60757.fb2 Русские на снегу: судьба человека на фоне исторической метели - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 41

Русские на снегу: судьба человека на фоне исторической метели - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 41

Над Будой проходили большие воздушные сражения. Немецких истребителей было не так много, но, судя по всему, это были опытные пилоты, да и их командование умело концентрировать силы. Хорошо помню воздушный бой, который вели две наших авиационных эскадрильи, вторая и третья, под командованием Константинова и Сорокина, над Дунаем и центром Будапешта. На вертикалях и горизонталях сцепились восемнадцать наших «Яков» и двадцать два «Мессера». Именно здесь сбил своего очередного противника «Иерусалимский казак», затем завалил вражеский истребитель «Блондин», а в самом конце боя, во время погони на вертикалях мне удалось зайти в хвост зазевавшемуся «Мессеру» и поджечь его пушечной очередью. Мы потеряли два «Яка». Как мне помнится, погиб старший лейтенант Гелькин. Это был последний, большой бой истребителей над Будапештом, в котором Тимофей Лобок успел завалить еще и легкомоторный связной самолет, который при падении на город воткнулся своим мотором в крышу одного из добротных многоэтажных домов Буды. Фотография эта, сделанная моим широкопленочным фотоаппаратом, который потом у меня украл Соин, вдобавок к трем, имевшимся у него, до сих пор хранится в моём фронтовом альбоме.

В последних числах января наш полк получил задание сопровождать «Горбатых» на штурмовку огромного лесного котлована возле села Томпа, уже на территории Чехословакии, возле венгерской границы, где немецкие «Пантеры» неожиданно атаковали шедшие по шоссе танки генерала Кравченко. Я вылетел в составе третьей эскадрильи, которая прикрывала восьмерку «Горбатых», и вскоре мы оказались над большим поросшим лесом котлованом, диаметром километра два. Думаю, когда-то комета угодила точно в макушку матушки-земли и оставила на ней эту отметину — кратер, по которому сейчас с бешеным ревом, сокрушая деревья, носились несколько десятков «Пантер» и наших «Тридцатьчетверок». Постепенно танки, мотающиеся друг за другом в смертельной карусели, перемешались и образовали слоеный пирог. Видимо, в самом начале боя немцы упрятали в котловане несколько десятков длинноствольных «Пантер», созданных для истребления танков — их пушки обладали высокой начальной скоростью, желая ударить сбоку по нашей танковой колонне. Но наши разгадали замысел и сами ворвались в котлован, где сейчас совершенно неясно было, кого штурмовать и бомбить. По радио мы слышали голос нашего командира третьего авиакорпуса генерала Ивана Подгорного, который нас наставлял, что, мол, нужно бомбить врага, спрятавшегося в лесу. Но в лесу уже было полно наших. Наконец, с земли по нам вели довольно интенсивный огонь. Вскоре наши штурмовики кое-как определили цели для бомбежки и сбросили свой груз. Судя по всему, удачно: наши «Тридцатьчетверки», видимо, вдохновленные результатами бомбежки, принялись сокращать дистанцию для огня. А немецкие машины стали постепенно уходить на обочину котлована. Вскоре весь кратер затянулся дымом, в просветах которого мы видели, что он завален лесом, как после мощного бурелома. Среди всего этого пейзажа мерцали выстрелы танковых пушек, но понять, кто в кого стреляет, было совершенно невозможно. И мы ничем не могли больше помочь нашим танкистам. На связь с нашей группой вышел командир дивизии — полковник Гейба и мы легли на курс — аэродром Ердатарча. Уже потом нам сообщили, что наши танкисты вышли победителями в танковом бою у села Томба. Мы продолжали висеть над Будой, делая в хорошие ясные дни по три-четыре боевых вылета для поддержки пехотных подразделений, прогрызающих дорогу в каменных джунглях. Вскоре третья эскадрилья, в составе которой я вылетел, получила боевое задание атаковать с пикирования пушечным огнем дом в Буде, где накапливается для контратаки пехота врага. На поле боя в районе Буды мы без труда отыскали этот большой дом и, перестроившись в правый пеленг, начали с пикирования бить по нему из пушек. Сначала было видно, как мечутся под нашим огнем солдаты противника, но потом дом опустел, видимо, его гарнизон спрятался под землей. Во время этих атак бушевало море зенитного огня. Самолет Гриши Бескровного получил пробоину от крупнокалиберной пули, а машина Яши Сорокина была побита осколками зенитного снаряда. В разгар боя появились два «Мессера», но увидев, сколько нас, они не стали связываться и прошли сторонкой.

Уже в самом конце января мы сопровождали штурмовиков, идущих на аэродром Будафок. Восемнадцать «Горбатых», которых сопровождала эскадрилья Константинова, застукали на Будафоке восемь «Ю-52» и принялись долбать их семидесятидвухмиллиметровыми ракетными снарядами и пятидесятикилограммовыми бомбами. Один из транспортников вспыхнул. Наши ребята повторили заход на цель, вдребезги разбив остальные транспортные машины. Еще один «Юнкерс» загорелся от прямого попадания сразу двух ракет с нашего «Горбатого». Как всегда, «Эрликоны» с земли поставили огневую завесу, в которую попались истребитель и штурмовик. Штурмовику повезло, он дотянул до своей территории, где совершил вынужденную посадку, а самолет нашего парня, получив прямое попадание по бензобаку, сразу вспыхнул и рухнул на землю недалеко от аэродрома Будафок. Это был молодой летчик, фамилию которого я не могу вспомнить.

Но война войной, а трофеи трофеями. Хочу поговорить на эту щекотливую тему, прямо скажем, мало освещенную в нашей военной литературе. Кроме того, у меня связаны с ней некоторые острые ощущения, при получении которых я едва не сложил на берегу Дуная свою голову. Если, продвигаясь по нашей территории, мы в основном раздавали всякое оставшееся и отслужившее свой срок тряпье по близлежащим селам, то, оказавшись за границей, многим, особенно офицерам, сразу пришла в голову мысль прибарахлиться. Солдаты еще погибали сотнями тысяч, но доблестный офицерский корпус, в основном штабисты и управленцы, уверенные в благоприятном окончании войны для себя лично, взялись за сбор трофеев. Нам, летчикам, да и танкистам с артиллеристами на переднем крае, было не до этого. Но все же замечали, стоило ступить на зарубежную территорию, как начальник штаба майор Соин, например, давно потиравший руки: «Эх, прибарахлимся!», обзавелся несколькими фотоаппаратами, «достал» две легковые машины, натащил ковров и прочей «сарпинки». Когда мы интересовались у Соина, откуда все это взялось, то он только загадочно улыбался. Впрочем, и так было ясно. Честно говоря, злость брала: Соин сидит на земле и прибарахляется, а мы летаем в бой и вернемся домой даже без приличных подарков семье. И в трофейную горячку, все больше охватывающую армию, начали втягиваться и боевые офицеры, и наш брат, политработник. Прекрасно понимаю саркастический смех, который вызовет это сообщение, ведь учили мы своих детей совсем иному. Но разве не правы классики марксизма — бытие определяет сознание. Выходит, не такой уж глупостью была политграмота, которую мы талдычили. Надо проникнуться обстановкой тех месяцев, когда позади лежала разоренная дотла страна, и каждому предстояло возвращаться на пустое место, а потом уже посмеиваться над нами, фронтовиками конца войны. Тем более, что, чем выше по званию был военный, тем жаднее он хапал все плохо лежащее. Думаю, что трофейный поток заканчивался в самом Кремле, уж, во всяком случае, в ближайшем окружении Сталина. Как бы то ни было, широких репрессий против сборщиков трофеев в войсках не применялось. Всю армию повязала круговая порука. Оправданием было старое, еще революционное: экспроприируем экспроприаторов. Действительно, большинство трофеев добывалось в квартирах людей состоятельных, часто в помещичьих имениях. Но как бы там ни было, это был обыкновенный грабеж, который Сталину, самому грабителю со стажем, пришлось узаконить, разрешив отправлять с фронта каждый месяц по одной посылке не более восьми килограммов. Сталин не решился применить против воюющей армии те репрессии, которые были обрушены на нарушителей трудовой дисциплины, например, перед самой войной, когда миллионы людей оказались за решеткой за пятнадцатиминутное опоздание на работу. Примерно три тысячи киевлян, осужденных на разные, обычно короткие, сроки по этому указу, разравнивали поле нашего аэродрома в Василькове. Я беседовал с этими людьми: обычно инженерами, служащими, рабочими, которых можно было обвинить в желании поспать лишнего, но уж никак не в преступлении, и удивлялся: на Ахтарском рыбном заводе эти проблемы элементарно решались экономическими методами — за каждого разделанного судака давали полкопейки, а если работаешь плохо, то выставляли за ворота. И люди приходили без всяких опозданий, а работали, как заведенные. Даже мой дядька Сафьян, несмотря на припрятанное золотишко, выходил работать во время путины, и судаки буквально мелькали в его могучих руках. Чтобы сэкономить время, он нанимал еще и мальчишку, который подавал ему рыбину на разделочный стол. Люди работали, как проклятые, без всякого конвоя. А сколько драгоценного производительного времени, махая лопатой, теряли осужденные киевляне, как правило, высококвалифицированные работники. Так вот, Сталин, прекрасно понимая, что даже любитель дисциплины в войсках, Суворов, отдавал турецкие крепости на разграбление, не стал становиться против естественного порыва многомиллионной армии. Кроме того, это было просто опасно.

В конце января 1945-го года решил и я познакомиться с трофейной обстановочкой: надо же было уж не совсем с пустыми руками явиться перед глазами жены. Тем более, что был хороший повод: в войсках практически отсутствовала какая-нибудь писчая бумага, а мне, как замполиту полка, нужно же было вести хоть какие-то конспекты, «раскатывая» в них, хотя бы для себя, документы партии и правительства, а также скудоумные речи великого вождя, страх перед которым делал каждое его слово значимым. Я взял в батальоне пуда два муки, в которой тогда недостатка в войсках не ощущалось, свиную голову и немного мяса. Со всем этим добром с аэродрома Ердатарча я направился в уже освобожденный Пешт. Нас в кузове было человек пять военных. Технология была проста: мы остановились на одной из площадей Пешта, и к нам сразу подошли изголодавшиеся будапештцы, спрашивая «лист» — муку по-венгерски. «Лист» у меня был, был и бекон. Еврей лет пятидесяти, чудом уцелевший в Будапеште, увлек меня в какие-то переходы и проходы среди многоэтажных домов. Ради осторожности мы шли всей гурьбой, приготовив пистолеты, с тыла нас прикрывали два автоматчика. Наконец оказались в большой комнате, окно которой выходило в сумрачный световой колодец между домами. Венгерка лет двадцати пяти, выглядевшая очень истощенной (за время осады Будапешта население сильно изголодалось) смотрела на нас настороженно. Еврей, который нас привел, представил гостей широким жестом маклера: «Лист и бекон». Женщина оживилась и спросила, что мы хотим за продовольствие. Мне нужна была бумага и пишущая машинка — еврей был в курсе дела. Мы поторговались и сошлись на 15 килограммах муки за стопку общих тетрадей и пишущую машинку — венгерка оказалась машинисткой. Она вынесла компактную маленькую портативную пишущую машинку в небольшом футляре-чемоданчике, и когда отдавала ее нам, то из глаз побежали слезы. Машинку мы покупали для полка, хотя еще нужно было переделать шрифт. Это нам сделали в Бухаресте. Однако, в результате разнообразных мытарств и реорганизаций, машинка, в конце концов, оказалась в личной собственности замполита полка, вашего покорного слуги, который и ходил ее выменивать, рискуя получить пулю от задержавшегося где-нибудь на крыше немецкого снайпера, и поэтому угрызений совести не испытывал. Машинка была хороша: маленькая, красного цвета, блестевшая лаком, прекрасно работающая и даже пахнувшая как-то по-особому. Чувствовалось, что она была в руках, которые ее любили и дорожили ею.

В полковом клубе был нужен аккордеон, который позже так и остался в полку. Если бы речь шла обо мне, я бы наверняка не стал его брать. Дело в том, что аккордеон нам показали в квартире довольно скромно живущей еврейской семьи. Наш чичероне сообщил (как многие венгерские евреи он немного говорил по-русски), что это аккордеон отца, которого немцы убили при отступлении, а продают его вдова и две девочки-дочери, оставшиеся у матери на руках. Одной лет пятнадцать, другой лет восемь. Мы показали оставшиеся продукты, и мать согласилась обменять на них инструмент, но старшая девочка стала возражать и заплакала. Видя такое дело, я решил поискать аккордеон в другом месте и уже собрался уходить, но женщина схватила меня за рукав. Как я понял, в доме не было ни крошки хлеба. Мать забрала килограммов двадцать с лишним муки, свиную голову и ребра, а мы получили инструмент. Старшая дочь немного успокоилась и спросила, что на нем сыграть на прощание. Я сказал: «Вальс Штрауса», который в более грустном исполнении не слыхал в жизни. Девочка играла, сев на диване и гладила инструмент, будто прощаясь с ним и отцом одновременно. Со мной был полковой баянист Смирнов, который принял инструмент в свои руки и принялся наяривать какую-то русскую мелодию.

Понимаю, что выглядели мы в этой истории не совсем важно, но то ли еще придется узнать читателю о трофейной эпопее. Если бы хотя бы половина наших людей получала трофеи таким образом, то это было бы еще полбеды. Практически это был бартер, который сейчас так вошел в моду, а чем дальше, тем больше укоренялись бандитские методы в чистом виде.

Совершив свою первую трофейную вылазку, я захотел иметь весь комплект удовольствий, для чего и пробрался на наш передний край: поглазеть на настоящий наземный бой. А то получалось, война заканчивается, а я, за рубежом, так ни разу не увидел, каково драться на земле. Вместе с ординарцем я добрался до переднего края наших войск на низком левом берегу Дуная в Пеште, откуда они перестреливались с немцами и венграми, засевшими на возвышенной части берега — Буде. Наши солдаты, одетые в грязные фуфайки и шинели, заросшие и неопрятные, с воспаленными глазами, все без знаков различия, засели в разбитых домах на набережной Пешта и выглядывали из-за углов стен и краев проемов окон, ведя огонь по соседнему берегу из мелкокалиберных орудий и крупнокалиберных пулеметов. Как я понял, их очень интересовали немцы, перебегавшие между домами. А немцев, в свою очередь, интересовали наши, перебегавшие на низменной части дунайского берега. Моя туристическая прогулка началась не ахти. Замызганный и обросший щетиной, командир стрелковой роты старший лейтенант лет тридцати пяти, узнав о цели моего визита, категорически сказал: «Вы, товарищ подполковник, лучше воюйте в воздухе и точнее бейте врага своими бомбами, а здесь вам делать нечего». Командир роты был категоричен, да и прав по сути. Он напоминал уверенного в правоте своих действий колхозного бригадира, с которым не поспоришь, и я, не получив даже разрешения просто побыть в траншеях, направился на другой участок — напротив большого взорванного моста, сваи которого торчали из Дуная. Этот участок нашими войсками вообще не прикрывался, видимо, пулеметы простреливали его с боков, да и для форсирования Дуная он совершенно не годился. Во мне взыграл авантюризм. Я перебежал метров пятьдесят до взорванного моста через Дунай и устроился за мощным металлическим тавром, откуда было хорошо видно противоположную сторону Дуная, занятую противником. Уж не знаю, какой черт меня туда потянул, видимо, был приятно возбужден после удачи с цивилизованным добыванием трофеев.

Передо мной был мертвый Будапешт. Вдоль всего берега Пешта все дома опустели, в их окна постоянно залетали снаряды, мины, и попадали пулеметные очереди. Очевидно, все жители прятались в бункерах или покинули опасную зону. Хорошо, что наша машина-полуторка стояла примерно в двух кварталах отсюда. Укрываясь за тавром, стоявшим вертикально, я вдруг почувствовал себя заправским пехотинцем и принялся вести наблюдение, высовывая время от времени голову. На другой стороне шел кровавый бой наших ребят с противником. Как раз по позициям немцев и венгров наносили удар наши штурмовики под прикрытием истребителей, может быть, даже ребята нашего полка висели сейчас над Будой. Снизу прекрасно было видно ошибки, которые допускали пилоты: бомбы и ракеты нередко ложились чуть сбоку вражеских укрытий, пушечные очереди — поперек траншей, а не вдоль, как следовало бы. Как заправский пехотинец, я рассматривал поле боя в бинокль, который мне одолжили местные пехотные командиры. И вдруг над моей головой в тавровую балку звонко цокнула пуля. Я понял, что немцы засекли мое укрытие, когда они принялись стрелять по конструкциям взорванного моста из мелкокалиберной пушки. Осколки жужжали вокруг и рикошетили, путаясь в искореженных конструкциях. Эх, сколько всего напрасно расходуется на войне — эта мысль всегда бередила мое крестьянское сердце: всего пять процентов боеприпасов, например, в цель, а остальные мимо. Я прижался к земле и уполз за дом. К счастью, целый и невредимый. Когда весь перепачканный добрался до нашей полуторки, то вздохнул с облегчением. Мое любопытство по поводу наземных боев и сражений было удовлетворенно на много лет вперед. Это просто чудо, что немцы не зажали меня в огневой ловушке и не достали, в конце концов, пулей или осколком.

Итак, 13 февраля Будапешт пал. Не спасли его и 51 венгерская и немецкая дивизии. 15 февраля 1945-го года наш полк перебазировался на пригородный аэродром Будафок, откуда Соин, как червь в яблоко, вгрызся в гору, возвышающуюся на южной стороне Будапешта. В ней оказались винные склады, которые указали Соину местные венгры, видимо из числа люмпенов, охотно нам помогавших. Погрузившись в кузов дребезжащей трехтонки с какими-то венгерскими алкашами, Соин прибыл к месту сбережения сокровищ Алладдина. Сломав дверь в винных подвалах при помощи заложенной в замок мины, Соин проник в винные галереи, где почти километр бродил, хлюпая по воде в сопровождении алкашей-венгров, которые, конечно же, могли его пристукнуть в любой момент. Но все обошлось, и Валик нагрузил трехтонку ящиками с бутылками венгерского шампанского, прихватив немало какого-то экстракта, о котором речь позже. Соин привез огромную кучу ящиков, которую сгрузил на аэродроме, накрыл ее брезентом и выдавал продукт только особо отличившимся, на его взгляд, сослуживцам. Несколько дней мы только тем и занимались, что наливали из бутылок, стоящих всюду на командном пункте, белое игристое вино и пили за здоровье друг друга. Да и плюс ко всему, как я уже упоминал, Соин привез немало экстракта, который употреблялся следующим образом: немного этой жидкости наливалось на дно стакана, куда затем следовало шампанское. Происходила бурная реакция, и вино нужно было поскорее проглотить, после чего следовала обильная отрыжка. Весь командный состав полка постоянно рыгал, что, конечно, было очень неудобно при разговорах по телефону.

Именно в это время наш корпус возглавил очередной «свинский» генерал-лейтенант Иван Подгорный. Да, читатель, свиньи имеют самое непосредственное отношение к получению нашим доблестным комкором очередного воинского звания. Должен сказать, что практически все деловые вопросы мы очень успешно решали с начальником штаба корпуса генерал-майором Простосердовым, деловым и умным человеком. Неплохим человеком был и начальник политотдела полковник Горбунов, старый, еще с гражданской войны, политработник, к сожалению — седина в голову, а черт в ребро, будучи уже за шестьдесят, схвативший сифилис у одной из батальонных девушек. Впрочем, это была, кажется, девушка из роты связи штаба корпуса. Лечился Горбунов по месту службы, попутно проводя среди нас партийно-политическую работу. Но это были хорошие ребята. А вот Ваня Подгорный, высокий и худой как жердь, вечно закрывавший лысину уцелевшим сбоку клоком волос, генерал-майор, был громадным козлом. Этот, мой землячок, азовец, таганрогский жлоб, обладал очень ценным для начальства качеством: сам жил и давал жить другим. Ваня честно делился награбленным с вышестоящими товарищами, и этим им очень нравился.

Под Будапештом мы заметили, что длинный, как верста, Ваня, сроду не носивший генеральской папахи, а обходившийся шапкой-ушанкой из серого каракуля, чтобы не подчеркивать свой баскетбольный рост, что-то загрустил. Из кругов, близких к нашему отважному генералу, стало известно, что аппетиты Вани разгулялись до генерал-лейтенантского звания, которое ему никак не давали. Ване бы поиметь совесть: мой ровесник, он и без того был баловнем судьбы. В отличие от нас, дураков — пилотов, которые воевали и сгорали, то в испанском, то в китайском небе, Ваня перед войной учился в академии ВВС. Потом Подгорный оказался командиром полка истребителей, но в отличие от всех, нередко боевых командиров полков, вместо наград с академическим дипломом. Боевые пилоты, нередко, пренебрежительно называли таких людей «академиками» (должен сказать, что ума у «академиков» после окончания академии обычно не прибавлялось), сами проходя тяжелейшую академию войны, месяц которой давал больше пяти «Жуковок». У кадров, сроду не нюхавших пороха, была своя затаенная любовь к «академикам», и свое представление об их ценности — так малограмотный видит в человеке, умеющем читать по слогам, большого ученого. Ваня Подгорный, так и не успев повоевать, зато успев обзавестись во время учебы в Москве немалыми связями, бодро пошел расти вверх. Конечно, боевые вылеты не интересовали такого выдающегося авиационного полководца с образованием. Но зато, когда на фронте принялись формировать авиационные дивизии, то Ваня стал командовать одной из них. Командир он был хреновый и званий и наград на фронте не заслужил, но какое это имело значение при наличии своих ребят в отделе кадров штаба ВВС Красной Армии. Когда стали формировать авиационные корпуса, то выяснилось, что, ну просто некому возглавить один из них, кроме «академика» Ивана Подгорного. Да вот беда, никак не может он проявить себя на фронте, все затирают, и поэтому Подгорный до сих пор подполковник и без особых наград. Ловкие кадровики сумели подсунуть, как говорят, кандидатуру Ивана самому Сталину, якобы видящему все насквозь.

Видимо, был удачно подобран момент — после очередного успеха наших войск, правда, обошедшегося в такую мелочь, как гибель десятков тысяч простофиль в небольших чинах. Всевидящий Ёська, любящий лепить ему лично преданных, говорят, пососал трубку и сказал, что это не проблема присвоить Подгорному звание генерал-майора и назначить командиром авиационного корпуса. Так Ваня оказался нашим непосредственным, высоким и очень противным начальником. Как я уже упоминал, все вопросы в корпусе нижестоящие начальники стремились решать в его отсутствие, обращаясь к начальнику штаба генерал-майору Простосердову, остававшемуся на время отсутствия Подгорного за командира, и благодаря этому дело кое-как двигалось. Особенно любил Ваня Подгорный, хорошо чуявший ветры, дующие в верхах, и умевший не обращать внимания на лозунги для дурачков, в частности, о руководящей роли партии, благодаря чему миллионы простофиль — рядовых коммунистов, на фронте лезли под огонь, а в тылу подрывались на тяжелых работах и умирали раньше срока, поиздеваться над политработниками. Помню, в Лугоже мы выпили с коллегой, замполитом полка — летчиком, постоянно летавшим на боевые задания, грудь которого украшали одни медали. Как выяснилось, моего коллегу, который, чуть не плача, рассказывал об этом, много раз совершенно заслуженно представляли к боевым орденам, но, сука Подгорный, сроду не сидевший в кабине истребителя в боевых условиях (во всяком случае никто в корпусе такого припомнить не мог), кривил свою лошадиную морду и говорил, что, коли замполит, то ему орден и не нужен — хватит медали.

Так вот, под Будапештом Ваня загрустил. Но скоро путь к генерал-лейтенантским погонам был найден. Он пролегал через венгерские свинарники. К тому времени все сколько-нибудь выдающиеся военноначальники, начиная с комбата, уже обзавелись бригадой «штыков». Это были команды отборных проходимцев и ворюг, нередко с уголовным прошлым, которые должны были, вопреки всему, все проткнуть и приволочь своему шефу, все, что он закажет. Каким образом — это было дело самих «штыков». Как всегда, бандиты и проходимцы оказались в цене, когда дело дошло до дележки пирога. Практически, это были кадры для штрафных рот, подлецы на все руки, но когда наша армия перешла границы соседних государств, на них появился спрос. «Штыки» Подгорного получили задание от шефа, и вскоре самолет «Ли-2», который улетал с Подгорным на борту в Москву, в самый разгар горячих боев в осажденном Будапеште загрузился двенадцатью огромными свиными тушами, аккуратно разделанными и обернутыми белыми простынями, двумя прекрасными немецкими пианино, несколькими бочками коллекционных венгерских вин, фотоаппаратами, радиоприемниками, великолепной мягкой мебелью, и прочим, и прочим. Сопровождал все это добро сам командир корпуса, которому взялись помогать несколько его «штыков». Результаты очень ответственного совещания, на которое, по его словам, улетел Ваня Подгорный, недели две проторчавший в Москве, были ошеломляющими: на погонах Ивана засверкала вторая генеральская звезда. Наш командир стал очередным «свинским» генерал-лейтенантом, уже Советской Армии, — говорят Сталину понравилось это наименование, придуманное Черчиллем вместо Красная Армия.

Официальным поводом для продвижения по званию нашего командира корпуса были фантастические успехи вверенных ему дивизий в воздушных боях под Будапештом. Как сообщил Ваня Подгорный в Москве, благодаря его личному мудрому руководству, мы завалили в будапештском небе 270 самолетов противника. Правда, когда мы захватили в плен командующего «Люфтваффе» (генерал прятался в канализационном коллекторе), то стремление к немецкой аккуратности и счету взяло верх над желанием угодить победителям. Генерал наотрез отказался подтвердить подсунутую ему «липу», категорически утверждая, что в его распоряжении было всего 96 самолетов, из которых 35 сбито, а 55 улетели на другие аэродромы из Будапештского окружения. Нужно учесть, что не меньше сотни самолетов записали на свой боевой счет и наши доблестные зенитчики. Но какое это имело значение, если в голодный год на многих сковородках в просторных кухнях хорошо обставленных московских квартир шипела и шкворчала так аппетитно пахнувшая венгерская свинина. Миллионы простачков уже легли в землю, добывая победу, настал час торжествовать, и самому усатому хозяину приятно было знать, что мы вгоняем в землю немецкие самолеты сотнями и тысячами, как они, еще недавно, наши. Мертвых — в землю, живых — за стол.

После своего появления в новом звании Иван решил показать нам уровень своей, уже генерал-лейтенантской, эрудированности. Утомленный после развоза свиных туш по квартирам придворных московских генералов, он, собрав нас на совещание в красивом замке какого-то графа, расположившемся возле зарыбленых прудов, томным голосом поучал командный состав корпуса, что воевать нужно доблестно, врага бить умело и наверняка, безжалостно изживая разгильдяев, трусов и паникеров. Как учить — наших деятелей учить было не нужно. Иван расхаживал на сцене довольно большого зала, выпятив тощую грудь с четырьмя орденами Боевого Красного Знамени, полученными за умелое руководство боевыми действиями авиации, и, рисуя ладонями в воздухе какие-то округлые фигуры, что-то нам втолковывал. Что именно, понять было трудно, хотя Подгорный все говорил правильно. Мы сидели, позевывая, а я вспоминал прекрасный особняк неподалеку, в котором Иван жил с симпатичной официанткой, высокой девушкой. Возле их особняка постоянно дежурил сверкающий лаком «Опель-Адмирал». Особняк охраняли огромный дог и два часовых. В этот замок Ивана Подгорного «штыки» день и ночь тащили всякое барахло. Как нам было известно, Иван продавал награбленное местным венграм, получая устойчивую, несмотря ни на что, венгерскую валюту пенго, на которую скупал золотишко: часы, броши, браслеты, кольца. Словом, для Ивана война была действительно мать родная. А его жена, к которой он не вернулся, сошла с ума.

Скучные рассусоливания Подгорного подходили к концу, мы порядком проголодались, да и сам Иван, видно, считал, что мы уже налюбовались блеском его генерал-лейтенантских погон, для демонстрации которых, как я понял, нас и собрали. Все предвкушали хороший обед, о котором нас заранее предупредили. Тем более, что наш начальник политотдела дивизии Леха Дороненков, которого все звали «товарищ „Д“, изобретение Алексея Бритикова, нашего отважного пилота, Героя Советского Союза, получившее очень широкое хождение в корпусе, за что мы, в свою очередь, получили немалую головомойку от Гейбы, Суякова и Подгорного, товарищей „Г“, „С“ и „П“, что наводило на мысли о разных бранных словах, настрелял рыбы, плавающей в пруду, из охотничьего ружья, и мы думали, что, по крайней мере, без свежей жареной рыбки не останемся. Тем более, что когда заходили, то увидели на столе, перпендикулярно стоящем в торце, добрые вина, разнообразные закуски, молочного поросенка на большом блюде, целиком зажаренных индеек и уток. „Гульнем“, — подумали многие командиры и замполиты полков, у которых словоблудие товарища „П“ распалило аппетит. Однако, нам подали салатик из вареного красного буряка с кусочками селедки, потом еще какое-то овощное блюдо с крошечными кусочками жирной свинины. В итоге, старшие по званию обжирались и подымали тосты за присвоение очередного звания нашему доблестному комкору, а мы сохраняли здоровье, пережевывая вареный бурячок и запивая его лимонадом. Один командир полка даже плевался: „Да это оскорбление! Зачем нас сюда позвали? У меня в полку стол ломится!“. Но Ваню Подгорного, сидящего вдалеке за перпендикулярным столом с командирами дивизий, это, по-видимому, не смущало. Редкий жлоб был Ваня Подгорный, мой землячок-азовец.

О Ване я еще расскажу немало интересного, а пока наш полк перебрался на полевой аэродром Татабанья, тоже недалеко от Будапешта. Бои шли в районе города Дьер, где мы снова прикрывали наших конников, упорно идущих вперед по глубокой грязи. Правда, немцы сопротивлялись без прежнего ожесточения. Предчувствие конца войны висело в воздухе, во всю прогреваемом венгерским солнышком. Всем чертовски не хотелось умирать. Местные жители без конца спрашивали нас: „Когда же закончится война?“ Мы бы сами не против знать, конец ли это. А может Сталин согласится с выкладками Жукова, тоже не чуждавшегося трофеев, о которых мы не знали, но могли догадываться: для установления советской власти на берегах Атлантики нужно и всего-то пустячок: еще два миллиона погибших бойцов нашей армии. Но пацифистские настроения лезли отовсюду. Казалось, только наше командование ничего об этом не знает. 5 марта 1945-го года нам приказали сдать наши, еще вполне ничего, хотя и потрепанные, самолеты „ЯК-1“ двум братским полкам: 31 гвардейскому и 73 гвардейскому, а самим убыть для получения новой материальной части, самолетов „ЯК-3“ в румынский город Бузэу. Предстояло ехать по маршруту: Будапешт — Цеглед — Мезетур — Арад — Сибиу — Брашев — Бузэу. Поезда в конце войны тащились по путям с большими передышками и опозданиями, и в Бузэу мы добирались целую неделю, окончательно разложившись в дороге. Вокруг все только и говорили о мире, да и нам самим война смертельно надоела. Так хотелось мира, покоя, встречи с семьями. Был момент, когда я пожалел, что не поехал на рапиде. Это скоростной поезд — один вагон и один локомотив, мчится от Будапешта до Бухареста по карпатским горам и долинам всего шесть часов со скоростью 150 километров, ныряя с гор и возносясь на вершины. Все бы ничего, да мы испугались: не подсунет ли немецкая разведка бомбу под колею, и поехали кружным путем — обыкновенным поездом. Но здесь взорвалась мина в лицо смелого летчика лейтенанта Ветчинина, который, упившись до умопомрачения вином, бутыли которого нам по дороге всовывали в раскрытые окна вагонов, принялся устраивать митинг на станции Плоешти. Собрав вокруг себя толпу румын, многие из которые понимали по-русски, Ветчинин принялся орать, что воевать больше не собирается, поскольку ему все это надоело. Этот худенький и щуплый паренек разбушевался, как пацифистский Илья Муромец. С большим трудом мы посадили в вагон разбушевавшегося Ветчинина, и пока я занимался Смоляковым, тоже до умопомрачения набравшимся в своем купе, Ветчинин на малом ходу сумел выпрыгнуть из поезда и покатился по большому склону насыпи, после чего окончательно исчез в густой темноте весенней ночи.

Нет, положительно, эту войну пора было кончать. Через три дня ободранный и обшарпанный Ветчинин явился в полк с повинной, заявив, что во время своих скитаний, а он выпрыгнул с поезда километров за девяносто от Бузэу, снова проникся беспредельной ненавистью к врагу и готов бить его до победного конца. К счастью, зная, что ребята психуют, в дивизии не стали давать ход нашей шифровке, где сообщалось об исчезновении Ветчинина, и он, кавалер трех орденов Боевого Красного Знамени, не был зачислен в дезертиры, и после войны работал секретарем обкома комсомола в Днепропетровске, откуда был родом. Он был единственный сын у матери, которую пожалела кровавая страда. К сожалению, мне потом рассказывали, что как почти все славянские герои, не зная, что делать со своей славой и уцелевшей жизнью, Ветчинин спился.

А в Бузэу кипела работа. Похоже было, что наш тыл за месяц до конца войны наконец-то понял, что нужно фронту. 10 апреля поступил первый железнодорожный эшелон, нагруженный ящиками, в которых транспортировалась боевая машина, о которой мы мечтали всю войну. Самолет „ЯК-3“, наконец-то, отвечал всем требованиям, предъявляемым к фронтовому истребителю, Мы поняли это, как только наши инженеры и техники собрали и отрегулировали первые машины, и мы начали облетывать их в воздухе. Самолет был легким, хорошо аэродинамически зализанным, имел мощный двигатель, давал горизонтальную скорость до 540 километров, впрочем, я выжимал и 580, больше, чем „Мессер“, был вооружен пушкой „Швак“ и крупнокалиберным пулеметом. Словом, мечта летчика, а не истребитель. Испытывая его на всех режимах полета над аэродромом Бузэу, я думал: если бы эта машина была у нас в первые годы войны, скольких бед избежала бы наша армия. Те пилоты, которых мы потеряли в 41-ом под Киевом — им приходилось пикировать на скорострельные немецкие пушки на деревянных гробах, творили бы на „ЯК-3“ настоящие чудеса. Ведь это были великолепно обученные профессионалы, имевшие по много лет летной практики, и днем, и ночью, а не эти сырые ребята, только что из летных школ, которые летали уже на более или менее пристойной технике. Как грустно сложилась судьба моих друзей — пилотов 1941-го! Я несколько раз взлетал на „ЯК-3“ над аэродромом в Бузэу, наслаждаясь полетом на этой машине, которая будто играла в воздухе. Она была как будто создана для пилотажа в воздушном бою. Дашь боевой разворот и уже набрал метров 800, раза в три быстрее, чем на „Ишачке“. Когда преследуешь противника на пикировании, то скорость набирается так быстро, что противник будто сам лезет в твой прицел. К 20 апреля мы получили все двадцать четыре „ЯК-3“, собрали их, облетали, и готовы были к перелету в Чехословакию, которая оставалась, прикрываемая необыкновенной прочности обороной на Дукле, одним из еще не расшатанных до основания немецких редутов, до которых у наших все не доходили руки. Мы знали, что будем прикрывать наши войска, пробивающиеся через Чехословакию на Вену.

Приказ все не поступал, а здесь подвалила встреча с августейшей особой. На аэродром Бузэу вдруг прикатила кавалькада блестящих лимузинов. Король Румынии Михай принял предложение нашего командования посмотреть новые образцы нашей авиационной техники. Высокий, длинный и худой, как жердь, похожий на Подгорного, совсем еще молодой парень, Михай имел несколько вылетов на „Мессершмиттах“ — окончил немецкое летное училище. Профессия пилота тогда была необыкновенно престижна и сразу характеризовала мужчину и правителя с положительной стороны. Теперь наши, видимо, задались целью продемонстрировать Михаю, что он недаром прибился к советской стороне, имеющей боевые самолеты, которые немцам и не снились. Видимо, этот визит был одним из ходов какой-то хитроумной политической игры, которую наши вели с Михаем. Предстоял показательный воздушный бой „ЯК-3“ и „МЕ-109-Ф“, пилотируемого румынским летчиком, сильным, толстым мужчиной. Конечно, стрельбы не предвиделось, и основным маневром должен был быть заход в хвост друг другу. Разумеется, румыны выделили для имитации самого лучшего пилота, да и мы, чтобы не ударить в грязь лицом, посадили в кабину „ЯК-3“ признанного аса, командира второй авиационной эскадрильи Анатолия Константинова. Его я не без оснований считал одним из своих учеников, который остался жив в первых, самых опасных для молодого пилота боях, будучи моим ведомым. Я благословил Толю и пожелал ему „наломать“ румыну хвоста. Михай был настроен оптимистически и заявлял, что „Мессершмитт“ по всем швам бьет наш „ЯК-3“. Он упорно не хотел верить, уж не знаю почему, что у нас появился новый самолет. Имитация боя проходила на высоте в три тысячи метров. Условия: приближаться друг к другу не ближе ста метров на горизонталях и вертикалях — время боя 20–25 минут. Должен сказать, что аэродром Бузэу имел очень интересные очертания — таких я не встречал ранее нигде, да и после тоже. В середине квадрата полевого аэродрома размером два на два километра размещался пункт управления полетами. Можно было взлетать сразу с четырех сторон аэродрома, что очень улучшало его пропускную способность, хотя и требовало повышенного внимания и бдительности. И вот над этим аэродромом закружились в воздушном бою два истребителя. Легко и точно маневрируя в глубоких виражах, Константинов без труда оказался на своем „ЯК-3“ в хвосте у румына. Тот бросил свой форсированный „Мессер“ в пикирование, а потом перевел его на вертикальный маневр, делая мертвые петли и боевые развороты, в чем всегда был силен наш Толя, именно в этих позициях и положениях подбивший добрый десяток „Мессершмиттов“. И потому, сколько румын не хитрил и не маневрировал, пытаясь зайти в хвост нашему „Яку“, но тот постоянно оказывался у него самого в хвосте, чего румыну не удалось сделать в ответ. Это подтвердила лента кинофотопулемета, стоявшая на самолете у румына. Король Михай стоял на командном пункте аэродрома, широко, как журавль, расставив ноги, и с недоумением, легко читаемым на его лице, наблюдал за поединком, о чем-то переговариваясь с офицерами своей свиты. Ясно было, что будь бой настоящим, Константинов уже раз десять поджег бы своего противника. Видимо, сам летчик, король Михай, крутивший головой на своей длинной шее, поглядывая вверх, прекрасно понимал это. Пилоты снизились до высоты тысячи метров, и преимущество Константинова стало особенно очевидным. Король махнул рукой, и соперникам передали по радио, что они могут садиться. Михай не стал дожидаться посадки истребителей, с недовольным видом уселся в лимузин, и кавалькада укатила. Когда противники приземлились, то румынский летчик, который вылез из кабины „Мессера“, вытирал рукой мокрое от пота лицо. От него валил пар, но, тем не менее, румын хотел сохранить свое лицо и демонстративно показывал своему технику на двигатель, отчитывая за плохую работу мотора. Тот делал виноватое лицо, но когда летчик отвернулся, то заулыбался технику самолета Константинова и показывая на „ЯК-3“, поднял большой палец в знак одобрения.

Но самое грустное в сказании о „ЯК-3“, которого нам так не хватало в войну, то, что он, будучи самым совершенным творением конструкторов винтокрылых машин, так и не успел повоевать, а вскоре пошел на металлолом. Обидно, что судя по мемуарам Яковлева, эта машина могла появиться на фронте, как минимум, на год раньше. Но холуи, недруги Яковлева, поспешили доложить через Берию прямо в уши Ёське, что под Сталинградом „Яки“ горят!». Я не раз писал о причинах больших потерь нашей авиации в Сталинградском сражении: в основном это было разгильдяйство и неопытность пилотов. Тем не менее, на очередную великолепную машину яковлевской серии упала тень. Работали над альтернативными истребителями «ЛАГ» и «ЛА». Они оказались неудачными, но именно благодаря этой задержке мы получили красавец «ЯК-3» тогда, когда он уже был не нужен. Вот так помогал «великий стратег» воевать своему народу. Как говорят: «Спаси меня, Боже, от друзей, а с врагами я сам справлюсь». Какое-то количество опального истребителя все-таки успели выпустить, и четверка «ЯК-3» была уже и раньше в распоряжении командующего пятой воздушной армии Горюнова под кодовым наименованием «Меч» — ее бросали в бой в случае неблагоприятного для нас развития воздушного боя. «Меч» всегда стоял на взлете.

26 апреля наш полк покидал Бузэу. Курс — фронт. Мы летели по маршруту: Дробета — Турну — Будапешт. Пролетая над Бухарестом, мы приветствовали столицу союзной Румынии покачиванием крыльев. Я в Бухаресте в жизни не был, но с воздуха он мне понравился. Хорошо распланированный город, весь в зелени парков. Много старинных красивых домов со шпилями. Мой «ЯК» под номером 25 летел с правой стороны командирского звена, а слева летел штурман полка майор Тимофей Лобок. Как водится, в качестве лидера полк вел командир подполковник Платон Смоляков. Когда мы шли на отрезке маршрута Дробета — Турну — Северин, то излучина Дуная сбила с толку Платона, и он начал отклоняться от маршрута, меняя компасный курс примерно на 25 градусов. Дело в том, что Дунай, пробираясь среди гор, делает несколько очень похожих изгибов, и Платон перепутал ближний изгиб с дальним, где нас ждал аэродром посадки. Тимофей Лобок сверился с картами и по радио стал подправлять Платона. Тот рявкнул что-то вроде «Не мешай!». Мы продолжали лететь неправильным курсом, зато сохраняя авторитет командира. Но зная, что такой курс добра не принесет, пришлось вмешаться мне, как замполиту. Я нажал кнопку передатчика радиостанции и, понимая, что Платон полез в бутылку, очень вкрадчивым и доброжелательным голосом принялся говорить ему: «Платон, Платон, ты ошибаешься. По нашему курсу должна быть точкой дальняя излучина Дуная, а не та, куда тебя тянет». Платон буркнул: «Понял» и исправил курс.

Когда мы первые сели на аэродроме в Будапеште, то Платон, по своей обычной привычке, нахохлившись и раскорячившись, как курица в дождь, приседая на своих кривых ногах, махал руками, как курица крыльями, сопереживая каждому садящемуся самолету, будто ладонями ровно усаживая его на посадочную полосу: «Садись! Садись». Как видим, к своим обязанностям командира полка Платон относился очень серьезно. Обычно, когда Платон «усаживал» полк, он долго жаловался на боль в руках и ногах после этой ответственной и тяжелой работы. Едва мы дозаправили свои самолеты на Будапештском аэродроме, как пошел дождь — пришлось задержаться. На Будапештском аэродроме постоянно базировался истребительный полк ПВО, состоящий из девушек-пилотов, летающих на самолетах «ЯК-1» и «ЯК-7». Минут через пять после посадки наши ребята уже познакомились с пилотессами и вели с ними задушевные разговоры. Пилотессы были необстрелянные, а наши ребята — грудь в орденах. Но хотелось показать товар лицом и девушкам тоже. Когда дождь немного прекратился, одна из летчиц поднялась в воздух опробовать мотор своего «Яка». Исполняя фигуры пилотажа, она задумала «блеснуть» и удивить мир, чтобы утереть нос фронтовым летчикам, как тогда говорили, «смаленным волкам». Налетавшись в зоне пилотажа, летчица опустилась на высоту метров в тридцать и, пролетая вдоль нашей стоянки, сделала «бочку». Да так низко, что едва не зацепила землю крылом. До катастрофы оставалось метра полтора, а учитывая, что маневр производился с заносом хвоста, то дивчина смело могла идти ставить свечку своему небесному покровителю. Ошибка состояла в том, что она «передала ногу», из-за чего чуть не врезалась в землю. У меня, как и у всех прочих, мурашки пробежали по спине. Пилотесса едва не «блеснула» навечно. Посмотрев этот безграмотный лихой пилотаж, я решил подойти к девушке, когда она сделала посадку и зарулила на стоянку по соседству с моим самолетом, чтобы предупредить, чем может закончиться в следующий раз ее «бочка» в таком исполнении.

Девушка была в звании лейтенанта, а я подполковник, и потому, когда она выключила мотор и сняла шлем с очками с разгоряченной головы, первым делом поинтересовался ее фамилией, собираясь потом прочитать маленькую лекцию об основах пилотажа. Но курносая, черноглазая, воздушная мадонна за словом в карман не полезла: «Иди ты на хер! Сами с усами!». Я понял, что имею дело со своеобразным типом людей, которых я бы назвал «бутафорскими фронтовиками», которых в войну развелось немало. Эти люди, мужчины и женщины, отпускали длинные чубы до глаз, пришивали ленточки за несуществующие ранения, густо дымили махоркой, смачно плевались, виртуозно матерились во всеуслышанье, громогласно повествовали о своих боевых делах, но когда дело доходило до разбора, то выяснялось, обычно, что это «комнатные» фронтовики. Впрочем, не исключается, что пилотесса сама была так перепугана своей «бочкой», что находилась в состоянии нервного стресса. Тем не менее, я приказал ей выйти из самолета и доложить как положено старшему по званию. «Чеши подальше отсюда!», — был непредусмотренный в воинских уставах ответ. Это возмутило меня до предела, и я направился на командный пункт полка к командиру женской авиационной части, грудастой майорше. Вскоре она в сопровождении замполита привела ко мне нарушительницу, и та извинилась за свое поведение. Весь этот случай показывал, что я перестал разбираться в тонкостях женской психологии и забыл о том, что с бабами лучше не связываться. Недаром мой тесть говорил: «Бабы дуры, бабы дуры, бабы бешеный народ!». И еще называл своих домашних женщин «осами».

Первого мая наш полк приземлился на полевом аэродроме села Носислав, что в десяти километрах от столицы Моравии, города Брно. Праздник был нам не в праздник. В этот день мы узнали, что умер наш боевой товарищ майор Роман Слободянюк — «Иерусалимский казак». Роман, настоящее имя которого было Рувим, умер от тропической лихорадки, которую, судя по всему, притащили в Венгрию, где он заразился, немецкие солдаты, сражавшиеся в корпусе Роммеля в Африке. Вот как в мире все взаимосвязанно.

Когда мы уезжали с аэродрома Татабанья в Бузэу за новой техникой, то Роман не поехал с нами — плохо себя чувствовал, у него была высокая температура. Мы думали, что Слободянюк просто простудился, и оставили его выздоравливать. Но дела пошли совсем в другом направлении. Как рассказывали нам врачи, температура при тропической лихорадке была настолько высокой, при полном отсутствии эффективных лекарств у наших медиков, что печень Романа буквально распалась на части. Слободянюка похоронили недалеко от села Татабанья, а мы, осваивавшие «ЯК-3» на аэродроме в Бузэу, даже ничего не знали об этом. Навечно ушел еще один «киевлянин», прошедший вместе с уцелевшими ветеранами весь наш крестный путь, включая Сталинград. Хороший летчик и товарищ, награжденный тремя орденами Боевого Красного Знамени и многими медалями. Пусть будет ему пухом венгерская земля. Его жена, оружейница Лебедева (мы «обвенчали» их приказом по полку) осталась беременной и уехала к родным на восток. В тылу ей предъявили претензии за «нагулянного» ребенка — родился мальчик, похожий, по ее словам, на отца, с вьющимися волосами, и мы выслали ей все документы, подтверждающие ее фронтовой брак, разновидность ранее не предусмотренная законом, согласно которым Лебедевой и назначили пенсию за погибшего мужа.

К моменту нашего появления под Брно, битва за город подходила к концу, но 2, 3 и 4 мая 1945-го года мы еще вылетали на прикрытие наших наступающих войск северо-западнее Брно, где немцы пристраивались их бомбить, нанося немалые потери. Вообще, немцы так прижились в Чехословакии, которой правили с 1939-го года, что вроде бы даже не собирались уходить отсюда: дрались в полную силу. Я вылетел в составе восьмерки под командованием заместителя командира полка по летной подготовке Миши Семенова. Недалеко от Брно мы встретились с двенадцатью «Мессерами», которые, прикрывая свои бомбардировщики, шли двумя группами по шесть самолетов каждая. Миша Семенов приказал по радио четырем нашим самолетам звена Лобка набрать высоту три тысячи метров и, оказавшись над противником, атаковать «Мессеров» с пикирования. Так мы и сделали — я летел в составе этого звена. С левым боевым разворотом мы резко набрали высоту примерно в тысячу метров над самолетами противника и перевели «Яки» в пикирование. Атака оказалась необыкновенно удачной: лейтенанты Ковалев и Уразалиев подожгли сразу два «МЕ-109-Ф». После удачной атаки с верхней полусферы, наше звено сделало боевой разворот и снова ушло на набор высоты, снова оказавшись в трех тысячах метров над землей. Немцы явно не оценивали опасности нашего маневра, видимо, рассчитывая боевые возможности наших самолетов, исходя из характеристик «ЯК-1». Но это был качественно другой самолет, его мотор на целых 400 лошадиных сил превосходил мотор «МЕ-109-Ф», и «ЯК-3» имел гораздо лучшие летно-тактические качества. Мы уже били «Мессеров» по всем швам. Пока мы набирали высоту, второе звено во главе с Семеновым завязало воздушный бой на вертикалях со второй шестеркой. Скоро еще один «Мессер», оставляя дымный след, потянул к земле. Немцы поняли, что происходит что-то не то, и стали каждый сам по себе уходить с поля боя. Мы повисали у них на хвостах и легко догоняли в горизонтальном полете, что было для немецких пилотов первым таким сюрпризом за всю войну. Я догнал «Мессера» — мощный мотор моего «Яка» сотрясался на полном газу, примерно за минуту сократил расстояние и взял самолет противника в прицел. С дистанции примерно в 80 метров нажал пушечную кнопку. «Швак» не подвела и безотказно сработала, равномерно выпуская снаряды по цели. Самолет противника загорелся и принялся круто отворачивать влево, но потом, когда пожар на борту усилился, летчик сразу катапультировался и благополучно спустился на желтом парашюте, а самолет с пикирования врезался в землю и сгорел.

Это был мой последний воздушный бой, последний «Мессершмитт», тринадцатый по счету, среди тех самолетов противника, о которых, положа руку на сердце, могу сказать, что сбил лично. Знаю, что наш читатель избалован звонкими цифрами, переваливающими за сотню вражеских самолетов, сбитых Кожедубом и Покрышкиным. Что ж, скептически усмехаясь при описании некоторых подвигов наших асов, не стану лишний раз подвергать сомнению боевые дела этих ребят, начавших воздушные игры с немцами уже в 1943, когда правила были полегче и попроще. Скромно сообщу только свой реальный результат, весьма неплохой, по-моему. А тому, кто посчитает его чересчур скромным, посоветую, хотя не дай Бог ему этого, да и невозможно это в реальной действительности, сбить хотя бы один современный металлический самолет, пилотируя деревянный мотылек типа «И-16». А мне это удавалось. И я этим горжусь. И как считаю, на законных основаниях.

8 мая мне позвонили из политотдела дивизии и сообщили, что война с Германией закончена. Гитлеровская армия капитулировала. Дело было ночью, и я стоял на аэродроме Носислав недалеко от командного пункта полка и не знал, что мне делать: смеяться или плакать? Наутро я организовал и провел полковой митинг, поздравив весь личный состав с Днем Победы. Что творилось в тот день в войсках, уже много раз описано профессиональными писателями, и я ничего к этому добавить по существу, конечно, не могу. Все вокруг кричали: «Ура!». Все стреляли в воздух из пистолетов. Пускали ракеты. Радовались и плакали. Вспоминали погибших в бою близких и родных.

События 9 мая 1945-го года, отмечающегося сейчас, как День Победы, запомнились мне следующими фактами: на нашем аэродроме все веселились, но над ним, грозно ревя моторами, прошли три полка бомбардировочной дивизии, и скоро земля вдали тяжело ухнула. Бомбардировщики возвращались назад — они ходили без всякого прикрытия истребителей, потеряв один самолет, сбитый зенитным огнем противника. Бои шли неподалеку, где продолжала обороняться РОА — Русская Освободительная Армия под командованием генерала Власова. Я вспомнил душный летний день в Чунцине шесть лет назад, пиво из Гонконга, которое мы пили с Власовым в его резиденции — главного военного советника в Китае, в советском посольстве, его наставления: «Ты за все отвечаешь, комиссар»… и вздохнул. Вот где довелось встретиться: на другом континенте, в конце другой войны, по разные линии фронта. Сколько всего прошло за эти шесть лет… А русские продолжали свою давнюю кровавую гражданскую рознь — уже на чужой земле.

В городе Брно в это день поймали гауляйтера, повесили его головой вниз и, облив бензином, подожгли. Так замыкались круги судьбы в конце той войны. Но заграничный поход нашей армии продолжался.

Если бы меня спросили: какая страна из увиденных за рубежом, больше всего мне понравилась, то не задумываясь, ответил бы — Чехословакия. Здесь не было цыганской липкости румын, казарм, в которых жили крестьяне на земле венгерских помещиков. Здесь не было мрачного польского католицизма, доведенного в силу наклонностей славянского характера до исступления. Я оказался в кусочке Европы, занятом славянами, которые, пожалуй, больше всех своих сородичей ушли в сторону порядков, по которым жил современный цивилизованный мир. Я оказался в стране, которая наглядно доказывала, что столыпинский путь был единственным благом для России. Такие же славяне, как и мы, язык которых мы хоть и с трудом, но понимали, а они наш, отказавшись от варианта, предлагаемого гениальным писателем и неудачливым красным комиссаром, а значит моим коллегой, Ярославом Гашеком, пошли по пути создания парламентской республики. И вышло неплохо: Чехословакия до войны была светлым островком демократии среди бушующего моря тоталитаризма. Может быть, люди здесь материально жили не намного лучше, чем в той же Венгрии, во всяком случае, на первый взгляд, но это были свободные люди, дышавшие вольно. И это были такие же славяне, как и мы, глядя на которых не скажешь, что наша отсталость запрограммирована нам самой природой.

Культурные и организованные моравцы почти все владели домами и кусочками земли, на которых трудились, не покладая рук, имели пусть и маленькие, но свои автомобильчики. А уж сельское хозяйство велось образцово: изобретательно, экономно, красиво. Словом, в Чехословакии мне понравилось. И я хотел бы, чтобы наши люди зажили так же, построив общество не на страхе перед кулаком держиморды или на проповедях очередных мессий: то ли коммунистических, то ли националистических — без разницы, а на основе труда, собственности и законов, справедливо регулирующих отношения между двумя двигателями человеческого прогресса. Словом, Чехословакия так и осталась для меня образцом того, как может и должен устраиваться славянин на своей земле. Не скажу, чтобы мы делали все, дабы и чехи прониклись к нам взаимной симпатией. Интересный народ, русские. Мы совершенно лишены возможности критически представлять, как смотримся со стороны. Представление о народе чудо-богатыре, которое нам долго вдалбливали внутри страны, мы стремимся перенести и за ее пределы. Но увы, образ хищного казака-грабителя прижился там лучше.

В эти дни я мысленно подводил итоги уже миновавшей войны для своей семьи. Наверняка, так же делали десятки миллионов русских семей. Потери были тяжелыми, но по сравнению со многими другими семьями, можно было считать, что нам повезло. Из четверых братьев погибло двое. Василий в блокадном Ленинграде, а Ивана погубила трофейная эпопея, которая не принесла нашей семье ничего хорошего. У меня умер сын Шурик, погиб зять — Сеня Ивашина. Погибла масса земляков, друзей, родственников. Погиб дядя по отцу — Григорий Яковлевич — на Сталинградском фронте. Опустошение славянского рода было чудовищным. Страшным был и моральный урон: люди вышли из этой войны покалеченные духовно, наглядно убедившиеся, что в этой жизни возможно самое страшное, переставшие доверять друг другу и приученные спасаться в одиночку. После войны мы сразу потеряли связь друг с другом, как будто бы не прошли вместе самые страшные испытания и стали пытаться отыскивать друг друга только через десятки лет. В мире насилия и несвободы не цветут цветы дружбы, даже боевой. Всякий спасался в одиночку. Но это уже послевоенная тема, которую, если будет на то желание читателя, я разовью.

А пока, в середине мая 1945-го года мы жили в селе Носислав, рядом с которым расположился полевой аэродром. Я с ординарцем Сашкой расположился в трех комнатах хорошего, надежно построенного, крытого черепицей и содержащегося в идеальном порядке доме пожилой крестьянкой пары, имущественное положение которой по своей домашней привычке, я бы определил как середняцкое. Пара была бездетная и уже всерьез задумывающаяся, кому оставлять хозяйство, с которым было тяжеловато справляться: десять гектаров моравской земли стального цвета, двух лошадей, пять коров, свиней, прекрасный дом, сад и огород, а также виноградник. Все собственное, что для нас было очень необычно и позволяло смотреть на пожилую пару, трудившуюся с самого раннего утра до позднего вечера и нанимавшую для этого двух работников, как на эксплуататоров. Один из работников был слабоумный, и хозяева, скорее всего, держали его из милосердия, а второй работник — Мартин, был молодым, сильным мужчиной, тянувшим работу, как вол. Несмотря на все эти признаки ячейки эксплуататорского общества, которые должны были возмущать мое комиссарское сердце, у меня сложились самые теплые отношения с хозяевами, которых мы с Сашкой, моим ординарцем, стреляным солдатом, скоро начали называть «мама» и «папа». Они были этим очень довольны, чувствовалось, что мы им нравимся, а они нравились нам.

Надо сказать, что буржуазная пресса, да и массовые пленения и сдача чехов русским в период первой мировой войны, дали им такие познания о жизни России, ее манерах и нравах, а «папа» был в русском плену, что мне казалось иной раз, что чехи больше и лучше нас самих знают нашу жизнь. Как-то ко мне зашла машинистка из нашего штаба сообщить, что приглашает Смоляков. Когда машинистка, сидевшая в комнате, ожидая моего ответа (я что-то писал), совершенно обалдевшая от зрелища навощенных полов, покрытых прекрасными дорожками, пышных постелей, добротной зеркальной мебели, хрустальной люстры, наконец ушла, то мама строго спросила меня: «Это блядь была?»

Но особенно доверительными стали отношения, когда старики положили глаз на моего Сашку. Им понравился мой ординарец сорванец-белорус, в семнадцать лет призванный на фронт и сразу попавший под пулю, пробившую ему таз. Сашка умудрился выжить. Я его особо не отягощал заботами о моей персоне, и Сашка пристрастился к работе на десяти гектарах «папы», как раз была весна, и наши хозяева с работниками трудились, как каторжные. Еще на рассвете «мама» садилась на дамский велосипед, это в ее-то 60 лет, к которому привязывала инструмент и ехала в поле. Особенно незаменим стал для них Сашка, учитывая то обстоятельство, что казаки, заскочившие перед нашим появлением, забрали у «папы» двух его холеных лошадей, а бросили пару подбитых. «Папа» подлечил лошадей, но вот беда, они совершенно не слушались никаких команд, кроме матюгальных на русском языке. Пришлось бедному «папе» вспомнить времена, когда в плену двадцать с лишним лет назад, находясь на Дону он общался с русским населением, и поэтому каждое утро солидный, культурный моравец начинал оглушительно материться по-русски, выводя лошадей из конюшни. Но «папе» приходилось многое вспоминать, а у Сашки был огромный свежий словарный запас, полученный им в окопах, где иной раз из ста слов, произнесенных солдатом, почти половина были матюки типа: «отхерачь, до хера, нахерачил», что означало: отсыпь немножко, много наложил. Сашке была и пара: симпатичная моравка Здела, из бедной семьи, которая приходила подрабатывать к хозяевам. «Папа и мама» мечтали поженить Сашку и Зделу, чтобы оставить им «владу», все нажитое за всю жизнь хозяйство.

Глядя на то, как они работают, до чего разумно их безотходное производство и какие оно приносило результаты, я только диву давался. В сарае имелась малая механизация всех видов, посредине двора был устроен великолепный бассейн-хранилище, емкостью кубометров на 50 для навозной жижи, который быстро наполняли животные, имевшиеся на подворье. Этой жижей удобряли каждый корень, имевшийся на полях, и серая земля, не чета кубанской, давала фантастические урожаи. Как же варварски эксплуатировали мы свой кубанский чернозем, который русские цари отняли у мусульман, а мы не сумели его использовать. Не стану описывать всех чудес, виденных мною в этом хозяйстве, расскажу только о результатах этого неутомимого труда, после которого, впрочем, можно было помыться и отдохнуть: в подвале дома стояло пять бочек вина, моравцы называли подвал бункером.

Во дворе огромный крытый черепицей сарай, хозяева называли его «бахауз», был разбит на пять отделений, каждое из которых были наполнено своим продуктом: пшеницей, овсом, ячменем, картофелем и прочим. Здесь же были отсеки для животных. Лошадей и коров держали отдельно. Половина просторного двора была забетонирована, и грязь не неслась в дом. Условия в доме ничем не отличались от городских. Животные пили воду из автопоилок, отодвигая мордой пузырь, закрывающий отверстие, из которого поступала вода. Здесь же, во дворе, был устроен маленький бассейн для любителей водных процедур — великолепных белых и серых гусей. Если бы такое хозяйство завести на Кубани, да еще в условиях человеческой свободы, то думаю, наша страна давно забыла бы о бесконечных продовольственных программах. Увы, с наибольшим жаром мои земляки разбирали чужие сараи во время коллективизации, отвозя полученные материалы на колхозный двор, где они благополучно гнили и пропадали.

Моравцы прекрасно знали наши порядки и, когда мы пробовали рассказать им, конечно, приукрашая и пропагандируя, как у нас, они лишь махали руками и произносили скептически: «Это у вас». Чувствовалось по тону, что более мрачной перспективы для себя они не представляли. Оказывается, им в кино показывали прелести нашего образа жизни: покосившиеся хаты, полуголых детей, бегающих босыми по грязи глубокой осенью, в период коллективизации и голода, заткнутые соломой окна и прочее, прочее.

Да и что мы могли предложить этим свободным людям, путешествующим по всей Европе: мебель «папа» покупал в Вене, а люстру и сельскохозяйственную технику в Германии. Интересно было наблюдать, как хозяева обходятся со всем своим богатством. Уж на что мы жили душа в душу, но стоило закончиться войне, и уже на следующий день Сашка пришел с сообщением: хозяин передал — война кончилась и нужно платить за постой. Деньги были пустяковые, конечно, для меня, получавшего 1500 крон в месяц, всего 15 крон, но это была месячная зарплата батрака Мартина, который, кстати, скоро получил такую же усадьбу в Судетах, откуда выслали немцев, и уехал туда хозяйствовать, женившись на батрачке. Это весьма возмутило «папу» — был нарушен принцип — ни одной кроны, не заработанной тяжким трудом. Деньги у моравцев были тем самым средством учета, за который так ратовал Ленин. Сами по себе, без огромных бухгалтерий, они учитывали все и вся. Например, как-то к «маме» в гости приехала ее племянница, красивая молодая дама, жена директора фабрики «марафетки» или кондитерской, по-нашему. «Мама» угостила близкую родственницу, приехавшую с мужем, доброй кружкой хорошего жирного пахучего молока, надоенного от великолепных черно-рябых немецких коров, и отрезала по скибке свежего домашнего хлеба. Будучи человеком любопытным, я не отказался от угощения и закалякал с чехами о том, о сем. Чешский бизнесмен и предприниматель пытался меня обдурить по ходу дела: всучить мне свою старую «машинку», как говорят моравцы, потрепанную «Татру», вместо моей симпатичной «Опель Олимпии», названной немецким автомобильным магнатом в честь своей младшей дочери. Я объяснил чеху, что мою «Олимпию» нельзя сравнивать с его потрепанной «Татрой», а он предлагал дать еще кое-что сверху. Когда гости стали уходить, племянница дала какие-то деньги тете, а та выдала ей сдачу. Я обалдел: это было слишком даже для самого жлобского кубанского хозяйства. Когда гости уехали, я спросил «маму», за что она взяла деньги с племянницы. «Мама» строго ответила — за угощение и, предвидя мое удивление, снова с тем же ироническим выражением, сказала, что это не так, как у вас, разгильдяев. Так что, наша, так называемая «широта», воспринималась в Чехословакии без особенного энтузиазма. Чехи прекрасно знали, что грабеж — это ее обратная сторона.

Через несколько дней после войны один из работников, трудящихся в хозяйстве «папы», по моим наблюдениям, на редкость ленивая личность, имевшая аккуратный и подтянутый вид, которую «папа» почему-то не критиковал за лень и нерадивость, вдруг превратился в нарядного чехословацкого подполковника, который и возглавил делегацию, состоящую еще из сельского старосты и священника, явившихся ко мне на прием. Хозяин выставил графин прекрасного вина, до сих пор не входившего в мой рацион, нарезал сухой колбасы с пучком ароматных трав, бекона — кусочки по количеству присутствующих, свежего хлеба и мы, попивая прекрасное виноградное вино, стали толковать. Сначала о философии: о справедливом устройстве общества, правах и свободах личности. Однако получалось, что мы говорим на разных языках, я имею в виду не чешский и русский. Мы плохо понимали друг друга по сути поднимаемых проблем. Я нажимал на труды Маркса и Энгельса, которые, впрочем, и сам, в основном, видел только издали. Но и этих моих познаний хватало, чтобы приводить моих собеседников в полное смятение. Они отмахивались от великолепных проектов устройства человеческого общества, где все всем будет поровну, как от нечистой силы. Колхозное устройство просто не лезло им в голову. Особенно возмущался «папа»: так у меня два коня, которые слушаются только матюков, но работают потихоньку. И они мои. А заберут коней, на чем работать стану? Наконец, разговор пошел на тему, ради которой собственно и явилась депутация: скоро ли мы думаем забирать все свои воющие, громыхающие и истоптавшие всю округу игрушки: самолеты да танки и подаваться восвояси? Честно говоря, мне, как и всем воинам Советской Армии, нравилось харчиться за границей. Да и наше государственное руководство все норовило подсунуть правительствам стран, куда мы вошли, парочку-другую танковых или авиационных корпусов для прокорма и постоя в качестве платы за нашу освободительную миссию. Пару дивизий нашего корпуса, в конце концов, всучили Болгарии, где у власти оказался свой человек — Георгий Димитров, и поэтому такая постановка вопроса меня обидела. Я стал объяснять, что мы освободили их от немцев, и теперь должны осмотреться. Уйдем, когда получим приказ. Моравцы нажимали: а когда же будет приказ? Судя по их словам, получалось, что особенной разницы между нами и немцами они не делают, а перспектива коллективизации пугает их, пожалуй, не меньше, чем перспектива оказаться в немецком концлагере. Они маленькая страна, маленький народ, и привыкли жить по-своему. Когда же мы уйдем домой?

Впрочем, беседуя со мной, чехи проявляли известную осторожность. Они уже настолько прониклись ко мне доверием, что могли во всеуслышание сказать неуважительные слова о чешских коммунистах: «А что у нас за коммунисты, босота, типа Мартина, и несерьезные люди, которые не сумели выучиться в жизни ничему полезному. Разве пойдет ему на пользу целая „влада“, хозяйство, отнятое у немцев, которое ему вручили даром в Судетах?». Конечно же, о наших коммунистах, за спиной которых стояла многомиллионная, грозная армия, а под каждым лозунгом скрывались тысячи самолетов и танков, они такого сказать не могли. «Ваши коммунисты, это коммунисты хорошие — люди серьезные, и все же — когда вы от нас уедете?»

Следует сказать, что мы жили в Моравии, как коты. Смоляков завел сразу двух любовниц: одну из полка, а другую — землячку-белоруску из батальона, и даже являлся ночевать ко мне, поскольку бывали ночи, когда к нему заявлялись сразу две, по его собственным словам, «бляди», и занимали все имеющиеся в наличии кровати. Мы прекрасно питались и потихоньку прибарахлялись. В Чехословакии было меньше трофейного грабежа. Все-таки пострадавшая от немцев страна, потенциальная союзница. Такого беспощадного грабежа, как в Венгрии и Германии, здесь не было. В Чехословакии, в основном, грабили немцев, высылаемых из страны. А в Венгрии мне приходилось наблюдать в одном из имений, куда я с группой летчиков приехал смотреть водящихся на пруду черных лебедей, как группа наших солдат по приказу командира дивизии демонтировала роскошную ванную венгерского графа. Все выламывали с мясом, ломая добрую половину, для отправки на квартиру доблестного военного начальства в Союз. Солдаты комментировали: «Забираем у одних буржуев, чтобы отдать другим». Народ не обманешь. Помню, уже через несколько лет, на политзанятиях, солдатик на мой вопрос: «Что такое политика?», упорно твердил, весь взмокнув от напряжения: «Политика — это обман народа», и ничего не желал слушать о том, что наша советская политика совсем другая. Как я узнал позже, вскоре вывезли в Союз и черных лебедей, которыми мы любовались. Но вот довезли ли? Сомневаюсь. Не доехали или передохли уже на месте и великолепные венгерские лошади: скакуны и битюги, другой породистый скот, который в наших колхозах, даже если они доезжали до них, начинали кормить соломой с крыш. В основном пропали великолепные немецкие заводы, которые мы демонтировали, и ящики с оборудованием которых еще долгие годы гнили у железнодорожных путей по всей России. Я сам видел под Купавно, в конце сороковых, ящики с таким, уже сгнившим, немецким химическим заводом, четыре года валявшимся под откосом. Везли массу, и почти все пропало — не в коня корм. Вскоре превратились в металлолом все навезенные в страну трофейные машины. Угадали лишь те, кто грабил произведения искусства. Уже после войны, в Монино, моя дочь Жанна с подружками бегала заглядывать в просветы между шторами в комнатах генеральских квартир, любоваться на великолепные картины в золоченых рамах, которые были кусочком какого-то другого мира в разоренной и голодной стране. Удивительно, как могли эти маленькие страны на протяжении многих лет, находясь под безжалостным давлением двух диктатур, сохранить эффективное хозяйство и денежную систему.

Трофеи всякий доставал, как мог, в меру своей ловкости и ухватистости. В нашем полку несомненным лидером был Валя Соин. При всяком удобном случае Валя на полуторке в сопровождении двух-трех «штыков» исчезал куда-то, особенно ночью, и никогда не возвращался без добычи. Скоро все три его машины — два «Опеля» и американский «Додж» — грузовой вариант, были до отказа заполнены барахлом. Постепенно расположение полка, дивизии, корпуса, да и всей армии, стало напоминать стоянку татарской орды, совершившей успешный набег на богатое государство. Пришлось и мне пошустрить. Грабить никого не грабил, но, как говорят, присутствовал и помалкивал. В Брно я зашел в нашу войсковую комендатуру и сразу по-свойски заговорил с комендантом города. Он, как и я, был подполковником, а равные звания в армии сближают. Как раз наша комендатура изъяла у смирных чехов огромное количество охотничьих ружей — штук пятьсот, которые стояли в углу. Ясное дело, что, хотя ружья изымали на время войны, дабы чехи не взбунтовались, но возвращать их никто не собирался. Я выбрал себе великолепное ружье — трехстволку. Нижний, третий, ствол для охоты на крупного зверя заряжался пулей. Ружье было немецкой работы. Этого же происхождения был и здоровенный радиоприемник «Телефункен» из комнаты, заваленной аппаратами, которые наши конфисковали у чехов, дабы те не разлагались, слушая вражескую пропаганду. «Телефункен» имел на передней панели систему автоматической настройки, практически на все радиостанции столиц Европы. Нажмешь кнопку, и Москву становится слышно все лучше. Подполковник-комендант махнул рукой, и вручил мне еще и маленький приемник фирмы «Филиппс», работающий на длинных и средних волнах. Я погрузил все эту добычу в полуторку и отправился в часть.

Большим неудобством было отсутствие автомашины, которыми обзавелись почти все офицеры полка. И вот, одним прекрасным днем, мы выехали на базар в Брно, возле которого стояли на стоянках машины моравцев. Впрочем, большинство из этих машин были уже «национализированы» нашими офицерами, но были еще и хозяйские. Меня все брался сопровождать, выступая добровольным ординарцем, видимо, стремясь выйти в мои «штыки», танкист-сержант, приблудившийся к нашей части, да так и прижившийся. Этот парень смертельно не хотел снова оказаться в горящем танке, и поэтому каждый раз, когда вспоминал об этом, то заливал грусть-тоску доброй порцией водки. Однако человек он был полезный: хороший шофер и механик, и мы мирились с ним, не обращая внимания, чем от него несет. Так вот, с этим бравым сержантом мы кое-что купили на базаре, а наша полуторка уже уехала, не дождавшись. «Сейчас будет машина», — заявил сержант и сел в кабину старенькой «Татры», стоящей на стоянке. Он подергал рычаги, и мотор заработал. Сержант распахнул дверцу и пригласил меня. Я секунду поколебался и сел в машину, которая теперь, автоматически, по законам военного времени становилась моей собственностью. Когда мы стали выруливать, прибежал хозяин, старик, и размахивая руками кричал: «Мишинка моя, мишинка моя!». Сержант отмахнулся от него, как от назойливой мухи, и дал газ. Так я оказался моторизованным. Мог бы этого не писать, но повторяю, постановил писать правду. Во всяком случае, в том, о чем пишу. А о чем умолчал — это мои дела.

Должен сказать, что эта старенькая машинка здорово меня выручила, когда главный мародер нашего корпуса, его командир, «свинский» генерал-лейтенант Иван Подгорный устроил строевой смотр добытого офицерами автотранспорта. Вообще, по поводу явно награбленного, без всяких документов имущества, вроде бы добытого с поля боя, в войсках кипели споры в связи с его принадлежностью. Командиры настаивали на том, что все находящееся на территории воинской части — это их личная собственность, а офицеры пониже должностью пытались провести мысль о возможности личной собственности, даже при условии социалистического устройства общества, и в армии, воюющей за рубежом. Обычно брала верх командирская точка зрения. Ведь в армии, построенной на бесправии и унижении человека, младшие по званию находились в руках старших полностью и безраздельно. Старший командир мог тебя аттестовать или не аттестовать на должность, присвоить звание или не присвоить, наградить или не наградить, определить твое место службы на выбор: Киев или Сахалин, мог вообще, под шумок очередной компании по наведению дисциплины, написать такой рапорт, что ты вылетишь из армии без пенсии, а то и угодишь под суд. Понятно, что в этих условиях старшие офицеры, действуя по Марксу, занимались перераспределением награбленной собственности или экспроприацией экспроприированного по принципу: «Твое — мое, но мое не твое». Так изъял у меня трехствольное охотничье ружье начальник политотдела воздушной армии генерал-майор Проценко, которого я видел первый раз в жизни, но которому кто-то сообщил, по-видимому, Соин, страдавший синдромом зависти, о моем трофее. Ну как не отдашь ружье улыбающемуся и намертво прилипшему к тебе генерал-майору, отрекомендовавшемуся заядлым охотником, во власти которого отправить тебя с семьей к черту на кулички?

Жаркая дискуссия возникла у Смолякова с Соиным, когда наш штатный грабитель, и по совместительству начальник штаба, заявил командиру полка, когда мы ехали на совещание в дивизию, что везет нас, голодранцев, из уважения. Смоляков взбеленился и начал кричать, что все имущество в полку принадлежит ему. Соин показал ему комбинацию из двух рук.

После чего Смоляков вытащил его из-за руля, и усадил шофером бывшего с нами солдата. Речь шла о старом французском «Ситроене», по-моему, произведенном еще до революции, без конца стреляющем и чихающем, который я назвал «Антилопой-Гну». Дискуссия началась с того, что мы покритиковали Соина за техническое состояние машины, а он заявил: «Зато она моя!»