60757.fb2
В хате было холодно и, по обыкновению последних лет, голодно. Этот эпизод я предлагаю внимательно прочесть апологетам доброго сердца русского народа и честной бедности. Думаю, что все народы одинаковы, а от всех видов бедности люди в достаточной степени звереют. Была зима, и мы буквально замерзали в своей хате от холода и голода на глазах довольно состоятельных родственников. Но вся семья была охвачена настроением, которое возникает у людей в отчаянных ситуациях, подобное которому я видел через двадцать лет у наших войск под Сталинградом: ни шагу назад из родной хаты, откуда родственнички пытались выкурить нас голодом и холодом. Старший брат Иван, которого дед смертельно боялся, не без основания считая способным на все, строил планы поджога дедовского подворья, намечая пустить красного петуха под верховой ветер. Но особенно укрепило решение нашей семьи не трогаться с места поведение нашего соседа по двору Лебедя, который, заметив, что уже три дня из трубы нашей хаты не идет дым, и путем простейших умозаключений, видимо непосильных нашим родственникам, придя к выводу, что нам просто нечем топить, молча перебросил через забор в наш двор десять кулей камыша. Этот жест человеческой доброты я помню по сей день.
Возможно, именно благодаря этому нашим родственникам не удалось выморозить нас как клопов из своей собственной хаты в халупу, стоящую на окраине степи, возле которой не было ни воды, ни хозяйственных построек. Тяжелая была зима, но мы ее пережили. В апреле с первыми лучами солнца, как я уже упоминал, но хочу подробнее, месяца через полтора после смерти прабабушки Татьяны, вечером, к нам заявились два сводных брата моего отца: Павел, 1901 года рождения, и Григорий, 1905 года рождения, молодые, здоровые люди и объявили, что присланы нашим дедом забрать кое-что после смерти своей бабушки и нашей прабабушки. Потом трудолюбиво начали грабеж сиротской квартиры. Чем же они поживились? До сих пор помню, потому что в нашей семье каждая тряпка была на учете: старый потрепанный тулуп, старенькая подушка и одеяло прабабушки, большая икона «Сорока святых» с лампадой и уже упоминавшаяся мною панорама Иерусалима, привезенная прабабушкой Татьяной из святого города, где она отмаливала грехи в 1900 году. Заодно дядьки прихватили и картины с видами Киево-Печерской лавры.
Не удовлетворившись достигнутым, на следующий день к нам заглянули «гости» — те же Павел и Григорий, но уже в сопровождении деда Якова — исправлять историческую справедливость. Примерно так Гитлер вел себя лет через двадцать в Европе. Правда, дед заявил, что он берет только то, что ему принадлежит. Ведь при разделе имущества мой отец Пантелей остался жить с дедом Захаром и получил от него наследство. Судя по наслаждению, с которым параллельная семья Пановых грабила наш сиротский дом, наступление этого часа давно ожидалось с вожделением, много раз обсуждалось и проигрывалось в лицах длинными зимними вечерами. Результаты повторного грабежа таковы: бочка для воды емкостью на сорок ведер, старый плуг и две бороны, наша единственная арба, ящик от крестьянской брички, барки и дышла, старый чугунный котел ведер на десять, в котором варили на степи борщ для большой ватаги в период уборки урожая, старые хомуты, различный сельхозинструмент, в частности вилы, грабли и лопаты, ключи разводные для закручивания гаек. Не забыли вывезти даже 250 штук кирпичей, времен деда Захара, сложенные возле нашего погреба, и щетки для побелки стен.
В общем-то, после этого погрома наша семья, кажется, достигла издавна желанной свободы: наш двор и дом были пусты и свободны от всякого имущества, отягощающего личность. Но, как известно, личность нужно еще и кормить. И потому наша мать, поплакав, осмелилась напомнить деду, что он оставляет малолетних детей без всяких средств к существованию. Тот ответил, что пусть наживут сами, тогда и будут иметь. Словом, без этого имущества мы оказались у деда практически в рабстве. Последовавшие за грабежом несколько дней дед аккуратно приходил к нам каждое утро и целыми часами лазил по чердаку и сараям — что-то искал, осматривая и обстукивая. Может быть, ему казалось, что забыл что-нибудь? Словом, нам оставалось жить из чьей-то милости.
И так совпало, что вскоре вся страна зажила из милости ее правителей. Из милости получали мизерную зарплату за тяжкий труд, которой всегда могли лишить. Из милости покупали хлеб в магазине, которого могло не оказаться, если хозяин разгневается, и люди миллионами умирали с голода. Из милости из людей делали героев, чтобы сразу же превратить их в преступников. И это продолжалось целые десятилетия — ощущение жизни из милости, психологическое состояние без вины виноватого, инстинкт безропотного подчинения, глубоко въелись в душу и плоть народа. Для этого была прекрасная почва, подготовленная столетиями самодержавия, но деспотизм невиданно расцвел, когда людей лишили всякой собственности, как оказалось, дающей свободу.
Окончательно завершив грабеж, дед поинтересовался у матери, надумала ли она переселяться в хатенку, где ей с детьми, по мнению его семьи, самое место. Мать ответила, что и она сама и дети решили все умереть, но никуда не уйти со двора, где умер отец. Дед ударился в зоологию: выругался матом, каркая, как старый ворон, плюнул как верблюд и ушел, сказав на прощание: «Подыхайте с голоду как собаки!»
Ради исторической справедливости, о которой так радели дед с сыновьями, грабя наше подворье, отмечу, что у самого деда Якова бывали проблески человечности по отношению к нам. Но он находился буквально в клещах семейной осады. Ведь кроме моего отца, Пантелея, другие пятеро детей были от его другой жены, Варвары Никитичны Дидюк. И за каждый жест жалости и снисхождения в нашу сторону деду крепко доставалось. Камнем преткновения были наш дом и хозяйство. Мне нередко приходилось слышать как дед стонал и охал, перечисляя обиды, действительные и воображаемые, которые ему нанесли при разделе имущества, отселив на сторону, а значит, лишив, как он считал, результатов труда. Всякие доводы рассудка были бесполезны, настолько дед зациклился. Трудно себе вообразить наше душевное состояние — его малолетних внуков: наш дедушка, и желает нам худа, проклинает нас. Все это не поддавалось детскому рассудку. Да и взрослому тоже. Дед жил хорошо, имел крепкое хозяйство, гораздо больше, чем наше: чего же ему еще нужно было от нас?
Но сколько нас ни обижали, гордость не входит в число добродетелей нищих. А здесь еще советская власть прислала какую-то квитанцию на уплату налога. Все это и заставило нашу маму обратиться к свекру, все тому же деду, с просьбой, чтобы он вспахал для своих внуков две-три десятины земли и засеял их, а мы будем под его руководством обрабатывать землю и помогать друг другу. К тому времени дед имел пять лошадей, четыре коровы и другой мелкий скот. Пользовался наемным трудом постоянной батрачки Елены и сезонного батрака Романа, следовательно, был кулаком, чем очень гордился. Окончательно утвердиться в этом почетном тогда звании мешало отсутствие собственной земли. Поселковый совет давал землю временно, но не скупился: во вполне достаточном количестве — только обрабатывай.
Но дед решил «додавить», как говорят борцы, нашу семью. Он поставил матери ультиматум: «Если отдашь двор с домом, тогда вспашем тебе и даже уберем три десятины зерновых». Нужно себе представить обстановку, в которой этот ультиматум выдвигался: в стране свирепствовал очередной голод, ставший потом постоянным спутником всех исторических потрясений и экономических успехов. Мне лично приходилось не раз наблюдать, как опухшие люди умирали от истощения. Особенно много погибало людей из числа беженцев с Поволжья и Украины, пораженных засухой и искавших спасения на благодатной Кубани. Впрочем, думаю, дело было далеко не только в климатических условиях: продразверстка, уже несколько лет, с применением жестоких репрессий, проводимая в стране, об этом я еще скажу, подрывала саму основу сельского хозяйства, построенного на инициативе и частном интересе производителя, который упорно не хочет работать даром на толстозадого кремлевского дядю, пусть даже и украшенного красной звездой. Резко сократились посевные площади. А здесь еще и засуха. Крестьянин рассуждал следующим образом: посею, уберу и спрячу лишь столько, сколько нужно для прокормления своей семьи. Все остальное все равно заберут под метелку, выдав какую-нибудь пустую бумажку, именуемую квитанцией. Дед Яков несколько лет, до 1927 года, таскал подобную бумажку, выданную ему в 1920 году заезжими продотрядовцами и подтверждавшую, что Яков Панов сдал государству восемьсот пудов разнообразного зерна в счет продразверстки и советская власть уплатит ему за это при надлежащем случае. Дед Яков верил, или хотел верить, что пришла серьезная власть, уважающая крестьянина, и трудился с ожесточением, но многие крестьяне сразу поняли, что наступила эра обмана, демагогии, болтовни, показухи и невиданной жестокости.
Через Азовское море с Украины баржи и небольшие пароходы, те же «Ахолон» и «Поти», грузившие хлеб еще не так давно на иностранные сухогрузы, большими массами привозили в Ахтари голодающих. Весь просторный ахтарский берег к весне 1921-22 годов на протяжении трех-четырех километров оказался усеянным огромным количеством апатично сидящих людей, уже не имевших сил двигаться. Скажу доброе слово о своих земляках-кубанцах, особенно тех, кто победнее. Если состоятельные люди, в основном, делали вид, что не замечают этого голодного нашествия, то рыбаки, приходящие с путины, в больших количествах раздавали голодающим пойманных судаков, тарань, лещей, сазанов и другую рыбу. Здесь же на берегу дымились казаны, в которых булькала наваристая уха на основе лучшей в мире деликатесной рыбы, и люди, совсем обессилевшие от голода, среди них добрая половина детей, через день-два становились на ноги и уходили вглубь Кубани к хлебным казачьим станицам. Но и Кубань была уже изрядно опустошена продразверсткой, невиданным варварским методом экономических отношений, бытовавшим на Руси разве что в период монголо-татарского ига, истощавшего страну примерно так же, как эта любопытная модель движения человечества к всеобщему благу, названная казарменным коммунизмом. Так что и на Кубани вскоре начал свирепствовать голод, хотя урожай в том году был хороший.
И вот в этих условиях прозвучал ультиматум деда, практически обрекавший нас на голодную смерть. Мать обратилась к брату, уже известному нам Григорию Назаровичу Сафьяну, который наотрез отказался помочь, направив ее к свекру. Пришлось обращаться к родной сестре — Марии Ефремовне Ставрун, муж которой имел две лошади и занимался торговлей мясом. Тот, по жлобскому обыкновению, пообещал, а в последний момент отказал, пеняя на свекра. Наша посевная срывалась, и перспектива голодной смерти семьи была более чем реальной. Муки в доме оставалось около трех мешков, а до урожая было далековато. Мать перешла на выпечку хлеба с примесью сурепной макухи, а весной — лебеды. У нас заболели желудки. Однако, как потом говорили на фронте: для кого война, а для кого мать родна. Кулаки, имевшие запас зерна и муки, нередко покупали ценную вещь или даже усадьбу с хорошим домом за один-два мешка муки или даже зерна. Наша мать, бедная безграмотная женщина, оставшаяся с пятью сиротами, совсем растерялась и пошла к своему свекру и нашему деду, прихватив в качестве аргументов меня и самого младшего брата Николая. Переговоры проистекали следующим образом: мать плакала и умоляла помочь, а дед в присутствии своей жены, бабки Варвары, помочь отказывался, поддерживаемый сыновьями Павлом, Григорием и Иваном. Условие оставалось прежним: отдать наш двор с домом. Желая спасти детей, мать стала на колени, и продолжала просить, плача при этом. Дед Яков заколебался: даже нерешительно пообещал вспахать и посеять пару десятин земли для сирот. Но на него сразу набросились сыновья и бабка Варвара. Как и при грабеже нашего хозяйства, особенно свирепствовал наш дядя Павел Яковлевич Панов, грубый и жестокий по характеру. Ожесточенный спор, сопровождаемый проклятиями и оскорблениями, не привел семью деда ни к какому решению. Наша мать поднялась с колен и заявила, что ей ничего не остается делать после окончания запасов муки, кроме как удушить себя с детьми угарным газом, перекрыв задвижку на печке во время сна. С этим мы и ушли от деда к себе домой. Нам стало ясно, что помощи ждать неоткуда.
Именно в этом время, в конце марта 1922 года, к нам в хату явилась живописная группа людей, состоящая из трех человек: моряк с маузером через плечо на ремне и два красноармейца в буденновках, которые и объявили, что явились в качестве бойцов продотряда изъять излишки продовольствия. Нашей матери было предложено показать запасы хлеба и других продуктов. Моряк, подметая земляные полы нашей хаты широченным клешами, прошелся по комнатам и сообщил для солидности, что он, по поручению Центробалта, заготавливает хлеб для голодающих. Наши излишки муки состояли из единственного мешка ячменной муки, которую мать со всяческими ухищрениями превращала в грубый хлеб черно-синего цвета. Эта мука, наряду с овощами и рыбой, иногда перепадающей нам, составляла основу рациона питания нашей семьи. Моряк пощупал ячменную муку пальцем, взял щепотку на язык, и сразу выплюнул. Однако заявил, что ведра два муки, все же нужно взять. Здесь наша мама расхрабрилась и заявила, что если он забирает последнюю муку, то пусть возьмет в придачу всех пятерых детей. Мы все, по сигналу мамы, уцепились за мешок с мукой и стали громко плакать. Моряк — огромный мужчина, смахивающий на ставшего потом популярным артиста Николая Андреева, на вид сытый и довольный жизнью, постоял в раздумье возле мешка с ячменной мукой и ушел ни с чем. К концу этого же дня он снова появился у нас в доме: принес белой муки и несколько соленых сухих судаков, которые отнял где-то в другом дворе. Продолжая славную традицию нашей родной советской власти, которой суждено было жить десятилетия, моряк щедро подарил нам ему не принадлежащее по всем божеским и человеческим законам, объявив, что это, мол, солдатка, твоим детям. Благодеяние, возможное лишь через грабеж, стало устойчивым стереотипом в сознании нашего нового человека.
Впрочем, не могу не упомянуть, что делались попытки перевести военный, а значит грабительский, коммунизм, в экономическую плоскость. Как-то, зимой 1920–1921 года, мать отправилась на базар, намереваясь продать крынку молока и купить взамен рыбину. На базаре к ней подошел строгий представитель станичного совета и сообщил ошеломленной безграмотной крестьянке, что мечта, над теоретической разработкой которой бились лучшие умы человечества, Кампанелла, Лассаль, Бабель и Бебель, а также Карл Маркс с Энгельсом, наконец сбылась: в Ахтарях коммунизм в общих чертах уже построен. Прикладное понимание осуществления величайшего общественного учения выразилось в экспроприации у матери крынки молока. Правда перепугавшейся вдове, сразу же вручили требуемого мороженого сазана — потребность была определена с ее слов. Владельцу сазана молоко не требовалось, и его поставили на стол под базарным навесом, ожидая пока появится владелец товара, который может быть приобретен за молоко и потребоваться владельцу сазана, изъятого в пользу моей матери. Словом, марксова формула: товар — деньги — товар начала действовать без своего центрального звена и при помощи бартерных сделок. Суеты с этим бартером было столько, что идейные предшественники Хрущева, несмотря на мороз, были все в мыле, мотаясь по ахтарскому базару и спрашивая, кому что нужно. Впрочем, хорошо было уже то, что пустую крынку матери все-таки вернули на следующий день, что знаменовало собой вступление в качественно более высокий экономический этап.
Через пару недель коммунизм, построенный в отдельно взятой станице, приказал долго жить, впрочем, как все коммунизмы до и после него. Как показала история, человечество не может сконцентрировать такое количество дураков, управляемых подлецами, которое обеспечило бы функционирование данной общественной модели. Случай этот сильно перепугал мать: подобный коммунизм уж очень органично переходил в откровенный бандитизм, да и неудобно, невыгодно, неинтересно в конце-концов, рассуждала любившая, как и все женщины, пообщаться со знакомыми на базаре и поторговаться всласть, выбрав, что нужно, мать, слыхом не слыхавшая о мудреных теориях бородатых мудрецов, но сразу сумевшая дать им, как говорят, взвешенную оценку. Да вот беда, превращенные практически в религию, эти теории устраивали слишком многих проходимцев, не желавших всерьез трудиться, но любивших хорошо пожить, разгуливая с маузером на ремне через плечо.
И все-таки наша семья не сдавалась. К прокормлению, совершенно неожиданно для ожидающего нашей голодной смерти деда, подключились четырнадцатилетний Иван и двенадцатилетний автор этих строк. В торговом порту мы ловили бычков на удочку — приносили их до пяти десятков. А это уже пропитание на целый день для всей семьи. Казалось, теплое кубанское солнце, взломавшее и угнавшее в море лед на Ахтарском заливе, также прогнало и беды, обступившие наш дом. Открылась путина, принесшая прекрасные уловы судака. Я бегал к берегу помогать рыбакам перебрасывать увесистых судаков из лодки в корзину при помощи небольшого багра. Рыбаки, выходившие в море часа в два ночи — ранним утром рыба ловилась лучше всего, так наматывались на веслах, парусах и работая с сетями и вентирями, что когда часам к восьми утра подгоняли байды, колабухи и баркасы, полные рыбой к берегу, то у многих просто не поднимались руки от усталости. В уплату за помощь мне выдавалось рыбы, столько мог унести. Обычно это бывали два огромных икряных судака, которые я нес, зацепив пальцами под жабры. Лучшие рестораны мира были бы рады сегодня подать такую рыбу, белое ароматное филе судака, на стол почетным гостям. А ведь судак был сравнительно простой рыбой в невиданно богатом королевстве азовской рыбы. Богата была наша земля и много обещала своим обитателям всего несколько десятилетий назад. Но как говорят в народе: «Надолго ли дураку стеклянный член…»
На плите в кухне постоянно не переводилась уха, которую мать варила из добытых мною судаков, а мой старший брат Иван, с присущими ему дерзостью и инициативой, обеспечивал хату топливом: таскал уголь со станции и камыш-плавун, выбрасываемый морем на берег залива. И вот подошла посевная 1922 года. Деду Якову видимо все-таки удалось убедить свою домашнюю оппозицию в полезности наших рабочих рук. Тогда и было заключено соглашение, о котором я уже упоминал: дед вспахивает и засевает две десятины земли — одну под пшеницу-орновку (весенняя пшеница) и одну под бахчу, а мы работаем на него все лето. Четырнадцатилетний Иван — погонычем, я пастухом пяти дедовых коров, а мать в уборочную страду будет работать кухаркой вместе с меньшими детьми Василем, Ольгой и Николаем.
Мать, конечно, сразу повеселела и приняла все условия. Так начал свою сельскохозяйственную карьеру мой брат Иван в качестве погоныча лошадей, бредущего за животными, волокущими плуг, щедро нарезающий маслянистый кубанский чернозем, или в качестве наездника на передней лошади из четырех запряженных попарно, тянущих косилки «Жестон» или «Макорник» — русское сельское хозяйство все еще жило техникой, приобретенной в период короткого и бурного развития капитализма в стране перед Первой мировой войной. Да и вся страна, в частности мои родные Ахтари, пожинали еще десятилетия плоды того короткого созидательного периода. Даже приезжая в Ахтари уже в семидесятые годы, задумывался: ведь мало что изменилось в жизни их жителей. Становой хребет экономики станицы, а потом города, железная дорога, порт, вокзал, мощные паровые мельницы, большие ремонтные мастерские отличного механика Губкина с сыновьями, славящиеся на всю округу, конечно же арестованного и высланного куда-то в 1929 году за компанию с кулаками, хотя несли эти люди настоящий прогресс и настоящую культуру, а старший брат погиб как герой, спасая товарища по работе во время пожара в машинном отделении кинотеатра — бывшего прекрасного купеческого клуба, сейчас зовущегося «Красная звезда», до сих пор исправно служащего, построенного на средства купца Малышенко, 38 ссыпных зерновых амбара, разоренных при советской власти, был создан в то славное время. Все это дает основания мне думать, что, судя по бурному росту материального благосостояния — основе прогресса всякого общества, Россия была на правильном пути. Что же дали нашей стране и народу бесконечные встряски, сопровождаемые то террором, то голодом, которым подвергали их полубезграмотные жрецы якобы коммунистической теории? Где же мы оказались в результате крутого поворота государственного корабля, совершаемого лоцманами, которые под трескучую пропаганду о всеобщем равенстве быстренько дорвались до возможности пить, жрать и грабить? Используя метод марксистского анализа, констатирую, что корабль в результате колоссальных усилий оказался отброшенным скорее назад. Мы оказались во все той же монархии, только с элементами рабского государственного капитализма. Думаю, что если бы Россия решительно пошла столыпинским путем или путем Февраля, то результаты были бы гораздо более впечатляющими, а принесенные жертвы еще хоть как-то оправдывали бы достигнутые цели. Думаю, что сегодня наша страна на равных разговаривала бы с самыми передовыми странами цивилизованного мира. Во всяком случае, я уверен, что кубанский крестьянин не уступил бы фермеру из штата Невада. Дали бы ему землю, и он впился бы в нее, совершая чудеса. Вместо этого власть, во главе которой оказался сын сапожника, ставший крупнейшим политическим сапожником, только тем и занималась, что ломала ценой миллионов жизней упорное подсознательное сопротивление крестьянства, пытавшегося добиться выполнения лозунга, благодаря которому кучка демагогов и выехала к власти на крестьянском горбу: «Землю крестьянам».
Конечно, эти мысли не приходили мне в голову, когда двенадцатилетним мальчишкой с ранней весны до поздней осени я бродил вслед за коровами по кубанской степи. О постолах, в которые были обуты мои ноги, я уже рассказывал. Остальная одежда была не лучше, и потому приходилось крепко страдать в зной, дождь и холод. Впрочем, думаю, что, уже летчиком-истребителем, остался жив, пройдя, в частности, Сталинград, именно из-за той совершенно невероятной физической закалки, которую я получил в те годы — ее можно приравнять только к закалке скифского или монгольского воина. Случались дни, когда я с утра до вечера бродил в поле под холодным дождем или снегом, который сыпался на обнаженную голову. Конечно, были высоки шансы заболеть ревматизмом или воспалением легких и без особого шума и больших сожалений окружающих отправиться на кладбище вслед за отцом и прабабушкой. Но я выжил и закалился физически. Хотя, чего говорить, очень хотелось мне все эти четыре очень ценных для формирования личности и интеллекта года, с двенадцати до шестнадцати, ходить в школу. Многому ли научишься в общении с молчаливыми коровами, шелестящими камышами и кугой, да из довольно однообразных рассказов деда Якова о страшенном огненном змее, вырвавшемся из гигантской кости в пять аршин длиной, якобы найденной им с приятелями в плавнях, или из сумбурных фантастических повествований о наполеоновских войнах, в которых принимал участие, защищая Москву, кто-то из Пановых. Я стал остро ощущать свое интеллектуальное отставание. Дети, ходившие в школу, стали сторониться меня на улицах, не принимали в компании: «Нам грязный вонючий пастух не нужен». Если учесть, что это говорили и довольно симпатичные девчонки, мои сверстницы, к которым я уже начал внимательно присматриваться, из числа дочерей мелких служащих, торговцев и учителей: Ставруна, Лапшина, Терещенко, Беликов, то можно понять, насколько все это обижало меня и вызывало желание доказать, кто чего стоит. Но пока мне было с ними не тягаться, большинство из них к концу моей пастушьей карьеры уже заканчивало семилетку.
Самое памятное событие из начала трудовой карьеры Дмитрия Панова, то есть меня самого, это, несомненно, ночь, проведенная летом 1920 года в качестве сторожа на бахче, которую вспахал для нас дед. Эти арбузы, дыни, огромные огурцы, на которые был невиданный урожай, мы продавали, порой, по копейке десяток. Капуста, фасоль, горох, бурак, тыква, были не просто урожаем. От их сохранности зависела судьба всей семьи в зимние месяцы: хватит ли дотянуть до нового урожая, и потому мать вынуждена была, соорудив на бахче хиленький шалашик-балаган из кулей камыша, оставлять на постеленной в нем соломе, меня, десятилетнего, в качестве сторожа. Закутавшись в драный полушубок, я сначала наблюдал постепенное проецирование на небесный экран изображения всего колоссального мироздания, подсвечиваемого лучами заходящего солнца. Есть что-то великое и торжественное в смене дня ночью. Признаюсь, что зрелище звездного неба до сих пор не оставляет меня равнодушным. Однако птица-бугай, вдруг заоравшая в камышах, из подступающих к нашей степи плавней, дурным голосом, быстро вернула меня к земной действительности, оторвав от зрелища дивной южной ночи. Я смертельно перепугался и спрятал голову под край полушубка. А степь и плавни ожили: крякая, пролетали утки, порой со свистом проносясь мимо моего балагана, зашуршали хомяки, суслики и лисы, затрещали цикады, будто подавая команду неисчислимым легионам насекомых. Словом, вокруг кипела великая симфония ночной жизни, полная радости, драм и трагедий. Совсем как среди людей. Кто-то поедал друг друга, кто-то стремился продолжить род. Но особенно докучала птица-бугай, которая, как я потом выяснил, опускала длинный нос в воду и пропускала через нее гортанный звук, намного усиленный акустическими особенностями водной глади. Сходство с ревом быка было поразительное. Когда утром пришла мама, то я кинулся к ней навстречу и со слезами на главах стал делиться ночными впечатлениями. Она приласкала меня и успокоила. Но, конечно, не могла избавить от обязанностей сторожа.
Хотя бояться было чего. При неблагоприятном стечении обстоятельств малолетнего сторожа вполне могли пристукнуть казаки из бродивших по степям и плавням шаек, а то и съесть серые волки. Как-то утром нас разбудил дед, чтобы вышли из балагана понаблюдать невиданное зрелище. К нашему полевому стану за ночь подошел огромный табун лошадей, принадлежавших госхозу, образованному на землях поместья Малышева, в свое время промышлявшего продажей лошадей для кавалерии. Видимо, на рассвете табун атаковал выводок — больше десятка волков. Лошади, захваченные врасплох во время кормежки, образовали круги по двести-триста, в центр которых определили кобыл и жеребят, а жеребцы яростно отбивались от хищников задними копытами. Между ними мотался мощный карый жеребец, бесстрашно вступавший в схватки с серыми хищниками, обладавшими, впрочем, безукоризненной реакцией, благодаря которой им удавалось уклоняться от мощных копыт. Но дело свое, не давая волкам организоваться для прорыва одного из сомкнутых кругов, карый делал. Он то и дело отдыхал после схватки, прибиваясь к одному из кругов. Вскоре со стороны поместья Малышева показались всадники с ружьями в сопровождении собачьей своры, состоящей из волкодавов. Однако волки отнюдь не спешили пуститься наутек — видимо, сильно оголодали. Захлопали выстрелы, и завизжали собаки. На моих глазах один старый волк, захватив волкодаву шкуру возле уха, сорвал ее лентой до самого хвоста. Вскоре, не выдержав комбинированного натиска, волки принялись уходить, потеряв четырех молодых, задавленных и застреленных охотниками. Зрелище было потрясающее.
Подобные сцены мне приходилось наблюдать и когда серые хищники атаковали стадо коров, которые, образовав круг из нацеленных в хищников рогов, успешно отбились от них. Даже одинокий бык-бугай, прижатый стаей к стогу соломы, целую ночь отмахивался от хищников, вжимаясь задом в скирду соломы, образовав за ночь целый тоннель, куда и спрятался целиком — торчала только голова, увенчанная острыми рогами. И вот на фоне этого безошибочного инстинкта животных, чувствующего хищника и подсказывающего, как с ним справиться, кажется совершенно удивительным поведение наших соотечественников, позволявших не таким уже многочисленным хищникам истреблять себя миллионами, называя это коллективизацией, индустриализацией или борьбой с врагами народа. Удивительный мы народ. Ведь не удалось одурманить до такой степени и заставить истреблять соплеменников, отнюдь не шедших против существующей власти с оружием в руках, ни поляков, ни венгров, ни чехов и словаков, ни болгар. Всем хватило ума сохранить более или менее монолитное национальное единство.
А поведение нашего великого народа напоминает мне другой случай из жизни животных, когда к нашему табору, образованному из страха перед бандами совместно с соседями за Каменной балкой, ночью подошли два бродяги-волка. Овчарки, принадлежащие соседу Мартыненко, трусливо поджали хвост и спрятались в балагане, так же, как ушла лучшая часть русской интеллигенции в парижские дали. А волки залезли в огороженный баз для овец, принадлежащий Мартыненко, задавили двух прекрасных белых длинношерстых овец и с акробатической ловкостью перетащили их через почти трехметровый забор, сооруженный хозяином из стволов жесткого и колючего бурьяна — курая. Этих овец, с выеденными внутренностями, мы обнаружили метрах в пятидесяти от нашего балагана на следующее утро. Подобно великому русскому народу, который, хочется верить, навсегда распрощался с тоталитаризмом, крестьяне лишь радовались, что волки все-таки не подавили всех овец.
Симпатичной в смысле жизненной позиции была мне и манера громадного хряка, подводившего свиней к огромным кучам зерна у нас на току: чуть что не так, он начинал гоняться за обидчиком, выставив огромные острые клыки. С ним было лучше не связываться, и я, нередко оставляемый дедом и дядьками на току охранять свезенное зерно, предпочитал не вмешиваться в его свинское пиршество. Не стал я и возражать, когда какие-то залетные воры ночью погрузили в бричку мешков десять зерна. Хотя дядька Гришка очень журил меня, десятилетнего, за плохое качество охраны.
Особенного энтузиазма охранять добро деда и дяди, особенно рискуя жизнью, каюсь, я не испытывал. Как стали говорить в восьмидесятые годы: если им кажется, что они нас кормят, пусть думают, что мы работаем. А кормили меня из рук вон плохо именно в период формирования организма. Снаряжая меня каждое утро, батрачка давала по приказанию моего дяди Ивана Яковлевича, мне, по сути, такому же малолетнему батраку, бутылку молока, прошедшего сепаратор, и мало чем отличавшегося от воды, да кусок хлеба граммов в триста. И это на весь день хождения по степи вслед за коровами. Кормили вообще из рук плохо. Помню как дед доставал из загашника в полевом погребе уже очень явственно пованивающую солонину и после некоторых раздумий вслух о том, что коль червей нет, то жрать можно, долго вываривал в двух-трех водах данный «деликатес», после чего добавлял к нему лапшу, сляпанную на базе муки и воды. Потребляли это варево по принципу: жрать захочешь — сожрешь. Как ни удивительно, обходилось без смертных случаев, а если у кого уж очень сильно бурчал живот, то дед рекомендовал хорошо про….ся. Сало вообще ели только в период пахоты, когда требовалось полное напряжение всех сил и с работника сходило семьдесят семь потов. Однажды четыре наемных девушки, работавшие на прополке бахчи за сорок копеек в день целых восемнадцать часов, даже взбунтовались, и зубатая Ирина Бут обвинила Ивана Яковлевича в том, что он залил галушки, сделанные на сепарированном молоке, коровьей мочой. После этого Иван Яковлевич велел кухарке перемешивать в равных долях обычное молоко с сепарированным.
О такой роскоши как возмущаться, я и мечтать не мог. Потом мне был известен путь получаемой сметаны: бабка Варька в Ахтарях превращала ее в масло и отвозила на рынок. Как известно, любой семье всегда нужны деньги, тем более семье крестьянской. А Пановы постепенно богатели: покупали новые косилки, плуги, бороны, американские культиваторы, которые стали поступать к нам во время НЭПа. Отличная техника, сделанная из хорошего металла, а не как в последующие десятилетие для колхозов — из всякой дряни. Американская техника, выкрашенная красной краской, еще и радовала душу как посланец из другого — веселого и богатого мира.
В ответ на стремление Пановых к обогащению, я, понукаемый голодом, сговорившись с одной из коров — Мурой, пожилым и спокойным животным, занялся тем, что сейчас бы наверняка назвали экономическим саботажем. Приласкав животное, я подбирался к его вымени и надаивал молока в бутылку. Однако скоро чуть не погорел. Работница заметила, что один сосок постоянно пуст. Углубив и усовершенствовав свои познания в области коровьей анатомии, я стал сдаивать молоко равномерно и лишил работницу всяких улик против себя. Вот так календарных четыре года, как говорят в армии, я честно отработал на интересы крестьянского клана Пановых.
В 1926 году мне исполнилось шестнадцать лет. Я был высокий, русоволосый, сероглазый юноша — с типичным для славянина лицом. Недаром меня всю жизнь путали с кем-нибудь и принимали за своих знакомых, что порой мешало, а порой очень помогало в жизни. Закаленный жизнью и физическим трудом, я был довольно силен и вынослив, выглядел старше своих лет. Конечно, сказывалась оторванность от образования и культуры, да и зависимое положение нашей семьи, что очень способствовало забитости нас, детей Феклы Назаровны. Честно говоря, нам с Ванькой — старшим очень надоело получать гонорары за свой тяжелый труд в качестве бурчания дядьки Павла: «И когда эта сратва от нас отцепится». А ведь на деда Якова и его сыновей трудилась не только вся наша семья, а и наш добрый гнедой конь-ялун, обладатель лишь половины мужских достоинств. Нам удалось купить его задешево только потому, что на его задних ногах были расширены вены, и бегать гнедой, конечно, не мог. Но этого и не требовалось. Гнедой исправно таскал арбу в хозяйстве деда и в нашем немудреном. Это было ласковое и добродушное животное. Случалось, что мы все четверо усаживались ему на спину и кто чесал большую белую лысину на лбу, кто хвост и гриву, а кто-то уже забрался к гнедому под живот и, почесывая его, просил коня поочередно отставлять в сторону то одну, то другую ногу, что гнедой послушно делал. Мы кормили его хлебом, хорошей травой, кукурузой. Именно этот конь в 1923 году очень помог нам собрать хороший урожай, благодаря которому мы на несколько лет запаслись хлебом. Я уже не зависел от пирожка, который мне иногда совали в холщевую сумку женщины — родственницы, почему-то считавшие, что сироте самим богом положено бесплатно присматривать еще за несколькими коровами кроме дедовых.
Убедился, что родственная и соседская эксплуатация — самая безжалостная. Как-то, например, сестра моей матери уговорила меня вместе с приятелем Алексеем Бутом пойти на берег и собрать тонн десять комки — морских водорослей, выброшенных морем на берег. Комку нужно было отряхивать от песка, присыпавшего ее, разложив на берегу просушивать, дважды переворачивать, а потом тюковать. Три дня на испепеляющем августовском солнце мы с Алексеем работали по-ударному. Тетка выгодно продала перекупщикам собранную нами комку, которой оказалось целый большой вагон. Тетка выручила более 150 рублей и уплатила Алешке Буту три рубля, которые он принял с некоторым ворчанием, а меня отпустила с миром, заявив, что поскольку я свой, мне ничего не положено. Убедившись, что на Бога и родственников надеяться не приходится, мы, образовав святую троицу: Ванька, я и наш гнедой конь, решили в зиму 1923–1924 года заняться заготовкой камыша. Когда сегодня люди, провожавшие в последний путь Ленина, вспоминают о диких холодах той зимы, то мне тоже вспоминается арба, которая тянулась в те дни от Ахтарей в сторону Садок. Арбу тащит гнедой конь, а в ней сидят двое мальчишек, насквозь пронизываемые ледяным ветром, которые пытаются спастись от него, кутаясь в старенькие, потертые и латаные полушубки, наверное, гораздо худшего качества, чем тот, который подарил Гринев Пугачеву. Отъехав километров одиннадцать от Ахтарей по замерзшей глади Золотого лимана, мы оказывались в огромных зарослях, подобных бамбуковым, звеневшего на ветру обледеневшего камыша. Пятнадцатилетний Иван был еще слабоват для такой работы, но куда денешься. Он косил камыш в облаках пара, исходивших от перенапряженного подросткового организма. А я собирал камыш в кули и укладывал на арбу. Должен сказать, что уже в дороге замерзал так, что грелся, бегая за арбой. Но когда мы возвращались в Ахтари, стуча зубами от холода, то это означало иной раз, что в нашей хате будет тепло и весело, а иной раз, что мы принесем матери три рубля, уплаченных заказчиками за проданный камыш, и в семье появятся деньги на керосин, мыло, подсолнечное масло. Выученные опытом родственных экономических отношений, мы категорически отказались возить камыш за один рубль — практически даром, той же Марии Ставрунке и Грише Сафьяну, просившему: «Хлопцы, привезить мени камышу, даром. Все одно кони стоят». Иван, которого природа наделила крутым и даже буйным нравом, сразу поставил отношения с родственниками на хозрасчет и требовал: три рубля на бочку.
Глубоко внедрилась в нашем народе привычка искать дураков, ни в копейку не ценить чужую жизнь и чужой труд. Не поймешь — то ли государственная политика воспитала его у людей, то ли люди сформировали государственную политику, то ли никак не могли отвыкнуть от порядков крепостничества. Вечная наша российская беда: то бытие отстает от сознания, то сознание плетется за бытием.
Как бы то ни было, в семье начали появляться доходы, и мы стали подумывать об экономической самостоятельности. Эти надежды, которые так радовали нашу бедную мать, подкрепил и следующий эпизод, произошедший в 1924 году. За стахановскую работу дед Яков сделал мне «щедрый» подарок — издыхавшую телку, сказав при этом: «На тебе телку, если сумеешь спасти, то будет хорошая корова немецкой породы». Дед совсем было собирался лошадьми оттащить ее подальше в степь помирать, но видимо решил, пожалев коней, возложить эту заботу на меня. Дела животного были в состоянии полного «шваха»: телка лежала пластом, стонала и билась, казалось бы, в предсмертных судорогах, — видел бы я ее в противном случае. Собрался консилиум — мои друзья-пастухи. Что мы только ни делали с этим животным, а толку никакого. Дня через три дед велел запрячь коня и, завязав веревку на шее телки, оттащить ее подальше от табора, как опасную и наверняка заразную. Но я со своими коллегами не позволил этого — тащить животное цугом по земле. Мы взяли телку за ноги, хвост и уши и отнесли в густой бурьян. Здесь мы решились на последнюю известную нам ветеринарную процедуру: напихали животному в задний проход кусочков стирального мыла и начали массировать ей живот. Через час телку сильно пронесло, и она заметно повеселела. А через неделю и совсем поправилась. Я холил ее и лелеял: расчесывал хвост, чистил, купал, находил для нее хорошую травку — сочный резак. К осени по степи за мной бегала как верная собачка красавица — полуторагодичная телка. Но когда я пригнал ее вместе со стадом осенью в Ахтари и загнал в свой двор, то дед сразу поинтересовался: «А где телка?» Рыцарем слова дед Яков явно не был. Но скандала тоже поднимать не стал — ведь был кругом неправ. Дед зарычал как тигр, плюнул и ушел. А из спасенной мною телки вышла замечательная корова, долгие годы кормившая молоком нашу семью — практически наша вторая мать. Такого отличного жирного молока мне пить нигде не приходилось. След этого славного животного затерялся, но еще перед войной, мне, уже офицеру-летчику, старший брат Иван, испепеляемый очередным протуберанцем кубанского жлобизма, который у него, увы, случался, писал в письме: «Высылай деньги, кормить свою корову». Иван пил молоко, а я из своего довольно скромного оклада командира звена штурмовиков, который казался моим кубанским родственникам чем-то вроде золотого запаса Российской Империи, должен был высылать деньги на прокормление славного животного. Пишу об этом с горькой усмешкой: очень изуродовала наши души и родственные отношения проклятая нищенская уравниловка, полная невозможность для трудящегося человека самому сделать свою жизнь хоть немного удобнее, богаче, комфортнее. Вот и бросались друг на друга, особенно на тех, кто, как считалось, выбились в люди. Поверьте, что наш действительный, а не мнимый распределительный принцип, тесно связанный с символом государства и гласящий, что хоть ты сей, а хочешь куй, но все равно получишь х-й, шел очень не на пользу родственным отношениям, в частности.
Но возвращаюсь к 1924 году, когда кроме вышеуказанных обстоятельств к экономической самостоятельности нас стал склонять и первый земельный раздел на Кубани, благодаря которому наша семья, состоящая из шести человек, получила в постоянное пользование четырнадцать десятин чернозема. Выделяли две с половиной десятины на едока. Документы оформлял станичный совет, впрочем не забывавший аккуратно присылать нам квитанции об уплате разнообразных налогов — мать относила на базар скромные плоды нашего домашнего хозяйства — яйца, ряженку, топленое молоко, которые очень бы кстати пришлись пятерым детям погибшего красноармейца. Но налоговый пресс уже тогда завинчивался с исключительной беспощадностью. Говорят, не дай Бог из Ивана сделать пана. Тяжела она, власть безжалостного быдла, не имевшая снисхождения к себе подобным. Тяжело было в дураках у дураков, а в холуях у холуев. Как-то мы разбогатели: скопили рублей двадцать. Мать, вдова погибшего за советскую власть красноармейца, совсем уже было собравшаяся купить мне какую-то обувку, чтобы не сидеть зимой в хате босиком, а сестричке Ольге платьице, бодро выглядывала через маленькие окна, покрытые наледью, на божий свет. Но как раз явились финансовые инспектора и, сообщив, что мы не уплатили налог, принялись осматривать имущество, оставшееся после дедова грабежа и советуясь: забрать ли швейную машинку, или разломать сарай, а то пустить на слом амбар, оставшийся от отца. Отец погиб за советскую власть, а люди, чаще всего отсидевшиеся, безжалостно грабили его детей-сирот от имени этой власти. Увы, на десятилетия такой подход, граничащий с садизмом, стал одним из главных принципов работы нашей государственной машины.
Радуясь земле, которой нас наделили, мы все-таки думали, что сбылась вековая мечта предков — мы получили землю и сумеем на ней добыть себе свободу. Откуда нам было знать еврейский анекдот, когда Фима говорит Абраму, что ему хочется снова поехать в Париж, а Абрам интересуется — разве Фима был в Париже? Нет, не был, говорит Фима, но уже не раз хотел туда поехать. Тем более, что вся наша земля сразу же попала в пользование деда. За это он нам вспахивал, засевал и косил три десятины, уплачивая налог за всю землю. Так что наше сельскохозяйственное сотрудничество продолжалось. Разные отношения были у меня с дядьками. Если Григорий, с которым мы спали вместе в балагане и не раз советовались, стоит ли ему бежать километров за семь через лиман к какой-то девушке доброго покладистого характера или лучше выспаться, чтобы днем не упасть под ножи косилки, был, практически, другом, то с Иваном отношения были уже чуть более прохладными, а Павел относился к «нахлебникам» с откровенной враждебностью. Он был самым грамотным в семье — окончил шесть классов. Потому он постоянно работал техническим секретарем Приморско-Ахтарского районного исполнительного комитета депутатов трудящихся. Конечно, эта должность побуждала его еще выше задирать нос и с еще большим пренебрежением относиться к нашей семье. А наш дядя, Владимир Яковлевич, самый старший из сводных братьев моего отца, был небольшого роста, круглолицый, почти всегда постриженный под равномерный ежик, человек тихий и спокойный. Участник Первой мировой и гражданской войн — полковой писарь 53-й Блюхеровской дивизии, он участвовал в сражениях, ставших поворотными пунктами Гражданской войны: под Иркутском и Каховкой. Прирожденный финансист, человек пунктуальный, внимательный и аккуратный, он тридцать шесть лет проработал главбухом Приморско-Ахтарского РАЙФО — с перерывом на Великую Отечественную войну, которую прошел начфином полка.
Сотрудничество с семьей деда было выгодно нам и тем, что мы на весь год запасались продуктами питания: варили, квасили и солили арбузы, заготавливали из них и арбузный мед — бекмес (название видимо осталось еще с периода владычества в Ахтарях турок), заменявший нам сахар и изготавливавшийся из сока самых отборных арбузов, набравших великолепную сахаристость на кубанском солнышке, огурцы, дыни, фасоль и горох, кукурузу и семечки подсолнуха. Словом, голод нам уже не грозил. На участках, которые оставались после бахчи — их засевал для нас дед, мы собирали по 300–350 пудов зерна с полутора десятин земли.
Но, конечно, росли бурьяном — без всякого обучения и образования. Дядька Григорий Сафьян, частенько проходивший мимо нашего дома на берег Ахтарского залива, проветриться после приема одурманивающего количества пищи, чтобы потом вернуться к чаепитию, а вечером — к приему перекупщиков золота и серебра, а также всякого рода спекулянтов, все время ожидавший конца советской власти и начала эры свободной торговли, вместо помощи в основном упрекал нас в разных грехах. В частности, меня, комсомольца с 1927 года, что перестал ходить в церковь и связался с голодранцами, которых ожидает скорый крах. Так что персонажи Ильфа и Петрова отнюдь не вымышлены талантливыми авторами. Как известно, в жизни нужно к кому-то клониться. Я начал все заметнее клониться к, казалось, волшебному слову и понятию «организация» — комсомолу, профсоюзу и конечно к ВКП(б). Сама действительность и место, где оказалась наша семья, склоняли к далеко идущим выводам и толкали к озлобленным.
Чего, например, стоила произошедшая на наших глазах история, органично увязавшая военный коммунизм с самым настоящим рабовладением. В 1922 году жена нашего дядьки Григория Сафьяна Феня тяжело заболела по женской части, и дядька отправил ее лечиться в Краснодар, а сам подобно турецкому бею отправился подбирать себе женщину на своеобразный невольничий рынок, который состоял тогда из многих сотен голодающих женщин, которых пароходами привозили из Мариуполя и Таганрога в Ахтарский порт. Официальным прикрытием этого гаремного рабовладения была должность домработницы. Придирчиво осмотрев около полутысячи женщин, Сафьян выбрал по вкусу. Ольга Ивановна была женщина лет двадцати пяти, грамотная и образованная, жена офицера белой армии, ушедшего с Врангелем. Кроме того, она была хороша собой. И скоро они с моим дядькой Григорием Сафьяном, видным мужчиной сорока восьми лет, неплохо отладили «передовой вопрос». Шила в мешке не утаишь, и вернувшаяся после излечения Феня подняла скандал и выпроводила Ольгу из дома. Дядька Сафьян, проявив несвойственные ему джентльменские качества, устроил ее на постой в нашей семье, забрав для этого отдельную комнату. Дядька нередко навещал вечером свою подругу, оставаясь у нас до утра. Я еще удивлялся и не мог постичь своим детским разумом, как такая хрупкая и красивая женщина могла иметь что-то общее с таким налитым жиром чудовищем, как мой дядька.
Видимо много пришлось испытать этим женщинам, еще недавно женам молодых красавцев-офицеров, возможно, тех самых, которые уходили мимо нашего табора в изгнание по пыльной степной дороге. Ко многому приучила их жизнь для того чтобы выживать, как и весь наш народ впрочем. Я говорю о женщинах, потому что была еще одна очень красивая беженка, тоже, судя по всему, жена белого офицера, Нюра. Моя мать еще вздыхала, что обязательно женила бы Ваньку на Нюре, будь он постарше. Нюра работала домработницей в доме сестры моей матери Марии Ставрун, и дядя Костя, ее муж, тот самый, который сильно простудился, когда нес гроб с телом моего отца на кладбище, недолго думая, последовал примеру дядьки Сафьяна.
Тетя Феня, увидев, что интрига продолжается, решила действовать по-ленински — выбрать самое слабое звено в этой амурной цепи. Этим звеном, конечно же, оказалась моя бедная мать. Ее, конечно, проще всего было сделать главной виновницей разлада семейной жизни. Надо сказать, что мать чувствовала надвигающуюся грозу и не раз просила брата убрать любовницу в другое место, но тот ничего и слушать не хотел. Таким образом моя мать и попала под процедуру общественного воздействия, которую в Ахтарях называли «выбатьковать» — бывало, что во время нее еще показывали голую задницу. Тетка Фенька выбрала базарный день помноголюднее и, выследив мою мать среди базарной толчеи, сразу перешла к делу: стала орать истошным голосом, обвиняя мать в сводничестве, разладе ее семейной жизни и прочих грехах. Ахтарцы, привычные к такому обороту событий и соскучившиеся по зрелищам, сразу образовали круг, не выпуская из него участников спектакля. Мать пыталась как-то оправдываться, но совсем упала духом, когда увидела совершенно спокойно стоящего в кругу и не без любопытства наблюдающего за происходящим, главного виновника торжества, родного братца Гришу, гревшего свои телеса под ласковыми лучами ахтарского майского солнышка 1922 года. С большим трудом мать выбралась из толпы и плача ушла с базара. Дома она долго пеняла себе на слабость характера и жаловалась на предательское поведение брата. Конечно же, наша квартирантка Ольга срочно уехала в Мариуполь, прервав таким образом бурную амурную карьеру дядьки. Думаю, она уезжала не без удовольствия, тем более, что к этому времени голод свирепствовал несколько меньше. Вскоре вслед за ней подалась и Нюра, за которую взялась, уличив в сманивании мужа, наша тетка Мария Ставрун.
Эти женщины — жены белых офицеров, упали в наши сонные Ахтари, как камни в тихий пруд. Заволновалась мужская поверхность станицы, пошли круги семейных скандалов, а они уже исчезли как инопланетянки. Остались лишь легенды да воспоминания об этих необычных для Ахтарей амурных историях, когда довольно уравновешенные и скрытные ахтарские мужики вдруг начинали изменять женам совершенно в открытую.
А для дядьки Кости Ставруна, отец которого был из приазовских греков, разлука с Нюрой оказалась еще и плохой приметой. Работая мясником («резуном», как говорили у нас в Ахтарях), дядька Костя пристрастился к скотокрадству. На дрожках, запряженных прекрасным, поджарым и горбоносым карым жеребцом, легким как ветер, дядька Костя, которому было тогда лет 35, вместе с братом Кузьмой по ночам проскакивал в сторону Садок, где на косах, поросших травой, камышом и кугой, пасся скот. Технология была отработана до мелочей: корову ударяли прямо в сердце длинным ножом, быстро свежевали, тушу рубили на части и грузили в дрожки, а кожу и завернутые в нее потроха бросали в лиман — прожорливая рыба и морской отлив скрывали все следы. Все списывали на серых хищников. Но, как говорили в армии, и на хитрую задницу есть приспособление с винтом. Хозяева скота как-то присмотрели лихачей, которых подвел ветер, угнавший раньше времени воду из лимана, а такое нередко случается в Ахтарском лимане, и оставивший на мели шкуру и потроха как вещественные доказательства ночного разбоя. Скотокрадов жестоко били: примчавшиеся всадники взяли их в кольцо на месте преступления. После этой воспитательной акции дядька Костя долго болел, а Кузьма вообще отдал Богу душу.
Тем временем дед Яков Панов заметно богател: его надел да плюс наш приносили неплохой доход. Дед даже взял еще 25 десятин в аренду у станичного совета. В семье всерьез поговаривали о покупке трактора «Фордзон», особенно когда умаивались до седьмого пота, ходя за плугом. Такие трактора уже начали появляться в сельскохозяйственных коммунах — «Новая жизнь», которая возникла на базе имения Остаповых и в коммуне «Красный боец», образованной на базе поместья Жилина. Загудели, лопатя степь шипами на больших колесах, эти американские машины, вызывавшие у всех огромный интерес и изумление — люди прибегали смотреть на их работу издалека, ширились разные слухи. Казалось бы, наступает эра всеобщего изобилия, которое принес с собой стальной конь. В это верилось. Ну кто мог подумать, что через несколько десятилетий мы останемся в стране, где подобные стальные кони, выпущенные в невиданном изобилии, изуродуют и погубят плодоносный слой земли, а их останки, раскиданные всюду на полях и собранные в целые металлические могильники, как в Казахстане, станут чудовищным памятником системе хозяйствования, вынудившей страну — обладательницу девяноста процентов мировых черноземов, закупать хлеб за океаном. Наш дед к тому времени с гордостью называл себя кулаком и как-то раз очень даже обиделся, что не получил престижную районную премию, выдававшуюся лучшему, образцовому хозяину, под девизом: «Равняйтесь на кулака!» Правда, перед коллективизацией у хитрого, как старый лис, побывавший в капкане, деда (недаром хромал на одну ногу, поломанную во время столкновения с соседом на охоте, во время которого дед обмотал соседу вокруг шеи кишки разорванного зайца, из-за которого возник спор, а сосед опрокинул его вместе с конем) хватило сообразительности срочно разделить имущество между сыновьями, превратившись, таким образом, в середняка и избежав перемещения с Северного Кавказа к южным отрогам Саян. Так вот, как я уже упоминал, ко времени, когда Ивану исполнилось восемнадцать, а мне шестнадцать лет, к 1926 году, нам изрядно надоело гнуть спину на этот дедов достаток, и мы решили хозяйствовать сами.
На ссуду, полученную в станичном совете через сельхозбанк, мы купили второго коня, получив таким образом возможность вспахивать плугом землю, а значит, превратились в семью середняков. Должен сказать, что предшественниками колхозов, превративших крестьян в рабов, была система организации земледельческого труда, весьма отвечавшая цивилизованным меркам и ленинскому представлению о социализме как о строе цивилизованных кооператоров — товарищества по совместной обработке земли или иначе ТОЗы. Наш ТОЗ объединял примерно одиннадцать семей или двадцать пять сельскохозяйственных работников — владельцев земли. Совместно пахали, сеяли и убирали урожай. Весь урожай с принадлежавшей хозяину земли шел на его ток. Сразу же в нашем ТОЗе, объединившем как бедняков, так и сильных хозяев: того же деда Панова, Мартыненко, Герасименко, Тынду, возникли острые противоречия из-за меры труда и материального вклада каждого. Через два года ТОЗ рассыпался. И все же эта форма, кстати, вовсе не обязательная, обработки земли оставила у меня хорошие воспоминания. Ведь именно по этому пути пошли сельскохозяйственные кооперативы в Западной Европе, завалившие свои страны продуктами питания. В таких кооперативах идеально состыкованы интересы отдельного производителя и всего коллектива: земля в собственности крестьян, как и всякий мелкий инвентарь, а тяжелая техника, животноводческие фермы, предприятия по переработке сельхозпродукции в коллективной собственности, с привлечением капиталов и со стороны. Хорошо отлаженные и скоординированные согласно законам рынка усилия нескольких десятков или сотен крестьян, объединившихся в такой западноевропейский ТОЗ, где царят организованность и дисциплина, приносят блестящие результаты, побивая в экономическом соперничестве американского фермера-индивидуалиста. Единственно чего не хватило нашим ТОЗам в двадцатые годы, так это общего развития производительных сил. Например, трактор, купи мы его, очень помог бы снять многие противоречия и объединить людей вокруг коллективной собственности. Но трактора давались хозяйствам, организованным уже якобы на коммунистических началах, которые, внедряемые искусственно, без учета производительных сил, посадили наше крестьянство, подобно женам белых офицеров, прямо через тысячелетия и две общественных формации назад, в рабство.
Работалось нашей семье нелегко: все-таки мы с Иваном были еще очень молоды, работа велась вручную, а государственные поставки все возрастали. Но работалось весело — верили, что на своей земле, добываем свой хлеб насущный. Вспахивали землю двухлемешным плугом — пукарем, который тащили лошади. То и дело в непогоду сидели под арбой, укрывшись от дождя со снегом и стучали зубами от холода, часто болели. Но вот чудеса, духом не падали, ведь был хороший урожай и чувство хозяина своей земли.
Дед отпустил нас, «нахлебников», с большой неохотой — ведь лишался погоныча, пастуха и кухарки. Плюс рабочая лошадь. Кричал: «Подохните с голода!» Но кроме работы на земле, мы с Иваном вступили в артель дрогалей — возчиков. Доставляли хлеб из амбаров на пристань и выполняли другие работы. Мать было пыталась сделать меня ремесленником: пристроить к мастеру-бондарю. Потом к мастеру по пошиву головных уборов и скорняку Королю. Но условия обучения меня ремеслу были уж очень варварские: на своих харчах и своей квартире, работая полный день, еще платить десять рублей хозяину. Так и ограничилось сотрудничество с мастером Королем тем, что мы с Ванькой вывезли с его двора пять подвод мусора — по сорок копеек за подводу. Свалка была на выгоне за Ахтарями, устроенная в километре от станицы без учета всяких требований экологии.
Признаться, бондарного ремесла, которому мне не удалось выучиться, мне жаль по сей день. Люблю запах дерева, шелестенье стружки и прочие его атрибуты. Впрочем, и дрогалем грустить не приходилось: бывало, что за день работы на перевозке мешков с зерном, скупаемого государством у крестьян для продажи за рубеж и ссыпаемого обычно в восемнадцати амбарах в районе железнодорожной станции, неподалеку от старого кладбища и древних курганов, насыпанных, очевидно, скифами, или в амбарах на берегу залива в районе нынешней судоверфи, я зарабатывал до пяти рублей в день. Крепких, надежных, нередко серебряных, советской чеканки, рублей. Цены были такие: за четыре пятьдесят мать купила мне прекрасные туфли кофейного цвета, сделанные из шавровой тонкой и мягкой кожи, которые я носил целых три года. А фунт хлеба стоил четыре копейки. Словом, если не лениться и иметь в руках хотя бы минимальные средства производства, так ненавидимые теоретиками всеобщего равенства, десятилетиями ведшими войну против козы на подворье у старухи, или коровы и десятка кур в хозяйстве у вдовы, то можно было жить припеваючи. Ведь в расцвете был НЭП — самое веселое и вольное время, какое только видел наш народ за свою многострадальную историю. Даже при первом приближении видно было, что на деле, а не по известному изреченному позже директивному лозунгу, народу становилось жить лучше и веселее. Казалось, недаром сделали великую революцию.
Вся Кубань запела: на околицах станиц и в степных таборах звенели русские, украинские, казачьи песни, играли гармошки. Люди все лучше одевались, все сытнее питались. Раскованная человеческая инициатива выплескивалась буйными скачками личных лошадей на импровизированном ипподроме в степи за станицей, где обычно побеждал донской рысак Пальчикова — конь с мощными ногами и казалось прилипшим к спине животом, жокеем на котором обычно выступал легенький четырнадцатилетний сын хозяина (приз, учрежденный станичным советом, состоял из ста рублей, на которые, в свою очередь, можно было купить прекрасную лошадь), то сельскохозяйственными выставками, на которых хозяева гордились своими достижениями: огромной, порой четырехметровой, кукурузой, с пятью-шестью початками на каждом стебле, огромными, как велосипедные колеса, масляничными подсолнухами, семена которых были завезены из Америки, громадными тыквами и арбузами, снопами пшеницы, увенчанными тяжелым золотом колосьев, невиданной упитанностью животных — быков, коров, свиней, почему-то всегда напоминавших мне моего дядьку Григория Сафьяна, который от безделья обращал свою энергию на лапанье и хватание женщин. Как-то мне приходилось видеть как подобный бык-рекордист, принадлежавший позже раскулаченным Шеховцовым, в ходе поединка за влияние в кущанке — стаде коров, запросто перебросил рогами через себя быка, принадлежащего Ручке. Потом в колхозах мне таких быков видеть не приходилось. Разве что каменных: на ВДНХ и возле мясокомбинатов.
В Ахтарях открылось огромное количество магазинов и мастерских: на любой вкус и потребность. Возобновил свою работу морской порт, снова погнавший российский хлеб, производимый в основном шестью с половиной миллионами кулацких дворов, за границу, в обмен на первоклассные товары, машины и технологию. Россия стала наливаться силою. Начал сооружаться большой рыбный завод с мощными холодильниками-ледниками для переработки богатых уловов рыбы. Словом, мы начинали жить по-человечески. В Ахтарях стал появляться рабочий класс.
Становилось ясно, что мне предстоит пополнить его ряды. Дело в том, что на такую многочисленную семью земли все равно было маловато, да и не любил я, если говорить честно, довольно однообразную сельскохозяйственную сезонную работу. Хотелось прибиться к серьезному, стабильному делу, работать в большом коллективе, а не пропадать все время в степи, общаясь с коровами да овцами. Выбор возможностей в Ахтарях был невелик. В основном рыбный промысел и связанная с ним пищевая промышленность, которая находилась в частных руках у НЭПманов. Но набирал силу и государственный рыбный трест, ютящийся пока по мелким помещениям, которые арендовал по всей станице. К тому времени в стране образовалась целая армия безработных — интенсивные формы производства, которые задавала конкуренция между частными производителями, отбирали лучших работников. Ахтарские безработные из полуторамиллионной армии по всей стране насчитывали примерно пятьсот человек. Обычно это были рабочие, оставшиеся без дела после окончания погрузки зерна очередного урожая.
Все эти люди в основном околачивались возле большого и просторного дома, раньше принадлежавшего крупному торговцу Бутченко, находившемуся по улице Ейской — угол Добровольной, где разместилась ахтарская биржа труда. Сын Бутченко, молодой красивый здоровый человек, ушел во Францию с Врангелем, а отец приторговывал уже по-мелкому. Определяла людей на очень дефицитную тогда работу не только биржа труда, но и профсоюз «Союзпищевкус», единственный в Ахтарях, руководимый председателем товарищем Смолой, маленьким, но очень бойким руководителем и трибуном. Когда я явился на биржу в поисках работы, рассчитывая, что в свои пятнадцать лет сойду за восемнадцатилетнего, то там, выяснив мое имущественное положение — у семьи есть земля и пара лошадей, свой двор, сарай и амбар, кое-какой домашний скот, мне дали от ворот поворот, заявив, что у них на учете люди победнее, да и молод я больно.
Должен сказать, что эта трогательная забота уже возникающего советского аппарата о маленьком человеке смахивала на объятия, в которых легко задушить: все больше появлялось надзирающих за тем, чтобы трудящийся, получающий копейки, не дай Бог не перетрудился лишние полчаса, а подросток, не имеющий средств к существования, пусть, вроде бы, помирает с голоду, но не возьмется за непосильную для него работу. Конечно, ограбляя людей в государственном порядке, приятно проявлять подобную доброту в каждом отдельном случае. Вообще, всякая трудовая деятельность кроме просиживания штанов в конторах и героической работы на металлургических комбинатах в глазах новой власти, похоже, носила явно подозрительный характер.