60757.fb2 Русские на снегу: судьба человека на фоне исторической метели - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

Русские на снегу: судьба человека на фоне исторической метели - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

Чтобы справиться с нарастающим потоком рыбы каждое утро у забора рыбзавода, который был организован на южной окраине Ахтарей на базе казачьей усадьбы, собирались сотни людей. Все они просились на поденную работу, за которую платили до двух рублей в день. Распределял их профуполномоченный — бондарь Варламцев, забросивший ради этой должности свое бондарное ремесло. Часть людей шло на переработку рыбы, а часть на строительство самого завода. Еще не имея жизненного опыта, но уже представляя, что к чему, я решил использовать проверенный при социализме, да и капитализме, ключик — личные связи. Как раз в это время на дому у дядьки Сафьяна столовалась бригада каменщиков и бетонщиков, приехавшая из Краснодара для сооружения огромных бетонных ванн для засолки рыбы. Это были квалифицированные рабочие под руководством техника-строителя, пожилого армянина Саркиса, носившего черную фуражку с эмблемой: молоток перекрещивался с ключом. Как известно, путь к серьезным решениям нередко лежит через сытый желудок, а тетя Феня прекрасно варила борщ, жарила рыбу и делала компот. Я попросил дядьку Сафьяна, и тот, разбираясь в особенностях человеческой психологии, после сытного обеда подкатился к Саркису. Бригаде нужны были подсобники. Увидев меня, Саркис сразу решил, что такой здоровый парняга (в свои шестнадцать лет я легко сходил за восемнадцатилетнего), их устроит. Работа, за которую платили по-королевски — два пятьдесят в день, из фонда заработной платы самой бригады, состояла в подноске кирпича, перемешивании песка и цемента и приготовлении раствора. С таким же рослым пацаном Римкой Беляевым, по-моему, так же изголодавшимся по нормальной оплате труда, мы совершали чудеса трудового энтузиазма. Вдвоем обслуживали восемь каменщиков, выкладывавших посолочные секции — из восьми чанов каждая. Сюда вмещались потом полторы тысячи пудов отборной ахтарской рыбы, поступавшей на посол.

Хорошая это была работа: еще в 1975 году, когда я был в Ахтарях, видел эти чаны в полной исправности. Оплачиваемые твердым советским рублем, рабочие выкладывали стены из кирпича, а затем бетонировали и штукатурили не спеша, не воруя стройматериалы, с любовью к своему делу и заботой о своем добром имени. Не знал я тогда, что усатый предводитель в Кремле уже поднимает в огромной стране мутную волну халтуры, названную социалистическим соревнованием, которая сметет и задушит всю эту хорошую работу, которая одна могла вывести нас в люди. Особенно понравился мне процесс обработки стенок и днища ванн для фасовки рыбы раствором из жидкого цемента (железнение). Этот тонкий слой, действительно блестевший как железо, десятилетиями обеспечивал герметичность стенок и днища.

Я мог убедиться в этом и в 1975 году, когда смотрел на эти сооружения, которые в числе прочего входят в реестр построенного и сделанного на нашей голубой планете мною лично. Здесь же встретил знакомую еще из 20-х годов — засольщицу Шинкаренко. Узнали друг друга через пятьдесят лет. Я провел эти годы вдали от родной Кубани и вроде бы сделал неплохую военную карьеру, правда, оставшись при этом материально, если брать цивилизованные мерки, практически голым и босым. А она наблюдала агонию уникальных азовских рыбных промыслов с точки зрения засольщицы, сначала работавшей с осетрами, потом с лещами и судаком, а к моменту моего приезда — с мороженой атлантической ставридой, привозимой на берега самого рыбного в мире моря в картонных коробках. Шинкаренко стыдилась меня. Удивительная вещь, что в государстве, провозгласившем себя царством труда, лишь бюрократические функции вскоре стали пользоваться престижем.

Мой ударный труд в составе бригады был замечен бдительным оком советского профсоюза: стремление выявлять и разоблачать набирало в стране силу. Бригада пыталась отстоять меня, выдавая за ученика, а профуполномоченный заявлял, что я занимаю место, положенное человеку из профсоюзной очереди. Дня на три меня даже отстранили от работы. Впрочем, я был даже рад отдохнуть от носилок с кирпичом, которые мы с Римкой таскали за пятьдесят метров, нагрузив более ста килограмм. Но дня через три я вернулся в бригаду. Мать не могла нарадоваться моим заработком. Каждую неделю я приносил по пятнадцать рублей, на которые многое можно было купить. Так что нэпмановская эксплуатация, ведь бригада работала по тому, что сейчас называют подрядом, обернулась для нашей семьи новой одеждой, кое-каким бельишком, новой обувью, хорошими продуктами питания и полным снаряжением в школу двух младших: сестры Ольги и брата Василия. Но, как водится, самый грозный враг внутренний. Старшему брату Ивану мои трудовые достижения показались чрезмерными. А скорее всего задело то, что отработав восемь часов, помывшись и приодевшись, я отправлялся в городской сад, где звучали песни о Катюше и о кирпичиках, в буфете пенилось бочковое пиво, загрызаемое солеными сухариками. Можно было послушать лекции и доклады, которые делали в большом зале Крестьянского Дома, ныне Дома Колхозника, агрономы, врачи, учителя — интеллигенция. Можно было зайти в избу-читальню, что была на улице Красной, полистать газеты и журналы. А можно было просто побродить по улицам, иной раз лузгая семечки и внимательно присматриваясь к девушкам с другого конца станицы. А Иван в это время все еще дрогалил: «Тпру!» да «Но!», беседовал с лошадьми. Конечно, Ивана заело, и он поднял шум по поводу ущемления своих законных прав старшего брата. В результате работать в строительную бригаду отправился он, а я стал дрогалем. Однако Иван не выдержал физической нагрузки и скоро бросил это дело, а когда я попытался вернуться в бригаду, то место было уже занято. Классический отечественный вариант: и сам не гам, и другому не дам. Но все же я заработал за два с половиной месяца полтораста рублей, что очень укрепило материальное положение семьи и показало мне другой путь в жизни.

Переломным для меня днем, совпавшим с тяжелейшим переломом для всей страны, однако, имевшим для нас разные последствия — стал день первого сентября 1927 года. В стране возник очередной кризис хлебозаготовок, все чаще обращавший мысли большевистского руководства к испытанным гражданской войной методам насилия и террора. Ну никак не хотел крестьянин, вопреки пророчествам Маркса и Энгельса, работать даром, а создать экономический интерес полуграмотные жрецы новоявленной теории всеобщего благоденствия не умели. К тому же времени ахтарский рыбзавод стал выходить на проектную мощность, и потребовались кадры. Первого сентября 1927 года, вернувшись домой со степи, я встретился со своим приятелем, одногодком и тезкой, Дмитрием Кошевым, худеньким, покашливающим пареньком, которого старшие браться звали «Мотылечком», умершим через три года от туберкулеза — потомственного заболевания в семье Кошевых. Я как раз направлялся искупаться в теплом еще море, когда Дмитрий позвал меня через улицу. Он был член бюро Ахтарского райкома комсомола и даже получал какие-то деньги за труд: то ли руководил юными пионерами, то ли еще кем-то. Покашливая, Дима объяснил мне, что райком комсомола должен направить двух ребят, своих в доску, учениками по засолу рыбы на вновь построенный рыбзавод. Крестьяне, получившие землю, не хотят идти, потому что заняты, а дети местной интеллигенции считают это непрестижным: в лабазах сыро, насквозь провоняешься запахом рыбной слизи. Не хочу ли я, именно такой, свой в доску парень, занять одно из этих мест, став в перспективе комсомольцем.

Так вот с этого дня и пошла моя жизнь под сенью красной звезды, где оказалась, чего греха таить, сначала по сугубо экономическим причинам, в очередной раз подтверждая теорию старика Маркса о связи политики и экономики.

Вместе с Дмитрием Кошевым мы пошли в райком комсомола, расположившийся в роскошном особняке бывшего владельца единственного ахтарского кинотеатра. В райкоме нас встретил первый секретарь товарищ Шаповалов, который внимательно посмотрел на нестриженого, плохо одетого, босого, обветренного степного паренька, особенно остановившись взглядом на моих босых ногах в цыпках. Я объяснил, что на степи все ходят босые. Дмитрий Кошевой доложил, что все ничего, да вот беда, Панов до сих пор не комсомолец. Шаповалов, грамотный, культурный и красивый человек, одетый в приличный костюм, выбритый и подстриженный, что в Ахтарях, признаться, было редкостью, сказал, что это не беда: сегодня он не комсомолец, а завтра вступит в комсомол. Я согласился. Шаповалов сразу написал записку для директора рыбного завода, уважаемого в Ахтарях человека, бойца Латышской стрелковой дивизии во времена гражданской войны, Яна Яковлевича Спресли, в которой говорилось, что райком комсомола направляет по его просьбе двух комсомольцев на учебу: одного в лабаз по засолу рыбы, а другого, ярко-рыжего комсомольца Сашку Мартынова, пришедшего раньше меня, в бухгалтерию. Здесь я не в первый раз оценил силу грамотности и образованности. Но для меня и сырой лабаз был определенным уровнем. Итак, первого сентября 1927 года произошло мое превращение из крестьянского паренька в рабочего пищевой промышленности. Оформившись на работу, я вечером рассказал обо всем маме, которая была ошеломлена таким резким скачком в моей производственной карьере. Похоже было, что я становился главным и очень солидным кормильцем всей семьи.

Хотя, вроде бы, эта роль должна была принадлежать в нашей семье старшему брату — Ивану. Но Иван явно не тянул на нее. Выросший в традициях лихого степного раздолья, он плохо вписывался в цивилизованный мир. Мать только за голову хваталась. Именно минувшим летом 1927 года Иван умудрился влипнуть сразу в три очень неприятные истории. Во-первых, жестоко побил красивую ахтарскую девушку по фамилии Найда, которая отказала ему во взаимности. Эта девушка лет девятнадцати, росшая в бедной семье, потом долго болела и все грозилась подать на Ивана в суд, который в перспективе очень реально мог закончиться тюремным заключением для моего старшего брата, что производило весьма тягостное впечатление в станице, где предпочитали все основные вопросы решать на базаре.

Иван с горя пустился в амурные похождения, и случилось так, что другая девушка по фамилии Жук из соседнего ТОЗа, пользующаяся репутацией доступной и покладистой, забеременела, обвинив Ивана в случившемся. Однако на суде Иван выкрутился, подговорив своего дружка дать свидетельские показания о своих половых контактах с гражданкой Жук, в числе прочих ахтарских парней. Суду только этого и нужно было. Дружба этого парня с Иваном прошла испытание на излом, которого не выдержала: суд сделал свидетеля ответчиком и присудил его к уплате алиментов в сумме пяти рублей или пуда зерна в месяц. Как видим, до самого 1937 года, когда люди стали опасаться признаваться, кто с кем дружит, понятие мужской товарищеской взаимопомощи еще существовало в нашем народе.

Третья история ознаменовалась огромным фейерверком, который устроил Иван из трех стогов соломы деда Якова Панова, которые стояли на нашей земле, и дед категорически отказывался убрать их оттуда.

Как видим, Ивану, хотя бы частично, удавалось осуществить свое намерение пустить на хозяйство деда «красного петуха», вынашиваемое еще во времена, когда дед вместе с дядьками, грабил наше жилище и хозяйство, а потом вымаривал нас из дома голодом и холодом. Однако дед тоже угрожал подать в суд. И подобные истории стали вехами не такой уж длинной жизни Ивана, довольно глупо погибшего в 1945 году за двадцать дней до конца войны в городе Бреслау: собирал трофеи в немецкой квартире и был застрелен не то полькой, не то немкой из пистолета. А до этого было громкое дело, в тридцатые годы, во время службы брата на Каспийском флоте, о создании им разветвленной контрреволюционной организации и даже аршинные заголовки в местных газетах: «Вырвать пановщину с корнем с Каспийского флота!» Но Ивану в очередной раз повезло, и в ходе девятимесячного следствия, которое Иван провел в тюрьме, следователи все-таки убедились, что огромный малограмотный моряк, скорее, специалист по скандалам, женщинам и водке. Видимо тогда с них еще не так требовали справную цифру разоблаченных врагов народа и Ивана отпустили с миром.

Я в то время служил курсантом Качинской школы военных летчиков и не догадывался, почему меня дважды вызывали в особый отдел школы, предлагая написать автобиографию. Потом этот прием станет на десятилетия накатанным путем особистов для отправки людей в места не столь отдаленные: пропустив что-нибудь в автобиографии, по сравнению с предыдущей, автоматически превращаешься в пособника «врага народа». Но я все указывал аккуратно и на вопросы о брате лишь разводил руками, действительно не зная, что с ним приключилось. Была в бурной карьере Ивана и неудачная женитьба, и бои в Севастополе, где попал в плен, и побег по время конвоирования колонны пленных, попавших под авиационный налет наших бомбардировщиков в районе Батайска, и бои в Кубанских плавнях, и на Малой земле, в частности. Но к Ивану мы еще вернемся, а пока в 1927 году я превратился в рабочего ахтарского рыбзавода. Встретили меня хорошо.

Да и чего, собственно, казалось бы, обижаться на меня коллективу рыбного лабаза рыбзавода «Азчергосрыбтреста»? Работал я хорошо. Не только не прогуливал, но не курил и не выпивал, что вообще для молодого человека того времени было в глазах общественности огромным позором. Первым моим наставником был мастер по уборке и фасовке рыбы Николай Борисович Фингер, еврей по национальности. И хотя я должен был стать засольщиком, но расстраиваться не стал и усердно учился у своего наставника азам рыбного дела. Однако вскоре Фингер уехал в Астрахань, где жила его семья, так и не успев научить меня многому, потому что администрация завода не выполняла коллективного договора, согласно которого мастеру полагалось прибавлять пятнадцать процентов к окладу за ученика. Мне пришлось побегать для своего наставника, маленького человечка с усиками и бородкой, колющего собеседника пронзительными черными глазками, по всяким мелким поручениям.

Но я переносил все безропотно. Ведь на заводе очень ярко проявилась моя деревенская отсталость: я не знал римских чисел на циферблате часов, не знал значения десятичных цифр на весах, плохо читал и писал. Подошла первая получка, а я и расписаться толком не мог в ведомости. Утешало лишь одно: я мало чем отличался в этом смысле от большинства своих товарищей по работе.

Но оказывается — отличался, по мнению истового коммуниста, приезжего кацапа из Астрахани, яростного матерщинника и «чавокалы», злостного курильщика и малоквалифицированного засольщика, как-то загубившего из-за незнания тонкостей технологии работы с рыбцом тонны четыре этой великолепной рыбы, товарища Попсуйко Ивана Яковлевича. Так вот, на одном из собраний, Попсуйко, представляющий тип людей, начинающих набирать силу, шевеля грозными прокуренными усами, разразился тирадой о происках классовых врагов. Таковым оказался ваш покорный слуга, виноватый в том, что погибший отец был человеком трудолюбивым и оставил пятерым детям неплохой дом под камышовой крышей, амбар и сарай. По Попсуйко выходило, что я отрываю кусок изо рта у человека, действительно нуждающегося в нем. Еще до собрания старый партиец Попсуйко посетил наш двор, с возмущением обнаружив на нем двух лошадей. Так что пословица, согласно которой на Западе свирепствует конкуренция, а у нас люди просто из любви к искусству жрут друг друга, была верна и в двадцатые годы нашего столетия.

Попсуйко требовал выгнать меня с завода, как непролетарский элемент. К сожалению вижу, что жив Попсуйко. Начнись сегодня очередная компания охоты за классовыми врагами, и выдвинет наш народ миллионы таких Попсуйко, спеша закапывать себя в очередную яму. Есть над чем задуматься — не правда ли?

С мафией можно бороться только при помощи другой мафии. А я к этому времени уже вступил в комсомол. И на собрании членов профсоюза все чувствовали, что за мной стоит райком комсомола. А выручили, как обычно в нашей истории, где людей объединяет что-нибудь криминальное, два приятеля, не раз бравшие у меня пару рыбцов или тарани для пропитания или закуски: грамотный молодой грек, сын торговца, очень красиво писавшего по-русски и, в отличие от сына, не пожелавшего принять советское подданство и уехавшего в Грецию, Пантелей Сапиридис и Александр Колозин, оба подсобные рабочие в цехе — несомненные и истые пролетарии. Невысокий полный Колозин, приблудившийся откуда-то в Ахтари, еще и поддерживал свои ораторские аргументы устрашающе выпученными глазами. Эти довольно грамотные ребята в своих речах в пух и прах разнесли старого партийца Попсуйко, прозрачно намекая, что перекрывая путь молодому и прогрессивному комсомольцу, тот льет воду на мельницу классовых врагов. Перепуганный Попсуйко заткнулся, и вопрос был снят. Но, к сожалению, в 1937 году именно Попсуйки заказывали музыку.

Было в ту пору вокруг меня и немало добрых людей, которые настойчиво подсказывали, что в знаниях — сила. С теплотой вспоминаю кассира завода товарища Голбая, грека по национальности и приехавшего к нам в 1928 году Ивана Федоровича Литвиненко, окончательно отбившего у меня охоту слушать советчиков, говоривших довольно настойчиво: мы прожили без грамоты, и ты проживешь. Еще пятнадцатилетним я начал ходить в ликбез, открывшийся при избе-читальне. На ликвидацию безграмотности были ассигнованы средства районным отделом народного образования. Была создана одна группа, состоящая из двенадцати человек. В основном старушки и двое нас — подростков пятнадцати лет: я и паренек, живший с матерью, с которой они не так давно приехали из Азербайджана, где жили по его словам «за Бакою». Его мать трудилась на рыбзаводе работницей.

Конечно, неловко было нам, молодым ребятам, начинать почти с букваря, первый класс совершенно выветрился из моей головы за время пастушьей карьеры, в окружении старушек. Ведь невежественное общество как болото засасывает людей, пытающихся хоть немного выбраться из темноты. В станице было несколько тысяч безграмотной молодежи, а ликвидировали этот порок всего два пятнадцатилетних мальчика. А мои приятели собирались в это время, уже без меня, на углу улиц Центральной и Керченской, по вечерам сильными, окрепшими на кубанском молоке и сале голосами заводили песню: «Ой, орел, ты, орел, высоко ты летаешь, далеко ты бываешь». Попеть бывало приятно. Песня вызывала мечты о далеких краях, где люди живут счастливо и свободно. Но я уже интуитивно определил свой путь к свободе через учебу. Когда проходил мимо компании, поющей про орла, то они дружно поднимали меня на смех, называя «ученым». К сожалению, по этому же пути пошел и мой старший брат Иван. Он и его приятели рассуждали просто: «Наше дело земля, а лучше — рыба». Удачливый рыбак в те благодатные годы зарабатывал до пяти тысяч рублей за путину, а хороший дом с двором стоил полторы тысячи рублей.

Особенно удачлив бывал наш сосед Судак, старовер, крепкий рыжий мужик с лицом, побитым оспой, обладатель семейства из жены, пяти сыновей и дочери, на которой он пытался меня женить, обещая показать в море такие осетровые места, которые сразу озолотят. Действительно, Судак знал, где на днище моря, особенно при впадении в него реки Кубани и ее Ачуевского протока, природа организовала в гигантских поросших водорослями впадинах естественные нерестилища для красной рыбы.

Раньше их охраняли казаки под руководством отставного полковника Погорелова, — никого и близко не подпускали к этим местам. Но не так давно казаки, страшно матерясь и обещая, вернувшись, посрывать всем головы, бросая в болотистые плавни старинные сабли с наборными ножнами и новейшие американские револьверы, ушли с Врангелем через те самые места, где размножалось главное богатство Кубани.

Успехам Судака позавидовало государство, и на рыбзавод пришло указание создать свой флот для вылова красной рыбы. Адмиралом решили сделать все того же рыжего старовера, предложив ему максимальную зарплату: двести рублей в месяц. Он посмеялся в ответ и попросил те же пять тысяч за путину, которые привык зарабатывать. Конечно, директор Ян Яковлевич Спресли, таких фондов не имел, он сам зарабатывал двести рублей в месяц, а его заместитель по производству и главный рыбный спец, в прошлом сын крупнейшего астраханского рыбопромышленника Григорий Иванович Мягков, аж двести двадцать. А ведь посылали целыми вагонами таящие во рту азовские балыки, светящиеся от жира рыбцы и тарань в Москву, для пропитания все разрастающегося хищного бюрократического аппарата, которому становилось жить все лучше и веселее: вся страна превращалась в огромную дармовщину, «халяву», как стали говорить в народе. Любили покушать, целыми десятилетиями восславляя великого вождя и его последователей мириады московских чиновников. Конечно, кусок прозрачного дармового балыка, подцепленный вилкой, создавал в московских квартирах, нередко построенных заключенными, иллюзию благополучия, но вот только что общего имела эта иллюзия с истинной жизнью народа?

Создавать пищевую иллюзию входило в прямые обязанности ловкого армянина, слуги трех господ: Сталина, Хрущева и Брежнева — Анастаса Микояна, бывшего в двадцатые годы Наркомпищепромом СССР.

К счастью, фонд заработной платы не позволил сделать адмиралом этого флота, призванного грабить запасы кубанской красной рыбы, всезнающего Судака. Имеет и социалистическая организация производства свои преимущества. Разграбление произошло позже. А Судак удачно рыбачил индивидуально, постоянно сушил и вялил на своем дворе порой по несколько сот осетровых балыков, казалось бесконечные гирлянды рыбца и тарани, имел хороший дом и хозяйственные постройки, два баркаса. Как известно, деньги всегда неплохо прокладывают дорогу к богу любви — Амуру. Своих побитых оспой сыновей Судак женил на самых красивых ахтарских девушках. Даже моя будущая жена Вера Антоновна Комарова попала в сферу интересов одного из них, но, к счастью, обладая очень неровным и вспыльчивым характером, с ходу и очень эмоционально отвергла эту матримониальную сделку.

Сломила этого легендарного ахтарского рыбака все та же коллективизация. Он до тех пор не вступал в рыбколхоз, пока его очередной председатель Иван Григорьевич Глущенко не запретил Судаку выходить в море. А тогда все хорошо знали, что ГПУ — лучший друг колхозного начальства. В 1942 году во время сильнейшего налета фашистской авиации на Ахтари бомбы сожгли дом Судака. Он слепил на этом месте хатенку и доживал полуслепым и озлобленным, тайком, по ночам, промышляя рыбной ловлей для пропитания, «на казан». Так закончили свою жизнь многие легендарные рыбаки, состоятельные и сильные люди, которых я помню. Система опустошила море и погубила его хозяев.

Хозяином моря стал Микоян, который, приезжая в Ахтари в 1936 году, требовал отгрузки все новых тысяч тонн рыбы на экспорт, а также в Москву и Ленинград, в период нереста. Рыбаки возражали и возмущались, но ловкий армянин объяснял им, что Азовское море — пустяки, скоро мы выйдем на океанские просторы, и тогда думать забудем о таких мелочах, как азовская рыба. Все мы знаем, куда вышли.

Но в это время приятелям, певшим об орле, стоя на углах, казалось, что рыба в море неисчерпаема. Особенно жаль, что не пошел вместе со мной в ликбез мой старший брат Иван. Ведь нас многое связывало с детства: с самых младых ногтей вместе защищали интересы семьи и тяжело непосильно трудились. Вместе воровали кроликов в 1923 году у соседа Белика: помню, как Иван сидел в клетке, набитой тяжелыми чангарскими кроликами — мешок не мог сдвинуть с места, а Белик вышел на крыльцо с ружьем проверить, все ли ладно на подворье. Потом эти кролики изрыли и изгадили весь земляной пол в нашей хате, и мать прогнала нас с ними в сарай, где добрую половину из них задушила собака. Помню, как восхищался Иваном, когда он осуществлял акт возмездия по отношению к Бутам. На истории этой, тоже во многом типичной для нашего народа, люмпено-босяцкой семьи и ее судьбе в то время, думается, стоит остановиться.

Буты — это наши соседи через двор Поздняка. Их отец, здоровенный мужчина по имени Моисей — Мусий — умер во время Гражданской войны от туберкулеза. В трехкомнатной саманной хате, пол которой на старокубанский манер, очевидно из-за жары, был земляным и опущенным примерно на метр ниже уровня порога, остались мать, четыре брата и две сестры: старший Семен, Ирина, Алексей, Ольга, Петро и Николай. Оценив сложившуюся обстановку, Буты зажили весело. Летом работали от случая к случаю, хотя даже мы приглашали их к нам на уборку урожая, обещая платить за день работы целый пуд зерна. Но Буты редко пользовались такими возможностями. Зато хорошо помню живописное зрелище: солнечным летним кубанским деньком под раскидистой акацией на мягкой траве — спорыше раскидано всякое тряпье, на котором в живописных позах Буты раскинули свои могучие организмы. Женщины положили головы друг другу на колени и бьют вшей аж треск стоит, перебирая расческой и ногтями густые маслянистые пряди. Делалось это на виду у всей станицы. Видимо считалось хорошим тоном демонстрировать всей общественности, что Буты — семья аккуратная и заботятся о личной гигиене. Мужчины в это время, спали под вшивый треск или вели неторопливые беседы, решая такие, например, проблемы: куда девается солнце, когда заходит вечером? Понятно, что такое времяпрепровождение не позволяло Бутам к зиме собрать какие-либо продовольственные запасы. На этот случай у них был знаменитый на всю станицу вор Алешка, который чувствовал себя в чужих сараях, амбарах и чердаках гораздо увереннее, чем в собственных хозяйственных постройках — тянул все подряд. А уж если во двор Бутов забегал кролик или курица, то искать их было совершенно бесполезно. Так вышло с одним из моих кроликов, за которым я гнался до самого сарая Бутов, и с любимым голубем Ивана одесской породы, белым с красными кругами на крыльях, «поясатым». Этот голубь-самец имел неосторожность забраться в голубятню Бутов в поисках любовных утех: вечно голодные Буты оторвали ему голову и пустили в борщ.

Что ж, не первый и не последний мужчина, погибший из-за женского коварства. Но Ивана это возмутило до глубины души, ведь между голубятниками существовала негласная, но свято соблюдаемая конвенция о выдаче забравшихся в чужую голубятню птиц. Пообещав как обычно от всего отказывающимся Бутам с ними рассчитаться, он ночью (мы спали на одной кровати) поделился со мной следующим планом: забраться в голубятню Бутов и поотрывать головы их голубям. Бесшумно перебежав босыми ногами по грязи, в слякотный зимний день, он так и сделал. Я не спал, очень волнуясь за Ивана, да и потом в мои обязанности входило открыть ему дверь, как и тогда, когда он воровал кроликов, а я стоял на стреме. Иван вернулся с руками, забрызганными кровью и босыми грязными ногами. Наутро Буты попытались предъявить претензии, но Иван хорошо поругался с ними через нейтральный двор Поздняка, и тем дело вроде бы и закончилось. До тех пор, пока мой сверстник Петр Бут, приходивший к нам в гости, не обнаружил, что мать время от времени посылает меня на чердак нашей хаты доставать сало из привязанного к стрехе мешка. Алексей, получив наводку, лунной ночью проделал дыру в камышовом покрытии нашей крыши, проник на чердак и, прихватив мешок с салом — килограммов на двадцать, был таков. Впрочем, мать видела вора, перебегавшего наш двор с мешком на плечах в сторону Бутов, но что можно было доказать этой семье профессиональных ворюг, а правоохранительные органы работали тогда примерно как сейчас. Словом, послал черт соседей.

Много, много разных воспоминаний нашего детства связано у меня со старшим братом Иваном, прожившим свою жизнь, как принято сейчас говорить, в экстремальных условиях. Именно так Иван привык защищаться в наступившие времена, когда в выигрыше оказывались всегда бездельники, воры и лентяи. Ведь те же Буты в коллективизацию пострадали меньше всех. Когда с их подворья свели в колхоз недавно приобретенного каким-то чудом, возможно украденного, вороного коня, то они выкрали его из колхозного табуна и продали цыганам. Выручили денежки и снова стали бездельничать, ожидая, что советская власть, которая взяла на себя такие обязательства, всех прокормит. А у людей трудолюбивых разграбили подворье, загубили все имущество и скотину, которую согнали из теплых стойл под открытое небо: едва успевали таскать лошадей и коров на скотомогильник за Ахтарями на радость воронам и волкам. Жизнь разбросала семью Бутов, действовавших всегда под девизом экспроприации чужой личной собственности, по всему свету. Кое-кто из них прибился к самой выгодной в наступившие времена сфере — распределению. Но самым удачливым оказался Николай, во время войны вдруг ослепший на один глаз, а после Победы чудом прозревший и еще в 1975 году, когда я приезжал в Ахтари, все норовивший пасти своих кур на тех участках, где специально для этого взращивали спорыш соседи, объявляя их в случае протестов кулаками.

Так что Иван, выросший в условиях такой вот жесткой жизненной конкуренции и имевший перед глазами такие жизненные примеры, выше типично ахтарской психологии и песен про орла так и не поднялся. Хотя личность была энергичная и сильная. По его же рассказам под Севастополем, после гибели всех, даже младших командиров, по приказу свыше взял на себя руководство минометной ротой и довольно успешно справлялся с этой, одной из самой тяжелых на войне должностью, где дураков обычно не держали: убивали или немцы или свои. Впрочем, военные дела Ивана, прошедшего всю мясорубку в пехоте и артиллерии, разговор особый.

С 1926 по 1927 год, за зиму, я окончил ликбез без отрыва от производства. Мне выдали первый в моей жизни документ об образовании, где было написано: «Дорогой Дмитрий Пантелеевич Панов! Ты выполнил заветы Ильича. Ты научился читать и писать». Некоторое время я почивал на лаврах. Да плюс ко всему я успешно работал учеником на рыбзаводе, где получал двадцать пять рублей в месяц. Всегда была и свежая копейка — с моим уже постоянным наставником мастером по засолке рыбы Иван Ивановичем Котельниковым, коренным ахтарцем, в прошлом учителем, мы жили душа в душу. Низенький полненький брюнет, лицо которого украшали длинные пушистые усы, Иван Иванович, будучи прекрасным мастером-универсалом в рыбном деле, относился к породе алкоголиков-добряков. Обычно до обеда он ходил вялый, а веко на левом глазу все больше опускалось, пока не закрывалось совсем. А я уже знал, что если Иван Иванович закрыл левый глаз, то сейчас будет писать записку. С этой запиской я шел в буфет порта, где буфетчица подшивала сей документ к «делу» Иван Ивановича, уничтожавшемуся в день получки. Взамен я получал бутылку водки, завернутую в бумагу. Сунув бутылку за пазуху, где она бесследно терялась между одеждой и моей худощавой фигурой, я с видом исправного комсомольца, выполнившего свой долг перед молодежным союзом, возвращался в цех и прятал бутылку в условленном месте, за бочкой в икорном отделении.

Первый стакан водки, сопровождаемый добрыми ломтями черной паюсной икры, производил на Ивана Ивановича дивное энергетическое воздействие: он будто с космосом, как сейчас модно, пообщался. Покрасневший Иван Иванович, подобно порхающему шарику, надутому пятилетним шалуном, перемещался по цеху: умело распределял людей, следил за технологией, замечал малейшие непорядки. И еще Иван Иванович был хорош тем, что нередко вечером подавал мне условный знак, что означало — нужно наполнять наши баульчики, без которых мы с Иван Ивановичем на работу не приходили. В такой баульчик легко помещался десяток отличной тарани или килограмма четыре свежепорезанного судака или осетровая голова, разрубленная пополам, или осетровые жиры, добытые из рыбьего живота. Словом, что перепадало: и валютная — рыбец и шамая рыба, и хордовая прямокишечная красная рыба, и малоценная чистяковая — сазаны и лещи. Милиционеру на проходной рыбзавода Иван Иванович подавал условный знак, сопровождаемый добрым судаком или парой тараней, в результате чего я совершенно беспрепятственно, отягощенный двумя баульчиками, на полчаса раньше положенного преодолевал проходную. Словом, система хищений на предприятиях пищевой промышленности, вызванная, в основном, тем, что какие-то кремлевские мудрецы надумали, что человек может работать с продуктами питания в довольно тяжелых условиях, получать копейки и ничего не воровать, уже тогда работала на полный ход. Правда, крали мы, если сравнить с тем, что творится сейчас на тех же мясокомбинатах, как воплощение честности и заботы о государственном добре.

Один баульчик я относил домой к Иван Ивановичу, где ожидала нас его несчастная жена, знавшая о получке мужа лишь понаслышке, и две девочки: Лида и Шура. Лида была поражена какой-то нервной болезнью, очевидно бывшей последствием пьянства отца, а Шура была симпатичным десятилетним ребенком, черненьким в отца и очень подвижным. Вскоре жена Ивана Ивановича пришла к нам на завод резчицей рыбы, а Шура стала одной из руководительниц ахтарских пионеров, потом партизанкой, а потом уехала в Краснодар учиться в комвузе, пошла по партийной линии. Здесь я потерял ее след.

Понятно, что это сотрудничество с Иван Ивановичем радовало мою семью. Тем более, что вскоре меня перевели помощником мастера по засолу рыбы, положив оклад целых 73 рубля. Учитывая, что на руках у матери еще оставалось трое маленьких детей, все это было более чем кстати. А вот судьба Ивана Ивановича вскоре повернулась не совсем благополучно. На заводе появился, в качестве директора по производству, очень требовательный и уравновешенный человек, Павел Константинович Аптекарев, приехавший из Темрюка. Следует признать, при всей моей любви и уважении к Иван Ивановичу как наставнику и доброму человеку, что он стал позволять себе лишнего. Одной бутылки водки стало уже не хватать, и он стал делать среди рабочего дня «перекуры с дремотой», для чего прятался в кладовой, где были сложены рогожи. Я оставался за него в большом цехе, где трудилось одновременно до пятисот человек — восемь бригад, и принималось порой до пятидесяти вагонов рыбы. А ведь засолка рыбы — операция довольно ответственная. Здесь нужно знать чувство меры и быть очень добросовестным. Например, стоило не просыпать солью какую-то из складок разрезанного осетра или судака, как весь балык шел в брак. А бойких девчонок-комсомолок, которых прямо-таки склонял к плохой работе по засолке и укладке рыбы начавшийся психоз соцсоревнования, в цехе хватало. За всем усмотреть было трудно. Тем более, что люди, получавшие гроши, совсем не заботились о богатствах, проходивших через их руки.

Аптекарев заметил пристрастие Ивана Ивановича к огненной воде и издал строгий приказ, в котором предупреждал его о дальнейшем недопущении подобного. Но Иван Иванович, находившийся в эйфории славы первого мастера-засольщика, без которого заводу не обойтись, особенно в период путины, а возможно уже просто не будучи в силах справиться с собой, не придал этому значения. Аптекарев стал заглядывать в цех чаще, всякий раз не находя Иван Ивановича. Я поспешно будил его, он хлопал себя по отекшему лицу, крутил усы и бежал рапортовать, но шила в мешке не утаишь.

Ко мне Аптекарев, несколько похожий на еврея, относился неплохо. Возможно, как всякий отец дочери, держа в уме ладного и сильного парня, хорошего спортсмена, который продолжал упорно учиться, стремясь, судя по всему, к какой-то жизненной перспективе. К сожалению, его дочь была некрасива — передние зубы выступали вперед на манер какой-то пилы и отдавали желтизной. А вот Ивана Ивановича Аптекарев явно взял на прицел: последовал второй выговор, а затем, в разгар путины, после очередного появления Иван Ивановича на производственной сцене из кладовой, где хранились рогожи, и приказ о его увольнении за пьянство. Потрясены были все, но больше всех, конечно, сам Иван Иванович.

Бедняга, еще недавно орлом летавший по цеху, был очень похож на общипанную курицу, когда, приходя на завод, тоскливо стоял, прислонившись к забору у самой проходной, куда его не пускали. Как-то я стал свидетелем разговора Котельникова с Аптекаревым. Иван Иванович видимо ожидал, что его все-таки позовут как незаменимого мастера, но в ответ на вопрос Аптекарева о состоянии дел, ответил с кислым выражением лица: «На семи сидела, а только шесть вылупила». Аптекарев сказал: «Вам не нужно приходить сюда, Иван Иванович. Вы пропащий человек — алкоголик». Иван Иванович как побитая собака ушел от ворот завода. Потом он подвизался в кооперативных рыбных артелях, а после войны умер все от того же своего пагубного пристрастия. Жаль этого доброго человека и прекрасного специалиста, так и не сумевшего отбиться от зеленого змия, который, наряду с прочими, опутал наш народ.

Пришли другие люди: мастера по икорно-балычному производству два однофамильца Корневы, один с Дальнего Востока с рукой, покалеченной медведем, тринадцатым по счету взятым им, худощавым и щуплым на вид человеком, а второй — здоровенный и сильный иногородний из Темрюка. Оба лет под шестьдесят. Оба отличные мастера и неплохие люди. Но для моей личной судьбы гораздо более важное значение имело появление в цехе засольщика рыбы Ивана Федоровича Литвиненко.

Известно, как в юности велика сила примера, как ищет молодая душа необычный, яркий образ для подражания. Литвиненко приехал к нам с керченских рыбных промыслов. Это был высокий, темноволосый и голубоглазый, очень сильный, атлетически сложенный мужчина. Через много лет, посмотрев уже после войны американские фильмы про Тарзана, я увидел такой же образец атлета. Свое мощное тело, одетое в идеально подогнанный костюм, френч был с накладными карманами, Литвиненко носил по Ахтарям пружинисто, легко и гордо. Идеально подобранный галстук, аккуратно подбритые бакенбарды, манера, полная достоинства, умение вести себя, все это, вместе взятое, производило на сердца ахтарских женщин впечатление, несравнимое даже с появлением в станице генерала Бабиева. Скоро стало известно, что мы с Литвиненко подружились, и мне не стало прохода по ахтарским улицам — на углах ловили женщины и совали записки для Ивана Федоровича, которые я исправно передавал адресату. Литвиненко читал и смеялся. Помню, я из любопытства заглянул в одну из записок, в которой дама лет тридцати, мадам Кошкина, по-кубански полноватая и темпераментная, сообщала Ивану Федоровичу о своем желании иметь от него ребенка. У Ивана Федоровича была жена, высокая, красивая, очень культурная, с мягкой повадкой, свойственной многим женам царских офицеров, да и русской интеллигенции вообще, женщина. Они растили дочь жены от первого брака и сына от первой жены Ивана Федоровича. Не знаю, всерьез ли был у них этот брак. Уж очень свободно препровождал по вечерам Иван Федорович своих корреспонденток на крытый морской пирс, обладавший рядом ценных преимуществ — прекрасный обзор во все стороны, защита от дождя, и всякий мягкий хлам, используемый в рыбном производстве: брезент, мешки и рогожи. Нередко с крытого пирса доносился заливистый смех и звук падения обнаженных тел в теплое море, подступающее к пирсу. По-моему, сбылась мечта и мадам Кошкиной, как и мадам Ирины Петрак, мадам Калины Пироженко и многих, многих других.

Но даже не этим был знаменит Иван Федорович. Оказалось, что он был прекрасным борцом классического, или, как тогда говорили — французского стиля. В цехе вокруг него сразу образовался профсоюзный физкультурный кружок. После работы он собирал ахтарских парней и показывал нам разные чудеса: гимнастические фигуры, подъем двухпудовых гирь мизинцами с последующей игрой ими и конечно позиции французской борьбы: тур де те, тур де бра, партер, нельсон. Впрочем, последний и ранее известный в Ахтарях под названием здоровенной затрещины, производимой по шее — «леща». Литвиненко играл с нами, здоровенными кубанскими парнями, как с котятами. И конечно вскоре мы образовали его верную личную гвардию. Да и как могло быть иначе, ведь мы чувствовали необычность этого человека: огромную тренированность, силу тела и духа, общую культуру и богатство знаний. Учил он нас и приемам кулачного боя при нападении бандитов. Я стал ходить по Ахтарям гораздо увереннее. А пацаны на ахтарской улице становились моей легкой добычей во время самодеятельных борцовских турниров. Правда, один раз я был наказан за излишнюю самоуверенность: парень года на два постарше и очень сильный физически прихватил мою руку и бросил меня через себя. Я упал, довольно сильно побив себе лицо. Этот мой конфуз объяснялся еще и тем, что французская борьба такого приема не предусматривала. Но и везде и всюду борьба шла уже без всяких правил.

Литвиненко был порывистым по характеру и очень откровенным человеком, в котором кипели силы и эмоции, которыми хотелось поделиться. Как-то, когда мы с ним беседовали в укромном месте, он, проникнувшись ко мне доверием, сообщил, что его настоящая фамилия Ясониди, он грек по национальности, белый офицер, взявший документы у одного из убитых солдат. Так нередко делали в гражданскую войну офицеры, желавшие покончить с прошлым и остаться в России.

Но покончить со своим прошлым Литвиненко было не просто. Человека образованного и умного, его возмущала наша мизерная зарплата, засилье бездарей с партийными билетами, набирающая ход халтура соцсоревнования — хороший засольщик, он привык все делать добросовестно. Литвиненко говорил мне: удивляюсь, как могло случиться, что в партию гребут мох и траву и Малашку криву. Удивляюсь, как эти дураки держатся. Есть хорошие коммунисты, как директор завода Спресли, или Федор Иванович Шевченко, Иван Романович Яцевич, а есть вроде Кравченко и Сухова. С ними ничего путного не будет.

Должен сказать, что это утверждение имело под собой реальную почву. Думаю, что у коммунистической партии в 20-е годы был реальный шанс стать партией порядочных людей. Еще оставался переживший революцию достаточно мощный культурный слой русской интеллигенции, развитие страны продолжало довоенную традицию, когда в 1913 году Россия обошла по темпам экономического роста Соединенные Штаты Америки и активно формировала демократическую инфраструктуру: суды присяжных, земства, различные формы управленческого, демократического самоуправления. Для меня лично очень грустно, что в конце концов верх взяли догматики, весь интеллект которых свободно прикрывался красной звездой на фуражке, а не представители довоенной интеллигенции, такие как Литвиненко.

Ну как я мог, как хозяйственный парнишка и профессионал своего дела, уважать Кравченко, приехавшего в Ахтари в сбруе красного конника, буденновке с большой красной звездой, длинной кавалерийской шинели, френче и синих диагоналевых брюках с нашитыми между ног кожаными накладками, пискливого и крикливого человека с оттенками истерии, которого окружающие считали слегка недоразвитым, будь он сто раз коммунистом и командиром конного взвода в армии у Буденного. Дебют Кравченко в качестве приемщика рыбы был впечатляющим: к нам в цех пригнали несколько вагонеток буквально порванного острогами и никуда не годного судака, который Кравченко попринимал у своих пролетарских «братишек» — хитрых кубанских рыбаков. Дело в том, что рыбы бывало столько, что они ленились даже опускать в воду сети. Просто тихонько подплывали на байдах к тем местам, где судаки, вышедшие на пастбище после шторма, образовывали круг, становясь головами к его центру, на глубине полутора-двух метров. Рыбаки накалывали их с байд острогами, нередко повреждая при этом туловище, разрывая желудки. Конечно, ничего путного из такой рыбы сделать было уже невозможно. В цехе поднялся ропот. Но что было взять с Кравченко, сидевшего на собраниях в почетных президиумах за столами, покрытыми кумачом, млея от похвал в свой адрес как «орла революции» и «красного сокола», если этот придурок женился на собственной сестре и произвел с ней уже окончательно дебильного ребенка. Со свойственным ему юмором, Литвиненко постоянно выдвигал Кравченко для выполнения разных общественных нагрузок, представляя тому возможность лишний раз продемонстрировать свою тупость. Перед войной Кравченко куда-то уехал из Ахтарей — говорили, что в район Сухуми.

Или Сухов, прибывший к нам из Темрюка в 1928 году. Малограмотный, зато очень усердный коммунист, где-то потерявший передние зубы, из-за отсутствия которых во время визгливого разговора, который был для него типичен, слюна летела прямо в лицо собеседнику. Самого Сухова это нисколько не смущало. Был Сухов румын по национальности, в прошлом военный моряк. Вместе с другими партийцами, знавшими о рыбе лишь то, что она плавает по дну и трудно поймать даже одну (а без труда не выловишь и рыбку из пруда), москвичами Апеоновым и Зиновьевым, окончившими Мосрыбвтуз по экономическому факультету, все они претендовали на руководящие должности, в то время как рыбы к нам стало поступать все меньше — сказывался грабительский промысел во время нереста, даже несмотря на то, что флот, созданный согласно московской директиве для вылова красной рыбы, который предложили возглавить Судаку, оказался нерентабельным под водительством шибко идейных адмиралов, и его корабли, в которые вбухали немалую копеечку, тихонько рассыхались на берегу. Ничего не понимая в засолке рыбы, Сухов, благодаря революционному прошлому и партийному билету, стал начальником лабаза и буквально оплевывал, в прямом и переносном смысле, своими указаниями десятки знающих людей — среди них Литвиненко.

Еще пару лет назад мы в лабазе справлялись с руководством бригадами всего втроем. А затем нагнали целых девять человек: в основном не имеющих представления о рыбном деле и путающихся под ногами, но членов партии на хороших окладах — и это при уменьшении объема вылавливаемой рыбы. «Сгорел» Сухов отнюдь не на идейных соображениях, а украденном десятке тарани и двух судаках, которые нес для прокормления многочисленного семейства Пироженко, на старшей дочери которых, Моте, он был женат. А Литвиненко крутил любовь с младшей дочерью — Калиной. В мирных амурных состязаниях белая гвардия явно брала верх над красной.

Впрочем, для очень многих людей истовая революционность была просто маской: нам на заводе было и раньше известно, что Сухов, договорившись с истовой комсомолкой Нюрой Щербаковой, работавшей уборщицей в клубе «Красная звезда», от которой только и слышно было про необходимость отрубить голову гидре мировой контрреволюции и свалить кресты с церквей, двигаясь вперед к коммунизму, отгружал по ночам из государственного лабаза довольно большие партии рыбы, килограммов до ста, которые Нюра реализовывала на краснодарском рынке, а денежки делила пополам с Суховым. Если Сухова доили Пироженко, укоряя его в том, что он не начальник, если не может прокормить всю бездельничавшую ораву родственников, то Нюру очень волновала судьба двух малолетних братьев и сестер, как и она оставшихся без родителей, одежда на которых, по мере продвижения к коммунизму, все более ветшала, а новой взять в наступившую прекрасную эпоху было негде и не на что. Попадавшегося на мелких кражах Сухова партийное бюро рыбзавода аккуратно заслушивало, вынося ему выговоры. Коммунисты уже тогда гораздо мягче относились к кражам, совершаемым людьми с партийные билетами. Нужно было держаться в куче. Как ни парадоксально, но доблестного коммуниста-несуна Сухова расстреляли в том же 1937 году, что и настоящего партийца, очень стыдившего его за кражи, директора завода Яна Яковлевича Спресли. Почему? Думаю, одного могли расстрелять как латышского шпиона, а другого как румынского. Одного как шибко умного, а другого — как круглого дурака. Под топор шло все, выходящее из усредненной, покладистой нормы, легко управляемой сверху. На десятилетия наступало царство посредственностей, неотступно следующее за внедряемой моделью социализма и о торжестве которого над сильной творческой личностью предупреждал еще старик Прудон. И когда Лева Троцкий называл Есю Сталина «Самой гениальной посредственностью в нашей партии», то что-то в этом было. И так с самого верха пирамиды: посредственность руководила посредственностью, постепенно опускаясь до дебила Кравченко или вора Сухова. Все умное и яркое целенаправленно изживалось. А Нюра Щербакова лет через двадцать стала одной из самых усердных богомолок в Ахтарях.

Понятно, что Литвиненко под таким мудрым и чутким руководством выть хотелось с тоски. Да плюс еще унижающая бедность. Иван Федорович пробовал выпиливать лобзиком рисунки из фанеры для украшения стен, которые его жена продавала на базаре, но и этого не хватало. Уже тогда началась экономическая регулировка по-советскому: бурный рост цен при замороженной зарплате. Воистину, безгранично терпение наших людей. Хорошо помню как на традиционных встречах старых коммунистов с трудящимися на вечере вопросов и ответов в ахтарском клубе по методу диалектического материализма снимал и разрешал эти возникшие противоречия, кстати весьма на сталинский манер — дурака, для которого не существует сложностей реальной действительности, старый коммунист Смирнов, работавший учетчиком на нашем заводе. В хорошо освещенном зале собралось человек пятьдесят молодежи, и Смирнов, обложившись газетами и восседая на сцене за покрытым кумачом столом, толкал им политическое «му-му». Хорошо помню вопрос: «Почему у нас растут цены?» Ответ: «Цены у нас не растут». Вопрос: «Но ведь фунт масла, еще недавно стоящий один рубль, сегодня стоит четыре». Ответ: «Если дорого, не берите это масло». Затем последовал вопрос Семена Сидоровича Логвиненко, тоже, в прошлом, белого офицера, колчаковца, из числа сбежавших в тихие и хлебосольные Ахтари: «Неправду говорите, товарищ Смирнов. Выйдите на базар и посмотрите». Последовал ответ в лучших традициях дискуссии большевистской партии с любой возникающей оппозицией, политической или экономической: «Мы тебя, контра, знаем — колчаковец. И мы за тобой следим». Вот так обычно отвечали, разорив сельское хозяйство страны идеологическими догмами и форсированными программами старые коммунисты, которым по интеллектуальному уровню конечно было не тягаться не только с Учредительным Собранием, разогнанным в 1918 году, а даже с отдельными оставшимися в России белыми офицерами: людьми вышколенными, грамотными, с отличной выправкой, культурными. Кстати Логвиненко, человек тридцати с небольшим лет, направленный вскоре вместе со мной в Мосрыбвтуз на учебу в Москву, как человек грамотный, успешно окончил его и был расстрелян в 1937 году во время очередного пароксизма классовой горячки за свое колчаковское прошлое, уже будучи одним из крупных руководителей рыбного хозяйства Крыма. Чтобы покончить на этой странице с темой белой гвардии отмечу только, что примерно в это время появился у нас на заводе некто Петров, с прекрасной выправкой, высокий, атлетического сложения блондин лет тридцати пяти, работавший помощником начальника, но бывший первой фигурой в тарифно-нормировочном бюро, все более опускавшем пресс секунд и движений, выжимая из рабочего производительность труда. Подобно Цезарю, Петров умудрялся разговаривать с посетителями, не прекращая печатания на машинке. Он же впервые внедрил в Ахтарях ныне ставшую такой популярной в больших городах традицию амуров во время обеденного перерыва.

Во время обеда Петров важно прохаживался по берегу моря и доходил до причала рыбацких лодок. Здесь его след совпадал со следом пышнотелой дамы, жены его непосредственного начальника, и обнаруживался уже только на дне одной из рыбацких байд, почему-то усиленно покачивающейся на волнах, даже в условиях полного штиля. Потом эта пара купалась. Освеженный и удовлетворенный Петров возвращался к исполнению своих служебных обязанностей. Судя по всему, моральные соображения не очень тревожили испытанного чистым спиртом и разрывными пулями офицера. Тем более, что когда услужливые осведомители сообщали хилому, согбенному под грузом своих тарифно-нормировочных обязанностей, начальнику бюро о похождениях жены, он лишь рукой махал. Не оставались в накладе и многие другие ахтарские дамы. Но не долгим был реванш Петрова, побившего на дне лодок все достижения красной гвардии. Вскоре Петрова арестовали, и обнаружилось, что он председатель трибунала какой-то белогвардейской части, осудившей к расстрелу немало наших бойцов и командиров. Вообще нередко появлялись в нашей тихой станице люди в кожаных куртках с внимательными недоверчивыми глазами и бульдожьей складкой у рта, неуклюжей, но сильной статью, казалось всегда готовые к броску — чекисты, а потом ГПУшники. И весьма часто находилась им здесь пожива, среди, казалось бы, наступившего гражданского мира.