасы. Артиллеристы быстро ориентировались на местности и обустраивали свои позиции. Подходили «Катюши» и еще невиданные мною до сих пор «Ванюши», ракетные снаряды со здоровой головой, которые выпускались прямо с земли из специальных одноразовых приспособлений. Чувствовалось, что немцев не ожидает ничего хорошего.
С правой стороны мыса Херсонес находится Казачья бухта, небольшая выемка среди скал, где до войны располагалась 36-я батарея дальнобойной морской артиллерии под командованием капитана второго ранга Лещенко. Эта бухта совсем недалеко от Балаклавы, и, думаю, что знаменитые листрогоны, описанные Куприным, не раз сюда заглядывали. А сейчас, на наших глазах, в эту бухту заходили два небольших корабля, морские пароходики, водоизмещением тонн по 400, видимо, пришедшие из Румынии, ночью проскочившие под носом у нашей авиации, располагавшей даже «Бостонами», носившими под брюхом торпеду и бродившими по ночам над берегами Крыма.
Стоило этим двум пароходикам причалить к берегу, как немцы и румыны лихорадочно принялись на них грузиться. Я одолжил у пехотного офицера бинокль и прекрасно видел эту картину. Пароходики стали на глазах погружаться в море до самых бортов и с трудом отчалили от берега. Я заволновался: неужели гады уйдут? Встревоженным было лицо у генерала, командующего артиллерией армии, который что-то говорил Крейзеру, а тот, судя по его мимике, приказывал не спешить.
Хитрый еврей все рассчитал верно. Стоило пароходам отойти метров на 200 от берега, как артиллеристы принялись точно укладывать снаряды к ним на палубы. Видимо, артиллеристы прекрасно пристрелялись, и пароходики сразу пошли ко дну. Уцелевшие немцы барахтались в море, пытаясь добраться до берега, и среди них вырастали столбы разрывов. Наши артиллеристы утопили эти пароходы с первых же двух залпов. Немцы на мысе, потеряв последнюю надежду на спасение, тревожно заметались.
Едва пароходики затонули, как по мысу с ужасным воем и грохотом ударила наша тяжелая артиллерия, стрелявшая вслепую, из-за Сапун Горы. Земля затряслась, и мыс покрылся огромными столбами разрывов, увенчанными черными шапками. Сразу же вступила в дело и артиллерия, расположенная неподалеку от нас. Били пушки всех калибров, со рвущим душу воем уносились на Херсонес снаряды «Катюш» и «Ванюш». Артиллерийская симфония длилась около часа. Собственно артиллеристы давно уже не видели никаких целей, а палили по Херсонесу наугад, но скопления немцев было настолько плотными, что и целиться было не нужно. Ровно в полдень артиллерия смолкла, а за нашей спиной заревели моторы бомбардировщиков «ПЕ-2» дивизии Чучева, заходивших на высоте трех тысяч метров со стороны моря. Первыми ударили три девятки пикировщиков. Казалось, с мыса до нас донесся многоголосый человеческий стон. Когда первые девятки покинули поле боя и дым немного рассеялся, то мы увидели, как от берега Херсонеса по морю в сторону юга начинает отделяться, все расширяясь, как маслянистое пятно, какая-то темная копошащаяся масса.
Немцы, потеряв всякую надежду на помощь или спасение, наскоро сооружали себе плоты из всего, что попадалось под руку: бочек, досок, канистр и массами бросались в воду, направляясь в сторону Турции. Начальник артиллерии армии снова что-то принялся говорить Крейзеру, но тот лишь рукой махнул. На море крепчал свежий ветер и все выше пенились валы, еще совсем нетеплой морской воды. Кроме того, вокруг Херсонеса без конца хищно кружили наши штурмовики и истребители. Не знаю, возможно, кто-нибудь из немцев, пытавшихся спастись вплавь, и уцелел среди начавшегося шторма, но как нам сообщали, иностранные газеты писали, что все лето морская волна выбрасывала на турецкое побережье утопленников в немецких мундирах.
Прямо перед нами окопались стрелковые батальоны какой-то кавказской национальной дивизии, пошла мода формировать такие части. Тогда мы не задавались всерьез вопросом, грузины ли это, армяне или азербайджанцы, не придавая этому особого значения. Это сейчас мы точно знаем, что азербайджанцы убивают армян, армяне азербайджанцев, а грузины просто истребляют друг друга. В ту пору, во времена лозунга о дружбе всех советских народов, имевшего, по моему, и хорошую сторону, мы об этом не задумывались. По моему, это была армянская дивизия из числа сражавшихся раньше на Керченском полуострове. Армяне смело пошли вперед и продвинулись примерно на полкилометра. Огонь немцев усилился, и наши залегли, попросив поддержать артиллерийским огнем. Крейзер отдал команду, и артиллерия опять заговорила в полную силу. В воздух высоко вздымались фонтаны щебня и глины. Минут через пятнадцать нам сообщили, что командиры наступающих подразделений просят прекратить огонь: враг сдается. Однако, не так легко остановить запущенную машину огневого наступления. Артиллеристы прекратили стрельбу, но на бомбежку уже заходили 18 наших «Горбатых», которые, не жалея, бросали бомбы «ФАБ-50» по уже сдающимся немцам. Штурмовики ушли с поля боя, и потянул свежий южный ветер, убравший с Херсонеса завесу из дыма и пыли.
Мне открылось незабываемое зрелище — поверхность мыса как-будто покрылась вдруг выросшим лесом. Это, высоко поднимая руки, шли в нашу сторону несколько десятков тысяч сдающихся солдат и офицеров противника. Некоторые из них размахивали белыми платками, другие тащили на себе раненых товарищей. Видимо, кавказская дивизия была обучена и подготовлена для приема пленных. Не нужно было быть пророком, чтобы предвидеть подобный вариант. Наши солдаты заставляли немцев бросать на землю оружие и разделяя всю массу пленных на группы, примерно, по пять тысяч человек, уводили их в разные стороны. Постепенно мыс Херсонес опустел. Цепи наших солдат ушли его прочесывать. Мы, летчики, выбрались из траншеи и потрясенные невиданным прежде зрелищем, сгорая от любопытства, хотели пройти на мыс Херсонес, до которого было рукой подать, посмотреть на свою работу. Однако, стоило нам пройти с полкилометра, как дорогу преградил автоматчик армянин: «Сюда нельзя!», — гортанно произнес он. Со стороны мыса доносилась довольно интенсивная стрельба. Рокотали очереди автоматов «ППШ» — армянин объяснил, что когда наши бойцы начали прочесывать поле боя, то лежащие на нем немцы принялись по ним стрелять и убили несколько человек, после чего кавказцы построились цепью и медленно продвигаются вперед, прошивая пулями всякого лежащего на земле немца. Наверняка, по нашим солдатам стреляли отдельные эсэсовцы или фанатики-наци, но их упорство стоило жизни многим сотням немецких солдат. Так же беспощадно немцы уничтожали наших пленных, видя в каждом втором коммунистического комиссара.
Когда мы беседовали с автоматчиком-армянином, поглядывая в сторону мыса Херсонес, то видели, что поле боя плотно усыпано трупами немецких солдат. Они лежали как листья в кленовом лесу в конце ноября. По мере продвижения наших цепей, некоторые немцы подхватывались и убегали. Хотя деваться им было все равно некуда.
Длинные колонны немецких пленных под охраной наших автоматчиков тянулись от мыса Херсонес в сторону Севастополя, аэродрома «Седьмой километр» и правее, вглубь Крыма. Мы направили свою полуторку ближе к Севастополю. Честно говоря, очень хотелось посмотреть финал крымской трагедии, а то только с воздуха видишь, как на земле суетятся люди и техника. Недалеко от Сапун Горы наши конвоиры остановили одну из колонн пленных и принялись их сортировать на четыре группы: немецкие офицеры, немецкие солдаты, румынские солдаты и офицеры, наши отечественные предатели Родины. Эти группы развели в разные стороны и взяли под отдельную охрану. Казалось бы, здесь было, где разгуляться особистам, но эти шкуры показывались только при наличии гарантий стопроцентной безопасности. А вокруг Севастополя еще постреливали. Всем вершили солдаты и сержанты армяне.
Немецких офицеров было человек сто пятьдесят. Они стояли, выстроившись в порядке воинских званий: впереди, по три человека в колонне, стояли полковники, потом подполковники и майоры, а все прочие позади. Немцы оставались немцами. Они, полные достоинства, воспитанного в офицерах прусской школы, солидно стояли при всех боевых наградах, у многих на ладно сидевших мундирах из тонкого сукна были цветные ленточки, вшитые в борта френчей, на шее висели кресты, на фуражках сверкали орлы. Я подошел к ним вместе с Тимохой Лобком и Мишей Мазаном. Мы с болезненным интересом рассматривали немцев, превратившихся из газетных карикатур и наземных целей в серьезных, подтянутых людей, офицеров, с тревожным любопытством всматривавшихся в наши лица — упрямо, как быки, будто спрашивая без всяких слов: чего ожидать? Почему-то их особое внимание привлекала моя скромная персона. Должен сказать, что вообще, будучи высокого роста, в последние месяцы от политической работы я слегка разъелся. Кроме того, вместе с первыми залпами нашей артиллерии, ознаменовавшими начало Крымской операции, на мои плечи опустились золотистые подполковничьи погоны, а здесь, среди массы плененных немцев, наших офицеров почти не было. Я был самый старший по званию. Видимо, немцы решили, что именно я буду определять их судьбу и забубнили: «Флюгер, флюгер», — как я позже узнал: «летчик» по-немецки. Нашлись среди офицеров и знатоки русского языка. Впрочем, не со всеми они еще и разговаривали. Какой-то немецкий полковник молча отвернулся от майора Тимохи Лобка, не желая разговаривать с младшим по званию. Больше всего пленных интересовало, будут ли их расстреливать. Выпятив грудь, я, действительно о многом не осведомленный, зато всерьез увлекшийся своими служебными обязанностями пропагандиста светлого будущего, как многие честные, но доверчивые люди, стал втолковывать отсталым узникам мира капитала, что социализм — это гуманный строй. Пленных у нас не расстреливают. Разве что, кого потребуется после суда. В нашей стране торжествует законность, а вот они — немцы — кровожадные звери. Очевидно, я говорил с большой убедительностью, потому что искренне верил в свои слова, считая отдельные эксцессы с нашей стороны еще неизжитыми недостатками. Правда, буквально через час, мне пришлось увидеть действительную манеру обращения наших солдат с пленными немцами.
Окончательно желая разбить противника идеологически, я поинтересовался: был ли кто-нибудь из них в Ростове во время оккупации? Такие нашлись. Я напомнил им о людях, сожженных в ростовской тюрьме. Они смолкли, но потом переводчик объявил — они здесь не при чем, на это был приказ Гитлера. Я продолжал вести среди них работу, убеждая в преимуществах советской власти, а они все интересовались, куда их повезут: в Сибирь или в другое место? Потом немецкие офицеры начали просить воду. Оказывается, уже около недели их мучила жесточайшая жажда. Выглядели они неважно: заросшие, черные от копоти и худые. Глаза у всех были воспалены и лихорадочно блестели от бессонницы, жажды и всего пережитого. Ведь наш огонь уложил на Херсонесе, по словам пленных, почти половину укрывшихся там немцев.
Зато румыны не унывали. Привыкшие всю жизнь жить рядом с русскими, они, видимо, хорошо изучили славянский характер и были уверены, что если их не пустили на распыл сразу, то теперь-то они не пропадут среди отходчивых славян. Кроме того, у них было алиби. Болтливые потомки древних римлян, многие из которых неплохо говорили по-русски, валили все на проклятых германцев, которых хлебом не корми, а дай повоевать. По их словам, именно они вовлекли во всю эту кашу добродушных, жизне- и солнцелюбивых румын. Румыны теперь с удовольствием подбадривали нас: «Бейте вовсю проклятых немцев, они и нам принесли большое горе». Особенно старался человек в штатском, представившийся врачом румынской воинской части. Он показывал фотографию и говорил: «Я женат на русской женщине и мои дети по матери — русские. Прошу это учесть. Я врач, не воевал, а только лечил больных и раненых. Гитлер и его шайка бандитов принесла нам только горе». Другие румыны сиплыми голосами просили воды, которой у меня с собой не было. Губы у всех пленных были потрескавшиеся от жажды, они с трудом ворочали разбухшими языками. Но не все румыны вели себя подобным образом. Гоголем ко мне подошел румын, одетый в военную форму, но в берете. Видимо, из железногвардейцев Антонеску. Злобно посматривая, он довольно чисто объяснил по-русски, что воевал на стороне немцев сознательно, за румынскую Бессарабию, которую мы у них отняли. Он утверждал, что Бессарабия все равно будет румынской. По своей привычке вести политические дискуссии, я стал ссылаться на волеизлияние бессарабцев, а Тимоха Лобок, не очень искушенный в искусстве классического спора, достал пистолет «ТТ» и предложил застрелить румына. Я увел Лобка от греха подальше, и мы оказались возле группы русских предателей.
Я застыл от изумления: большим кругом на земле сидели мои земляки, кубанские казаки, такие, какими я привык видеть их с детства. Должен сказать, что это зрелище меня потрясло. Можно в чем угодно обвинять казаков, только не в отсутствии патриотизма, любви к России и готовности проливать за нее кровь. И нужно было уж очень сильно напакостить казаку, уж очень многое поломать в его душе, чтобы он стал под знамена неприятельской армии в своем традиционном казачьем наряде, ставшем символом славянской боевой отваги. Кубанцы сидели невеселым кружком. Были среди них старые бородатые казаки и совсем юные мальчики, лет по пятнадцать. Когда они меня заметили, то все вскочили, а один пожилой казак, атаман местного значения, принялся рапортовать мне по всей воинской форме. Казак закончил свой рапорт и заплакал, как выяснилось, от радости, что снова видит погоны на плечах русского офицера. Казак не называл меня иначе, чем: «Господин подполковник», от чего меня слегка корежило. Я принялся им объяснять, что и сам кубанец из станицы Приморско-Ахтарская, улица Добровольная, 50. Правда не казак, а иногородний, и значит, безземельный. Думаю, что погоны на моих плечах показались казакам надеждой на спасение: пришла другая русская армия, и к ним будет другое отношение. Но я то знал, что ничего не изменилось, и этих моих земляков не ожидает ничего хорошего. Круг казачьей судьбы замкнулся. Не сумев сдержать свой буйный казацкий характер и стремясь рассчитаться с большевиками, многие, богатые в прошлом, казаки-кубанцы активно вылавливали партийных и советских активистов, военных и евреев. Я слышал даже о том, что казаки, вместе с немецкими диверсантами, перебили из пулеметов молодых ребят, призванных в Красную Армию и колонной идущих на сборный пункт. Казаков интересовало то же, что и прочих: будут ли их расстреливать и когда дадут воду? В моей душе боролись противоположные чувства: я был рад землякам, накатили воспоминания детства, но в каких прискорбных обстоятельствах произошла эта встреча. Вдруг один из казаков, мужчина средних лет, как и все, одетый в казачью форму, показался мне знакомым. Мы встретились глазами, и он сразу отвел свои. Потом тихонько встал и отошел на другую сторону казачьего круга, где уселся ко мне спиной. Не было никаких сомнений, что я видел этого человека. Но лет с восемнадцати жизнь буквально волокла меня за шиворот в каком-то бурном потоке, изобилующем крутыми порогами, столько лиц промелькнуло передо мной: и живущих людей, и ушедших в вечность, так далеко стало от меня мое кубанское детство, что сколько я не напрягал память, но так ничего и не вспомнил. Казак, повернувшийся ко мне спиной, был очень похож на киноактера Абрикосова из самой первой кинокартины по роману Шолохова «Тихий Дон», снятого еще до войны.
И только через десять дней, когда я стоял на аэродроме, положив руку на плоскость самолета, ожидая, когда техники подготовят его к вылету, меня осенило: ведь это был сын нашего ахтарского казачьего атамана Бутко, того самого, перед которым, как я помнил с детства, почтительно снимали шапку и кланялись мой дед и отец, как и все иногородние. Того самого, кто был в Ахтарях Царем, Богом и Воинским Начальником. Разговор с иногородними, в случае неповиновения, у казаков был короткий: для начала избивали жилистыми кулаками и ногами, потом длинным кнутом-арапником, а потом могли пустить в ход и шашку, абсолютно не отвечая за последствия своих действий. Казаки правили в Ахтарях по принципу вооруженной банды, и законы Российской империи — сами по себе дикие, почти не укрощали эту казачью дикость.
Мне прекрасно известно, что сегодня многие возлагают большие надежды на возрождение русского народа и Российского государства именно на казаков. Но я постановил писать правду и не хочу никому потрафлять — годы не те. Я пишу о кубанских казаках только то, что видел и почувствовал лично. Мои земляки рассказывали мне, что, вернувшись в Ахтари с немцами, Бутко, вместе с сыном, выловил и казнил группу наших партизан во главе с Сергеем Федоренко в плавнях, неподалеку от Садок. Бутко с компанией снова занял в Ахтарях правящее положение: грабил и унижал людей, и не раз предлагал сделать то самое, против чего возражал во времена Гражданской войны: пустить «красного петуха» под верховой ветер на приморские кварталы Ахтарей, где, в основном, жили иногородние, а значит просоветски настроенные. Тогда немцы не разрешили Бутко выжечь иногородние кварталы, но вряд ли была случайностью и та листовка, перед ахтарской бомбардировкой в апреле 1943-го года, и то, что немцы выжгли и разбомбили именно приморские кварталы. Двадцать лет я не виделся с сыном Бутко, которого помнил еще с детства, когда мы бегали пацанами, и вот встретились. Дай Бог, чтобы соотечественники никогда больше не встречались на нашей земле при подобных обстоятельствах. Казаки, конечно, тоже объясняли, что их мобилизовали немцы и, приняв меня за какого-то большого начальника над военнопленными, начали просить, чтобы я не приказывал их расстрелять. Смотреть на гордых казаков в этой роли было горько и противно. Ко мне подошли солдаты из конвоя и стали говорить, что пленных еще никто не обыскивал, и они запросто могут всадить в любого из нас финский нож или выстрелить из пистолета. Находиться здесь довольно опасно даже для них, вооруженных автоматами. Шок, в котором находились пленные в первые часы, стал проходить, и они чувствовали себя все более уверенно. Я уезжал с этого места, чувствуя, что моя судьба завершила еще один круг, ей предназначенный.
Мы подались в сторону Севастополя. Хотелось посмотреть на город, с которым у меня так много связано. Город был разбит вдребезги, торчали колонны на Графской площади, уцелевшие в этом аду. На окраине Севастополя нам снова пересекла путь длинная колонна немецких пленных, поднимавшая пыль высоко в воздух. Обросшие и грязные немцы шли в колонне по восемь человек, угрюмо посматривая по сторонам. Но был и маленький отечественный антураж. Севастопольские женщины молодых лет бегали по брустверу, с одной стороны ограждавшему дорогу, по которой шла немецкая колонна, и кого-то высматривали в сплошном людском потоке. Время от времени кто-то из них, обнаруживая требуемый объект, начинал кричать, приходя в оживление и махая ладонью или платком: «Ганс! Курт! Фриц!». Из глубины колонны им махали в ответ. Женщины охали и плакали: «Погнали его! Расстреляют его!» Какая-то женщина кричала по-итальянски, другая по-румынски. Эти женщины и не собирались таить выпавшей им бабьей доли и своих отношений с солдатами противника. Я тяжело вздохнул: чувствовалось, что партийно-политическая работа среди женского населения оккупированного Севастополя была не на высоте. Особенно тяжело было это видеть, если говорить серьезно, после тех братских могил на Сапун Горе, в которых укладывали наших ребят. Женщины были в основном молодые и красивые и, очевидно, именно это царапнуло по сердцу Тимоху Лобка, который стал во весь рост в кузове полуторки и грозно провозгласил: «Ах вы, бляди, немецкие подстилки!» «Какие подстилки, какие бляди, это мой муж!», — возражали некоторые женщины. Дальнейшая дискуссия явно теряла смысл — мы говорили на разных языках. Единственным утешением, если поразмыслить, было только то, что, судя по изысканиям ученых, немцы и славяне, среди народов, самые ближайшие родственники: сравните слова «вода» и «вассер», а Фриц — это тот же Федор, Ганс — Иван, а Курт — Константин. Надо же было чем-то себя успокаивать, особенно если учесть, что многие женщины, провожающие колонны, были беременны.
А конвоирующая немцев пехота искала успокоения в другом. Не успела пройти колонна пленных, которую провожали женщины, как из какой-то ложбины, обильно поднимая меловую севастопольскую пыль, вышла еще одна. Видимо, это были немцы, попавшие на Херсонесе под удар нашей реактивной артиллерии. Конвоиры гнали их полубегом. Именно здесь, впервые в жизни, мне пришлось видеть, как человек может бежать, зажимая рукой собственные внутренности, вываливающиеся из распоротого осколком живота. А таких немцев в этой колонне было не так уж мало. Собственно, у них не было другого выхода, в конце колонны без конца трещали автоматные очереди. Наши конвоиры добивали отставших или упавших. Когда эта колонна почти полностью прошла, то я увидел замыкавшего ее солдата-армянина, который, истерически рыдая, время от времени выпускал по хвосту колонны автоматную очередь, всякий раз оставляя на земле по несколько немцев: вся меловая дорога, идущая на подъем из ложбины, была усыпана трупами пленных. Видя в каком он состоянии, я попытался урезонить солдата-конвоира. «Что ты делаешь! Зачем ты их расстреливаешь!» Армянин посмотрел на меня совершенно безумными глазами, из которых потоками лились слезы, и полурыдая-полувизжа прокричал, что совсем недавно, выстрелом из колонны пленных, убит его лучший друг и земляк, единственный сын у родителей, без которого он не знает, как возвращаться домой. Что он скажет родителям друга? Они с ним клялись или вместе жить, или умереть. Колонна прошла, а я безмолвно стоял среди оседавшей пыли и убитых немцев, не зная, что обо всем этом думать.
Когда пыль улеглась, я увидел, что вся меловая дорога усыпана партийными билетами нацистской партии. Солдат-конвоир, отставший от колонны, поднял два из них и протянул мне. Это были документы, похожие на наш советский паспорт по величине, коричневого цвета, со свастикой и орлом на первой странице, и фотографией 4?5, прикрепленной к бумаге металлическими кнопками. Наши партбилеты были поменьше и фотографии в них были приклеены намертво. Лишь время брало этот клей.
Мы снова проехали мимо давно опустевшего командного пункта генерала Крейзера. Как только немцы толпами пошли сдаваться, Крейзер с группой генералов сразу же уехал в сторону Симферополя. Как я думаю, рапортовать Сталину по ВЧ о крымском триумфе или, по крайней мере, для того, чтобы первому доложить Толбухину. Боевые действия в Крыму закончились, и законы войны сменили законы службистских игр, одним из главных среди которых: кто первый докладывает об успехах, является их автором и получает награды, а с настоящими авторами никто не церемонится. Их укладывали в братские могилы, а живых похваливали: хорошо воюете за Родину, ребята. Родина вас не забудет. Но ничего и не даст — вскоре дополнили это выражение фронтовики. Наш полк неплохо бился в Крыму: громил немцев и сам нес потери. Однако, никому из нас не дали даже по паршивой медальке. Правда, всему полку присвоили звание «Севастопольский».
Итак, семнадцатая немецкая армия была вдребезги разгромлена или сдалась в плен. Было убито более ста тысяч немцев и более шестидесяти взяты в плен. Их везли на восстановление разрушенных городов и для работы в шахтах, и скоро на советских предприятиях уже звучало: «Иван, шплинта нет — есть гвоздь. Искать шплинт или хер с ним?» «Хер с ним», — отвечал хмурый Иван без левой руки, работавшему с ним рядом пленному немцу. Немало немцев и румын наши моряки и летчики морской авиации потопили во время их попытки спастись, кто на чем. Черноморский флот потопил немало судов, которые немцы и румыны пытались прислать на выручку захлопнутым в Крыму войскам.
Да, я забыл упомянуть, что весь наш полк теперь был награжден орденом Красного Знамени. А Хрюкин стал Дважды Героем Советского Союза и генерал-полковником.
После случая с Василевским, когда сработала мина «сюрприз» нажимного действия, мы внимательно обследовали аэродромные постройки в Сарабузах. В одном из подвалов обнаружилась двойная стенка. Ее разобрали и увидели, что проводка от настенного выключателя ведет к трехтонным бомбам, стоящим рядком в полной темноте. Стоило какому-нибудь торопыге-разгильдяю щелкнуть выключателем, что было наиболее вероятным вариантом развития событий, и половина аэродрома взлетела бы на воздух. Словом, как гласил один из наших лозунгов времен войны: «Враг хитер и коварен, опытен в распространении обмана и ложных слухов». Боевой работы не было, и я, на всякий случай, провел в полку партийные и комсомольские собрания по вопросу повышения бдительности. Должен сказать, что не совсем зря старался: в полку у штурмовиков механик взял в руки портсигар, лежащий в траве, и эта находка стоила ему оторванных кистей рук и изуродованного лица. От этих ран парень умер в госпитале.
Здесь же на аэродроме в Сарабузах закончил свой путь уполномоченный контрразведки в нашем полку, старший лейтенант Лобощук. Он, которого не любили в полку, был приличной дрянью. Как-то раз мне даже пришлось прогнать его из летной столовой, куда он повадился захаживать, поедая летную норму под предлогом ее проверки на предмет отравления неприятелем. Ел Лобощук много, и было несколько случаев, когда после его «проверок» летчикам не хватало отбивных. Любимым занятием Лобощука было бесконечное канюченье водки, в частности, из трехлитровой банки, хранившейся как «НЗ» в комнате, где мы жили с командиром. Нам это надоело, но наливали Лобощуку понемногу. Он выпьет стакан и еще просит. Его опасались и старались не портить отношения во избежание пакостей. Лобощук не раз заявлял, что особисты — главная сила в стране, которая может расправиться с любым: ведь их начальник — Берия — правая рука Сталина. Имя, отчество Берии, «Лаврентий Павлович», все особисты произносили с каким-то мистическим восторгом и таинственным придыханием. И тем не менее, даже Лобощук не заслуживал той ужасной смерти, которой он умер.
Мы еще летали на мыс Херсонес, где немцы упорно сопротивлялись. Именно в ту сторону шла танковая колонна, остановившаяся на отдых возле нашего аэродрома, видимо рассчитав, что, в случае налета немецкой авиации, летчики прикроют. Заведующий столовой батальона аэродромного обслуживания, человек необыкновенно похожий на бывшего премьер-министра СССР Павлова, оказавшегося узником тюрьмы «Матросская тишина», любил выпить не меньше нашего бывшего премьера, который не мог воздержаться от хорошей дозы даже в момент, когда собирался брать власть. Так вот, заведующий столовой сразу же раздобыл у танкистов жидкость этилен-гликоль, американцы присылали ее запаянной в банках, которая использовалась для заливки в амортизаторы. Это был очень коварный напиток, красивого розового цвета, прекрасно пахнувший и явственно отдающий спиртом. Да вот беда, этот спирт был древесным — этиловым. Пьяница пьяницу знает. И потому заведующий столовой пригласил трех своих шоферов и Лобощука, которого считал своим покровителем. Ребята нарезали сало, американской колбасы в жестянке и хорошо выпили на ночь. Весь день суета, связанная с бесконечными боевыми вылетами, мешала этому. Лобошук выпил три стакана. Ночью заведующий первым почувствовал плохие симптомы и принялся рвать и пить воду, потом повторяя всю процедуру сначала, и этим самым спас себя, хотя и был главным виновником трагедии. Утром ко мне прибежала медсестра из батальона и сообщила, что наш офицер, уполномоченный СМЕРШа, умирает в батальонной медсанчасти, которую устроили в деревянной казарме, построенной немцами.
Лобощук умирал страшной смертью: он корчился, стонал и переворачивался, прося помощи, широко открывая рот, и глотая воздух, показывая плохие зубы. Глаза его закатывались под лоб. Самым ужасным было, что он оставался в сознании и, видимо, от природы сильное сердце, бешено колотилось. Врачи вскрыли ему вены на руках на обратной стороне локтя и большими шприцами вводили в вены соляный раствор, которым пытались разжижить кровь Лобощука, превращающуюся в густую пасту под воздействием всосавшегося в нее этилового спирта. Когда какое-то количество этой крови выдавили из вены, то она напоминала томатную пасту из тюбика. «Пантелееич…», — невнятно простонал Лобощук, и глазами подал мне знак, что-то вроде: «Видишь, как бывает в жизни». Потом Лобощук говорил что-то еще, но ни одного слова понять было нельзя. Чем я мог ему помочь?
Врачи сказали, что через несколько минут сердце не выдержит нагрузки и остановится. В тяжелом настроении вышел я из санчасти, где на койках лежали собутыльники Лобощука: один шофер уже умер, а двое других находились при смерти. Как обычно, пострадали приглашенные. Так же бывало и на войне. Ведь затевал ее кто-то другой, а расхлебывать с обеих сторон приходилось нам, приглашенным.
Мы похоронили Лобощука и трех шоферов недалеко от шоссейной дороги на маленьком кладбище и направили письмо в Ростов его жене, простой женщине, оставшейся с двумя детьми. На небольшой могилке Лобощука поставили красную пирамидку и наши летчики, каждый день игравшие со смертью и потому научившиеся относиться к ней с элементами юмора, приклеили пониже таблички, на которой было указано, что старший лейтенант Лобощук погиб при исполнении служебных обязанностей, записку следующего содержания: «Прощай боевой товарищ. Покойный водочку любил. Пусть земля будет тебе пухом».
Этиловый спирт опустошал наши ряды едва ли не хуже немецких пуль и осколков. Под Сталинградом, в 1942-ом году командиру соседней истребительно-авиационной дивизии полковнику Коновалову, начальнику штаба и начальнику политотдела, на квартиру ординарец принес графин, как сказал, с водкой, а вскоре все трое умерли от отравления этиловым спиртом.
До самого конца Крымской операции мы оставались на аэродроме в Сарабузах, где была отличная бетонная взлетно-посадочная полоса, с рулежными дорожками. А уже освобожденный аэродром «Седьмой километр» имел короткую, всего в 400 метров грунтовую взлетно-посадочную полосу и только в одном направлении, с севера на юг, которая заканчивалась оврагами, в которых и наши, и немцы поломали немало машин. Еще тринадцатого и четырнадцатого мая по ночам над Крымом кружились немецкие самолеты, прилетавшие, судя по всему, из Румынии или Болгарии. Немцы будто не верили, что полуостров потерян, и хотели в этом убедиться еще раз. Они заунывно гудели моторами в бархатной темноте южной майской ночи.
Неделю мы отдыхали, а потом получили приказ готовиться к переброске, очевидно, во вторую воздушную армию, под командованием генерала Красовского. Но еще до этого я побывал в дорогих моему сердцу местах — Ахтарях, где уже была моя семья, и в Киеве. В Ахтарях мои дела не очень заладились: Вера с младшей сестрой Серафимой, любившей купить и продать, подались в Краснодар, и я не знал, где их там искать. Три дня околачивался в родной станице у тестя и тещи, потребляя свежую рыбу и общаясь с дочерью. Наконец, какой-то знакомый встретил Веру в Краснодаре и сообщил ей обо мне: «Королева, ты ходишь здесь, а твой король прилетел и ждет тебя». Вера примчалась в Ахтари и мы все же почти сутки побыли вместе. Вся семья жила в старой хате у Серафимы.
Когда я вернулся в полк, то он уже собирался взлетать на Киев. Мы приземлились на полевом аэродроме в Бородянке, в 25 километрах западнее Киева, над которым прошли ясным погожим днем. В нашем полку «киевлян», начинавших здесь войну, осталось — кот наплакал. Но тем не менее, сердца у всех бились учащенно. Да и, наверное, нет человека, который равнодушно смотрел бы на Днепровские склоны и Лавру. Я пролетал над Васильковым и видел ДОС, в котором до войны жила моя семья. Но решил специально туда не ездить. Нельзя дважды войти в одну воду. Война отрезала прошлое под самый корень.
На аэродром в Бородянке под Киевом перелетела вся наша дивизия. Здесь нам предстояло прощаться с боевыми товарищами. Во-первых, на аэродроме в Кочерово, недалеко от Бородянки, погиб один из наших лучших летчиков, начальник воздушной стрельбы полка майор Иван Дмитриевич Леонов, москвич, похороненный ныне в Киеве на Холме Славы. Сначала мы похоронили его на Аскольдовой могиле, но потом прах был перенесен на Холм Славы. Вместе с ним погиб техник самолета, младший лейтенант Николай Ломакин. Каждый год я прихожу на их могилы и кладу на них цветы. Леонов был прекрасный парень и отличный летчик. Принося цветы на его могилу, я вспоминаю всех своих товарищей, погибших в боях и полетах на нашей несовершенной технике. Простые могилы их разбросаны чуть ли не на половине земного шара, а могила Леонова имеет адрес.
Хорошо помню день, когда погиб Леонов. Он пилотировал двухместный истребитель «ЯК-7», имевший конструктивную особенность: отработанные газы от моторных патрубков проходили через газовый фильтр и поступали для заполнения пустоты в бензобаке на место расходуемого бензина. По идее, это должно было устранять опасность взрыва бензиновых паров при попадании в бак зажигательной пули неприятеля. Идея конструкторов была неплохой, но, как всегда, не хватало малого, отчего в авиации зависит жизнь: хорошего исполнения, доводки и доработки. Эта особенность машины не позволяла ей заходить на посадку, планируя с крутым углом, в этом случае бензин из бензобака плескался навстречу поступавшему отработанному выхлопному газу, и, случалось, доходил до выхлопных патрубков, раскаленных докрасна. Конечно же, следовал взрыв всей газовой магистрали и бензобака, а дальше уже по закону пакости, пламя обязательно засасывалось в кабину летчика. Конструкторы, сами того не желая, разработали буквально идеальный вариант авиационной катастрофы. Все происходило мгновенно, и спасения не было.
В тот день мы со Смоляковым стояли на взлетном поле, наблюдая за посадкой наших перелетавших самолетов — сами только что сели и поставили свои самолеты на стоянку. Сели все эскадрильи, и заходил на посадку «ЯК-7», пилотируемый Леоновым, числящийся в звене при управлении полка. Когда он вошел в крутое планирование для посадки, сделал последний разворот и вышел на прямую, совершенно неожиданно для нас, «ЯК» загорелся. Сквозняком огонь засосало в кабину летчика и с высоты тридцати метров самолет, объятый пламенем, качнулся вправо, потом влево, и с углом планирования врезался в землю. Так погиб коммунист, Герой Советского Союза майор Леонов и его верный техник самолета, младший лейтенант Ломакин. Они защищали Киев, бились под Сталинградом, освобождали Ростов, Донбасс и Крым. Круг их судьбы замкнулся на аэродроме, под тем самым городом, откуда они начинали войну. Какие только дыры не затыкали наши ребята своей жизнью: даже недоработки конструкторов и инженеров. После этой катастрофы к нам на аэродром приезжали представители завода-изготовителя, и эта система больше не использовалась на наших самолетах.